Малый бедекер по НФ - Прашкевич Геннадий Мартович 6 стр.


«…Литературная весна не состоялась, — (письмо от 26.VII.1988). — В фантастике это выразилось в теории ближнего прицела. Идейная подоплека ее: есть мудрый вождь, который видит дальше всех. Он указал дорогу к Коммунизму. Есть Госплан, серьезное учреждение, все распланировано на пятилетку. При чем же тут кустари-писатели? А они должны воспевать эти стройки, должны воспевать планы советских ученых. Ну а критики доказывали, что наша задача — улучшать жизнь на Земле, а американцы отвлекают нас от практических задач, маня каким-то космосом. Помню, на одном обсуждении в ЦДЛ взял слово читатель — майор — и сказал: «Я не понимаю. У нас в войсках есть артиллерия ближнего боя, есть и дальнобойная. И в литературе должно быть так». Критики снисходительно улыбались».

«…Что я отстаивал, став писателем? — писал Георгий Иосифович. — Тогда я, конечно, не задавал этот вопрос, формулирую сейчас, задним числом. Пожалуй, главная мысль была: ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ ВСЕ. Не я, так другой, не сегодня, так завтра, если не так, то иначе, другими путями, новыми, неожиданными, сегодня еще фантастическими, но СМОЖЕТ! Преодолеет любые барьеры, решит любые задачи, сотрет любые «нельзя». В одной статье обо мне написали: «Из числа старых авторов только Георгий Гуревич обрел второе дыхание». Да не второе дыхание, просто дыхание обрел, полной грудью вздохнул. Человечество вышло в космос, человек может ВСЕ, понимаете?

«Все, что из атомов» — так назывался в черновике мой следующий роман. Тянуло на всеобъемливость упорно. А идея была простая и размашистая. Все на свете состоит из атомов, значит, все и можно составлять из тех же атомов, только нужно расположить их в надлежащем порядке. Только и всего. Научно-фантастическую смелость для тех времен я проявил, а вот сюжетную не сумел. Начал писать по обычной схеме: мы изобрели, враги у нас украли, применяют во зло, изготавливают из атомов не то, что следует. Солдат, к примеру. Я принес первую часть в редакцию, мое сочинение забраковали, и главный редактор Детгиза В.Г.Компанеец сказал с упреком: «Зачем же такое банальное? Напишите лучше роман об обществе будущего».

«Кто? Я?» — спросил я с некоторой оторопью. Тема представлялась мне чересчур уж масштабной, даже ответственной. — «А кто еще?» — возразил он, не задумываясь. Да и задумываться ему было не о чем. Он же мне не рукопись заказывал, только совет давал. Пиши, если хочешь, если смеешь, если сумеешь. Но я воспринял совет всерьез. Уж если даже главный верит в меня, надо решаться.

Примерно три десятка лет у нас утопий не было вообще. Но вот в 1957 году вышла «Туманность Андромеды». Продолжать? Подражать? Нет, что-то свое нужно было найти в будущем. И я рад был, когда нашел: рост! Дело в том, что Ефремов рисовал мир совершенный, идеально благоустроенный с его точки зрения, у него нет причин для роста. В «Туманности Андромеды» даже четко сказано об ограничениях: ограничено население, нет излишних потребностей, излишеств в пище и т.д. В науке все нужное решено, в хозяйстве все необходимое отмерено, героизм проявляется лишь при охране от выпадов природы, нет обязательности в движении вперед. А я написал о растущем мире с растущими сроками жизни.

Дальше последовала обычная процедура. Детгиз роман забраковал, счел непригодной для детей, неуважительной по отношению к старикам проблему ликвидации старости. Только потом был опубликован один кусок, другой, между прочим, и «Функция Шорина» — эпизод из того романа. И в конце концов роман вышел целиком в другом издательстве и под другим названием: «Мы — из Солнечной системы». В эпилоге герои собираются лететь в гости к звездожителям, думают, что им придется рассказывать там о своей жизни на Земле — третьей планете Солнечной системы. Как водится в фантастике, тема для следующей книги прячется в эпилоге. Герои летят в чужой мир. Что они там расскажут — уже описано. Но что они спросят там? А поскольку написан-то роман был, как вы помните, о росте, естественно спросить… продолжают ли расти звездожители или решили остановиться, даже вынуждены были остановиться? Сначала я хотел следующий роман писать как продолжение предыдущего, но так не получилось. Герои вылетали изXXIIIвека в некое звездное послебудущеее. В результате писателю и читателю пришлось бы все время путаться с будущим и послебудущим, постоянно помнить, которое чудо для нас чудо, а для героев не чудо, а которое должно потрясать и нас, и героев, уроженцевXXIIIвека. В результате отказался я от прямого продолжения, предпочел начинать от печки, отправлять на этот раз к звездам другого героя — изXXвека. И написался самостоятельный роман — «Приглашение в зенит», он же «В зените». Это роман тоже о росте. А точнее — о споре: расти или не расти?»

«…На встречах с читателями меня нередко спрашивают: какую я пишу фантастику — космическую, земную, биологическую, техническую, психологическую? Но это вопрос неправильно поставленный, некорректный, как говорится в науке. Фантастика, как и всякая литература, работает на потребителя, не на производителя. У производителя умение, ограниченное специальным образованием, у потребителя — нужды или мечты. Никак нужды и мечты не укладываются в рамки одной профессии. Потребителю все равно, которая наука обеспечит его жизненные задачи. Лишь бы обеспечила. Ему НУЖНО, и баста. В результате ваши читательские требования и мои писательские темы вторгаются в любые науки: космические, земные, технику, физику, биологию. Голова моя требует порядка, я не могу читать о путешествиях без карты, мне обязательно нужно знать, где именно, в какой точке происходят события. Знаю: не каждому читателю нужны параметры. Достаточно факта. Вот дерево за окном. Это липа. И какая же она пышная, какая раскидистая, сколько оттенков в ее щедрой зелени, сколько веток и листьев! И как же быстро они распустились: неделю назад одни голые почки торчали. Значит, в мае писался этот абзац, в первых числах, заметили? И ведь в самом деле любопытно: за неделю — огромнейшая крона, этакий напор жизни! А вот в ствол никакого напора, с прошлого года вырос на два—три сантиметра. Почему такая разница? И почему такая разница между деревом и животным? Вообще-то понятно: растение спешит использовать каждый теплый день, а человек может расти и зимой. Стало быть, в принципе организм способен к стремительному росту. Человек бы вырастал за неделю, этакое облегчение родителям. Невозможно? Почему? По какой причине?

Вот причины интересуют меня прежде всего.

Главное: причины превращения. Стабильного я не люблю, ищу изменений. Так увлекательно следить за превращениями. Был, например, журчащий ручеек, стал Волгой. Был несмышленыш, лежал в колыбели, лепетал невразумительное, сделался взрослым человеком. Был милым младенцем, стал подлец подлецом. А другой — гением. Почему? От генов гений? А подлец — тоже от генов?»

Аркадий Натанович Стругацкий всегда дивился дотошности научных выкладок Георгия Иосифовича. «Гиша, — сказал он как-то, — ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». Но потому Георгий Иосифович и оставался собой, что не позволял героям просто сесть на аппарат и сразу действовать. В доме в Чистом переулке у него всегда царила некая особая атмосфера. Немаловажно было и то, что в холодильнике в коридоре всегда стояла начатая бутылка водки.

Для Прашкевича, для частого гостя.

Для нерадивого, но любящего ученика.

АБРАМ РУВИМОВИЧ

1

14 февраля 1993 года я навестил фантаста А.Р.Палея в Москве на зеленой Полтавской улице (за стадионом «Динамо»).

Через несколько дней Абраму Рувимовичу исполнялось сто лет.

Он плохо слышал, маленький аккуратный костяной старичок в большом кресле, правда, без жестяной слуховой трубы Циолковского, как можно было ожидать. Его распирало любопытство. Он спрашивал: а как это радиоволны проходят сквозь стены? Или вспоминал стихотворение. Или ругал молодых. Приходят, говорил, представляются издателями, берут под честное слово старую редкую книгу и исчезают. По неведомой ассоциации даже вспоминал сотрудницу журнала «Революция и культура». В тридцатые годы эта милая женщина принимала у него стихи, никогда их не печатала и чертовски жаловалась на жизнь. Будучи человеком весьма небогатым, Палей сотрудницу жалел. Да и как не жалеть? Сырая комнатенка… Одиночество… Безденежье… Даже личную пишущую машинку невозможно продать, профсоюз запрещает… Фамилия сотрудницы — Алилуева — ни о чем не говорила Абраму Рувимовичу, пока ее портрет не появился в газетах…

Аделина Адалис? — переспрашивал. А как же, знал, знал! Любимым словом указанной советской поэтессы было — вредитель… Астроном Леверье? Еще бы! Это по просьбе Леверье безымянный прежде цветок назвали гортензией — так звали его любимую, она потом наставила ему рога… Книги? Без книг нельзя. Фантасты, говорящие о конце книги, не правы — книга переживет века, войдет в далекое будущее. Вы покупаете книги или предпочитаете работать в библиотеках? А письма храните? Делаете специальные выписки? Я, например, похвастался Абрам Рувимович, в молодости составлял картотеку для самого Венгерова!

Впрочем, все это были подступы.

Главный вопрос он задал неожиданно, как бы поймав меня на паузе.

Вот каким все же образом летают самолеты? Как они держатся в воздухе? Почему паровоз не может летать? Он даже вдруг встопорщил белесые бровки: сколько, говорите, часов летит самолет в Москву из Новосибирска? Четыре?.. Странно-странно…

Абрам Рувимович задумался.

Что-то его мучило. Что-то очень важное бушевало в пучинах души.

Смиряя себя, рассказал, как знаменитый советский поэт-песенник стащил несколько строк из его стихотворения, опубликованного еще в дореволюционном ежемесячнике «Свободный журнал». У Палея: «Город замер в сонной дымке, гаснет зарево зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари…» У Лебедева-Кумача: «Вечер реет в белой дымке в ярком зареве зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари…» После скандала Лебедев-Кумач переписал указанное четверостишие: «День уходит, и прохлада освежает и бодрит, отдохнувши от парада, город праздничный гудит…»

С огромным удовольствием Абрам Рувимович показал книжку своих стихов «Бубен дня», изданную в Екатеринославе в 1922 году, а потом корректуру книги стихов, которая вот-вот должна была выйти в Хабаровске. Тираж — 150 экземпляров. «Но для книги стихов большего тиража и не надо. Первое стихотворение я написал в семь лет, — похвастался он, — а последнее на днях».

Что чувствует человек, проживший на свете 100 лет?

Только ли бремя огромных потерь, фантастически бесконечных потерь, потерю всех людей, с которыми был близок?

Не знаю. Абрам Рувимович не вызывал такого впечатления.

Когда я уходил, он весь приподнялся в кресле. Он сиял. Он светился изнутри. Его интересовало только будущее. Может, сто лет он прожил ради этого вопроса. «Сколько, вы говорите, летят самолеты в Москву из Новосибирска? Четыре часа?» Он замечательно выдержал паузу и выдохнул с восторгом истинного провидца: «Попомните, молодой человек! Когда-нибудь они будут летать быстрее!»

2

…За антилысенковский роман «Остров Таусена» меня лаяли во всех органах прессы, включая «Литературу в школе» и «Естествознание в школе», — писал мне Абрам Рувимович в августе 1988 года. — Результатом было надолго отлучение меня от печати и от всех способов заработка. Берия меня тоже не обошел вниманием, но, к счастью, поздно вспомнил обо мне: взяли 13 февраля 1953 года, а выпустили 31 декабря того же года.

Какие обвинения мне предъявили при вожде?

Сначала, что я хотел убить его и Маленкова.

Это, конечно, не удалось хоть как-нибудь доказать.

Потом — в клевете. И что я не соглашался с докладом Жданова о литературе. Воображаю, как смеялись над этим пунктом в Верховном суде! Все же дали мне 10 лет с последующей высылкой, и вполне мог бы их реализовать, если бы в начале марта не произошло важнейшее событие (смерть Сталина), после чего меня реабилитировали, правда, только к Новому году.

ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ: СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ

Не метод, конечно.

Мы немало спорили об этом с Борей Штерном.

Он даже целую книжку написал о соцреализме, называлась «Лишь бы не было войны». Не метод, не метод, пришли мы с ним к мнению. Скорее образ жизни, образ мышления. Как писал Трофим Денисович Лысенко: все в природе связано и взаимосвязано. Когда человек что-то долго твердит вслух, он и поступать начинает соответственно.

Один мой добрый старший товарищ (назовем его Саша) с юности был вхож в самые высокие кабинеты. Такая карма. Как-то сидел с генсеком советского комсомола, курил американскую сигарету, пил колумбийский кофе, прихлебывал из рюмочки французский коньяк и философствовал о вреде низкопоклонства перед всем иностранным. Вдруг вошла секретарша. Из солнечного Узбекистана, радостно сообщила она, прибыл Хаким, комсомолец-ударник, определенный на трехмесячную учебу в Москву. Есть мнение: Хакима обустроить, чтобы он вернулся в солнечный Узбекистан с горячим приветом от столичного комсомола.

«Пусть войдет. Минут через десять», — кивнул генсек.

И пояснил другу Саше: «Из всех республик едут. Всех устроить надо. В Москве лучше, чем на уборке хлопка или на постройке канала. Но кадры готовить надо».

Когда Хаким вошел наконец, генсек работал.

То есть перед ним лежали бумаги, а в хрустальной пепельнице дымила отложенная сигарета. Увидев такое, Хаким упал духом: вот он как не вовремя! Вот он как мешает генсеку думать о делах советского комсомола, отнимает у генсека драгоценное время! Как же найти правильный подход? Как повести беседу, чтобы Москва не оказалась городом на одну неделю?

Минут через пять генсек поднял усталые глаза.

Саша прекрасно знал, что сказать генсеку нечего, что вся эта встреча — пустая формальность. Хакима вполне мог определить в Москве любой второстепенный секретарь, но как раз в тот год сверху было спущено указание: всех комсомольцев-ударников из солнечных республик, приезжающих в Москву на срок более месяца, пропускать только через генсека. Вот теперь и роилось в серых умных глазах генсека величественное бессмыслие. «Но в Москве тебе придется много работать, товарищ Хаким, — произнес он, как бы продолжая некую мысль. — Мы, комсомольцы, должны служить примером. В труде и в быту, — добавил, подумав. — Вот будешь некоторое время работать в Москве, отдаешь себе отчет, как много тебе придется работать?»

Услышав сочетание «некоторое время», Хаким запаниковал.

Почему «некоторое»? Почему не три месяца? К тому же по восточной привычке он не воспринял прямого смысла произнесенных слов, а потому судорожно искал смысла внутреннего, затаенного, некоей партийной эзотерии. Он с ума сходил от желания немедленно угодить генсеку, немедленно вписаться в строй его мудрых мыслей. Он судорожно искал выигрышный ход. «Мы в солнечном Узбекистане много работаем, — сообщил он как можно более скромно. — У нас в Узбекистане славный солнечный комсомол, но мало опыта. Хочу много работать!»

Некоторое время генсек с сомнением рассматривал Хакима — круглое среднеазиатское лицо, черные глаза, по самый верх полные веры в великолепные коммунистические идеалы. Видно, сам дьявол столкнул генсека в тот день с тысячу раз пройденного, тысячу раз опробованного пути. Вдруг ни с того ни с сего, сам себе дивясь, он спросил: «Это хорошо, Хаким, что ты готов работать много…» Обычно после таких слов следовало распоряжение обустроить товарища из братской республики, но я же говорю, в тот день сам дьявол дернул генсека за язык: «А над чем сейчас, Хаким, ты работаешь?»

Хаким сломался.

Он ждал чего угодно, только не такого вопроса в лоб.

Он держал в голове всю фальшивую статистику солнечного комсомола, цитаты классиков, всякие интересные яркие факты из жизни веселого солнечного комсомола, но услышать — работаешь!

Ничего себе!

Какая такая работа?

Но горячее комсомольское сердце подсказывало Хакиму — ответ необходим. От правильного ответа зависела судьба. Ведь если он, товарищ Хаким, ответит неправильно, его незамедлительно вернут в солнечный Узбекистан на уборку хлопка. И все такое прочее.

Хаким судорожно искал спасения.

Слово работаешь его убило. Почему-то он вспомнил, что в гостиничном номере, куда его временно определили, валяется на столе забытая предыдущим комсомольцем книга Пришвина — кажется, собрание сочинений, том второй, что-то там про зайчиков, про солнечные блики, про апрельскую капель, ничего антисоветского, запрещенного, наоборот, все легкое, ясное. Жизнь человеку дается один раз, мысленно перекрестился Хаким, и выпалил: «А сейчас работаю над вторым томом сочинений товарища Пришвина!»

Теперь сломался генсек.

Он ожидал чего угодно.

Он ожидал фальшивой статистики солнечного узбекского комсомола, оптимистического вранья, ссылок на классику, действительно ожидал чего угодно, но — Пришвин!

У генсека нехорошо дрогнуло сердце.

Полгода назад место зава в большом комсомольском хозяйстве столицы занимал у генсека именно некий Пришвин. И он, генсек, сам изгнал этого некого Пришвина — за плохие организационные способности. А теперь выясняется, что Пришвин вовсе не утонул, он даже сделал карьеру, он издал уже второй том сочинений, а комсомольские ребята все проморгали? Что же это там у Пришвина вошло во второй том? — не без ревности подумал генсек. Наверное, речевки, тексты, выступления на активах?

Но нет крепостей, которых бы не взяли большевики.

Генсек заученно поднял на Хакима еще более усталый взгляд, дохнул на него ароматным дымом хорошей американской сигареты и, как бы не заинтересованно, как бы это просто так, к слову, как бы давно находясь в курсе событий, заметил: «Нуда, второй том… Это хорошо, что ты много работаешь, Хаким… Это хорошо, что ты сейчас работаешь именно над вторым томом Пришвина… — Генсек бормотал интуитивно, он шел вброд, пытаясь проникнуть в пугающую тайну бывшего зама. — У тебя верный комсомольский взгляд на вещи, Хаким… Но ведь у товарища Пришвина… — нащупывал он верный путь. — Но ведь у товарища Пришвина плохие организационные способности…»

Назад Дальше