Мифогенная любовь каст, том 2 - Павел Пепперштейн 9 стр.


Не крик, а визг раздался из могилы — истошно-заливистый, как визг пьяных деревенских баб, заполняющих этим визгом промежутки между частушками. Визг штопором ушел в небеса, вонзился в свинцовое брюхо грозы. И не одна, а целый веер молний рассыпался по небу. В этих молниях метались праздничные малявинские, архиповские, кустодиевские бабы в кровавых цветастых платках, в платьях, сшитых словно бы из выплеснутого в пустоту борща. Они орали свои частушки, топча тучи сафьяновыми сапожками:

Хуй в штанах лежит, как мальчик,
Почивает в спаленке.
Иногда такой большой,
Иногда он маленький!
И-и-и-и-и-и-и-иех!
Ой-ой-ой-ой-йииииииииииииии!

Ой, девки, не могу!
У соседки две пизды.
Ну а в пиздах вещи.
Как заглянешь на чаек,
Потеряешь клещи!
Ой-ой-оййойойойой-ой-йиииииииииии-эх!

Бабоньки мои!
Девки кличут поебстись,
Отвечаю весело:
У меня моя семья
На хую повесилась.
Йииииииииииии! Йииииииииииии! Оййох!

Я ебать тебя не буду,
Оленька Трипольская!
У тебя в пизде сарай,
А в сарае — кольца!
Йох! Йох! Йох! Ох, тарить! Ох, подтариват!

Что ебать бетонный столб,
Что ебсти поддевочку,
Ну а лучше поебать
Девочку-Дюймовочку!
Юююююююююю! Ииииииииииииииииии!

Веселей, девчата!
Положил муде спросонок
На открытый партбилет:
За стеной моя дочурка
Зятю делала минет!
Ой, не могу!

Костя Гитлер жил в Самаре,
Началася вдруг война,
Костю Гитлера ебали
Всей Самарой до утра.

Бабы кружились в грозовом небе разбрызганными аляповатыми хороводами. Между этими хороводами, как между шестеренками механизма, застрял визг пробитого упыря. Никому не было дела до его боли. Никому нe было дела до того, какая по счету это смерть — вторая, третья, девятнадцатая… Мир жил жизнью грозы, жизнью воды и молний, жизнью быстро скользящих по реке лодок и парочек, совокупляющихся в темных речных заводях.

глава 8. Бублик

Длинноносый выпрямился, подняв к небесам свою добычу — нанизанного на нос Полуколобка. Струи дождя прокатились по хлебной корочке Дунаева. Он все еще визжал, но боли уже не чувствовал. Исчез и страх. Он будто вдруг исцелился от страшной болезни: перестал быть вампиром. Надежный осиновый кол — испытанное средство — вылечил его. Ему захотелось смеяться. Захотелось расцеловать безглазую деревянную болванку — лицо Длинноносого.

С высоты он увидел в последний раз уютное кладбище и свою растерзанную могилу. Надгробная плита валялась, отброшенная в сторону пинком деревянной ноги. В свете молнии он впервые прочел надпись на ней:

адвокат Ян Блок(1861 — 1919)

И тут пронзительное понимание рассекло надвое тьму его ума:

«Я Блок! Вот, оказывается, кто я! Как я раньше не догадывался?! Блядь, жил всю жизнь и не мог взять в толк, кто я. Орал: „Я гений!“, а больше ничего понять не мог. Я Блок! Не Пушкин, не Ломоносов, не Грибоедов, не князь Кропоткин! Просто я — Блок. Теперь все ясно: все эти подсказки… Все сходится. Одно к одному, как по-писаному. Она же ясно мне сказала: „Вы узнаете эти стихи? Это Блок“. А я, дурак, не понял ничего. И потом в Ленинграде все это… Блокада. БЛОК АДА. Вот кто я — БЛОК АДА. Я Аду не даю осуществиться, не пускаю его в жизнь, сдерживаю его… Я все адское на себя принимаю. Грудью своей сдерживаю его. Вот как сейчас например — кто бы еще, кроме меня, ТАКОЕ стерпел?! И главное, все так ясно было сказано… и не раз… Поручик прямо сказал „Тебе блок поставили… Заблокировали тебя…“ А Зиночка-то… Не один раз говорила: „Вот он смотрит на нас с этого портрета… Но разве он действительно существовал?“».

— И точно! — ликование переполнило пробитое хлебное тело. — Я — Блок! Я — Блок! О-ооо, я — блок! О, я — блок! — пело что-то в захлебывающемся уме.

Скоро он уже лепетал, проваливаясь все глубже в бред: «Яблоко. Яблоко. Яблоко. Вот оно, дело-то, в чем — в Яблоке. В Яблоке-то дело все. Поэтому остров называется „Яблочный“. Потому и Покой там шарообразный — мне, яблочком наливным, туда закатиться и засесть на веки вечные, смежив веки вековечные…

А я то, дурак, думаю: «Почему Яблочный? Где здесь яблоки?» Дурак, дурак недогадливый! Я же сам и есть яблоко. Я же король этого рая, а что в раю главное? Яблоко. Яблоко от яблони, как говорится, далеко падает. Я в Раю — единственное яблочко. Я — БЛОК АДА, Я — РАЙСКОЕ ЯБЛОЧКО!»

И он заголосил внутри своего сознания разбитым голосом блаженного:

БЛОК АДА — ЛЕНИН АДА,
БЛОК АДА — СТАЛИН АДА,
А Я ЯБЛОЧКО РАЙСКОЕ!
А Я ЯБЛОЧКО РАЙСКОЕ!

Когда Адам поднес к устам яблоко, в раю светило солнце. Яблоко не выглядело аппетитным. Оно было черным. Черным, как уголь. Только в одном месте эта чернота переходила в коричневатость. В центре коричневого пятна виднелась дырочка, и из нее выглядывала подрагивающая головка червя-искусителя с широко раскрытыми, сапфировыми очами. Адам был бесчувственным и тупым, как движущаяся статуя. Он не понимал, что делает. И первый же укус убил Искусителя.

Он висел на ветке среди упругих листьев, греясь на солнце румяным боком. Сладко-кислый сок бродил под тонкой кожей. Вокруг теснился душный, насыщенный ароматами и криками тропический лес. Сплетенные лианы, змеи и ярко-красные мхи покрывали стволы.

Две обнаженные смуглокожие туземные девушки с цветами в черных волосах стояли под деревом.

— Ты, кажется, ревнуешь? — спросила одна, срывая его с ветки и протягивая другой.

— Немного, — ответила вторая и вонзила в него свои белые зубы.

И все еще он висел на ветке старой обугленной яблони, давным-давно рассеченной ударом молнии, — он был одним из ее плодов. Корни яблони, росшей на самом краю обрыва, уходили вниз, в темную воду. Снизу выдавалась вперед особенно толстая ветвь, покрытая загадочными вздутиями и буграми. Она была похожа на растопыренную фигуру мужчины со стоячим членом в виде сучка и бессмысленно разбросанными в стороны руками. Из груди у него торчала другая ветка — покрытая нежной корой серебристого оттенка и имеющая форму женщины, протянувшей руку снизу к яблоку, как бы пытаясь дотянуться до него и сорвать. Из глубины кроны к уху «женщины» тянулась еще одна ветвь — гладкая и извивающаяся, без листьев, похожая на змею, нашептывающую искушающие речи своим рассеченным надвое язычком. Наконец, сверху над ними нависала огромная грозная ветвь, щедро одетая буйной листвой, имеющая вид человеческой фигуры в одеянии, распахнутом наподобие крыльев, с поднятой вверх правой рукой, сжимающей меч.


Неподалеку кто-то крякнул.


Когда Дунаев вновь «пробудился», он почувствовал, что осиновый кол исчез. В центре его мучнистого тела зияла круглая дыра. Его перекатывали, как большое колесо.

Хотя видеть ему было трудно (все вращалось в поле его зрения), он все же узнал Бессмертного, Джерри, Радного и Максимку, которые катили его. Он был гораздо больше их, и им приходилось поддерживать его с разных сторон, чтобы он не упал набок. Бессмертный что-то наставительно говорил Дунаеву:

— Вот, Дунаев, поорал «Сойди с моей орбиты», и хватит. Ты теперь сам вроде орбиты. Бублик ты теперь. И беспокоиться тебе теперь ни о чем не надо. Потому что бублики и сушки — они не беспокоятся. Еда не волнуется. Сердцевины у сушек нет, нет и сердца. Один холодок да проход туда-обратно. Это и есть, Дунаев, покой — когда ветерок вольно сквозь центр твой проходит.

— Вы ощущаете покой, Владимир Петрович? — участливо спросил Радный, упираясь в Дунаева обеими руками (дорога шла в гору).

— Ощущаю, — невнятно сказал Дунаев. — А что Петька?

— Петька теперь далеко и больше к нам никогда не прибудет, — промолвил Бессмертный. — Вы его перещелкнули, Дунаев. Как это вам сделать удалось, мне неведомо.

«Трофей мой поработал», — удовлетворенно подумал Дунаев, но вслух ничего не сказал. Вместо этого выдавил из себя следующий вопрос:

— А где этот… с носом?..

— На дрова порубали. — бодро крикнул Максимка. — Щас костер жечь будем. — И он указал куда-то вперед. Парторг краем глаза увидел, что они приближаются к огромной поленнице, составленной из тщательно уложенных гниловатых дров.

— Это кто ж его так?.. — спросил парторг изумленно.

— Кто, кто… Мы, конечно, и уделали его. Кто же еще? Я, да Андрей Васильевич, да Глеб Афанасьевич. Три богатыря, ебать — не плакать! — отвечал Максимка. — Мы как на второй этаж этой засраной Этажерки взобрались, так сразу же с двумя там и схлестнулись. Один железный, с топором. Другой мягкий, мешковатый. Но по части душить и придушивать — мастер. Ну да нас-то трое, к тому же разгоряченные, еще от мальчишек этих не отошли, так прямо и вломились, окровавленные, с нижнего яруса. Бой в душе кипит, подавайте врагов на блюде! А там эти стоят, истуканы невразумленные. Каждый величиной с дом. Ну да нас не испугаешь — парни подобрались у нас в группе бывалые, хуй в рот не клади. Решили вьебать им по первое число. Но и они не хуйня сопливая. Ржавый так топором своим махал, что ветер аж до Иркутска поднялся — чуть Андрея нашего Васильевича в капусту не порубал. Да Андрей Васильевич увертлив, как угорь, потому и невредим остался. А Мягкий на меня навалился, пытался меня на мозги свои наколоть. Мозги-то у него стальные, вроде ежа. Он ими врагов своих пытает. Страшное оружие, но против моего Подноса разве что устоит?

Они приблизились к Поленнице, и Дунаев увидел, что возле нее на земле стоит Максимкин Поднос с большой пирамидальной горкой мальчишеских голов. На вершине этой горы возлежала голова мягкого существа, ощетинившаяся стальными иглами. Все головы по-прежнему пели, но теперь лидировала в этом хоре голова Мягкого. Песня эта была протяжна и печальна:

Я безмозглым родился, я не помнил себя,
На осиновый кол посадили меня.
Я как флаг развевался на птичьем ветру,
И капустные головы тихо шептали: «Умру».

Их с утра уносили и кидали в котел,
И раскачивал ветер мой осиновый кол.
И однажды Великая Буря пришла.
Рухнул кол. Я на землю упал. И земля приняла.

Обняла неказистое чадо свое,
Обняла, приняла. Обласкала, шутя.
И тогда я услышал, как ветер поет,
И я сам вдруг запел. И я пел, как дитя.

И земля мне сказала, и ветер сказал,
Очень тихо шепнул мне зеленый росток,
Что мне надо идти, что мне надо искать,
Что мне надо искать и идти на Восток.

Что по Желтой Дороге мне надо брести
Сквозь леса дровосеков и по маковым сонным полям.
Чтоб в Смарагдовом Городе ум обрести,
Чтоб сложить эту песню, чтоб спеть ее вам.

Я страданьями тяжкими ум раздобыл:
Думал друга порадовать умной своей головой.
Ну а друг обезглавил меня. Он меня загубил.
Ум мой в землю втоптал. И теперь он доволен собой.

Я премудрость обрел, я пришел на Восток,
Ну да разве найдешь благодарность средь страшных людей?
Видно, лгали мне ветер, земля и зеленый росток,
Видно, лгал мне Смарагдовый Бог-чародей.

Оглянусь я назад, на тяжкий и желтый мой путь:
Кто не лгал мне на этом пути? Не старался меня обмануть?
Мне не лгали лишь алые маки далеких горячих полей.
Они правду сказали: сон лучше ума. Так усни же скорей.

— Ну так и спи, нечего тут вопить! — сурово прикрикнул на голову Максим. — А то щас ногой по ебалу заработаешь.

Голова Мягкого испуганно замолчала, лишь мальчишеские головы продолжали напевать, словно в трансе:

— «Мне не лгали лишь алые маки далеких, горячих полей.
Они правду шептали, качаясь: «Сон лучше ума.
Так усни же скорей»».

— Нам-то спать некогда, — произнес Бессмертный, потирая сухие ладони. — Напротив, много работы. Для начала разведем костер.

Парторга бережно уложили на землю, и его коллеги по «диверсионной группе» засуетились, закладывая дрова для большого костра. Но песня Мягкого взволновала Дунаева, точнее, даже не Дунаева, а Машеньку — она повернулась на другой бок в своей норке (которая теперь скрыта была в тесте бублика) и улыбнулась во сне.

Джерри снял заплечный мешок, перевернул и вытряхнул на землю содержимое. Здесь было немало всякой снеди и выпивки: большая бутылка самогона, заткнутая газетой, несколько немецких фляжек со шнапсом, банки американской тушенки, пачки немецких галет, две связки копченых окуньков и лещиков, весьма недурных на вид, картошка, помидоры и огурцы, облепленные землей, явно раздобытые где-то на огороде, и даже белый, немного зачерствевший хлеб-соль прямо с солонкой и измятыми рушниками, на котором неумело были выложены запекшимися изюминками слова Herzlich Wielcomen — видимо какие-то трусливые селяне где-то радушно встречали фашистов.

Все это добро Джерри свалил на землю со словами:

— После боя и закусить не грех.

Вскоре уже огромный костер пылал на пригорке. Гниловатые осиновые полешки чадили, и дым ел глаза. Радный достал котелок и стал варить кашу с видом опытного кашевара. В котелке поменьше кипела вода для «чаепития».

— Плесните мне кипятку, Глеб Афанасьевич, не сочтите за труд. Мне лекарства запить надо, — сказал Бессмертный, вынимая из кармана пижамы какие-то бумажные конвертики с порошками. Радный протянул ему походную кружку с кипятком.

— Что вы принимаете, Константин Константинович? — с любопытством спросил Джерри.

— А это… из больницы. У нас с этим строго, — неопределенно ответил Бессмертный.

— А зачем вы их пьете, разрешите узнать? Разве вы больны? — снова спросил Джерри.

Бессмертный посмотрел на него, словно не понимая.

— Я живу в больнице, — сказал он сухо, — Те, кто живут в больнице, принимают прописанные им лекарства. Разве это нужно объяснять? — И он ссыпал себе в рот с коричневой бумажки белый порошок.

Дунаев понятия не имел, что Бессмертного зовут Константин Константинович. Но теперь он убеждался, что члены «диверсионной группы» успели неплохо познакомиться с Бессмертным.

«Интеллигенция, — угрюмо подумал он. — Вот зачем он мне про интеллигенцию толковал. Сам, видать, из образованных. „Плесните мне кипятку, не сочтите за труд“. Им друг с дружкой сподручнее, чем с нами, людьми из народа. Он себе компанию подобрал, а не мне. Правильно пел Мягкий: не лгут только маки».

Но Советочка внезапно прошептала в его сознании, словно бы отвечая Мягкому:

Мы по желтой дороге на Запад пойдем,
Мы везде прошагаем, где ты шел на Восток,
Твой родной, пожилой огородик найдем
И в пушистую землю втопчем юный росток.

Мы там ветер отравим и землю сожжем,
Чтобы впредь неповадно было лгать существам.
И лишь красные маки пощадим, сбережем.
С нами красные флаги пройдут по полям.

Станет миру светло и тепло от знамен,
Станет сонно от маков и прохладно от роз,
И тюльпаны стеною, и тени колонн…
И по иглам ума пробежится Мороз.

Пусть гвоздика, как гвоздик, торчит из груди,
Пусть кровавая струйка из-под шляпки бежит!
Пусть под шляпой закрылись глаза. Не буди.
Дай уму отдохнуть. Пусть и сердце поспит.

Джерри, Радный и Максимка оживленно выпивали и закусывали, вспоминая эпизоды минувшего боя. Больше всех ел Джерри Радужневицкий. Он жадно пихал себе в рот еду, запивая самогоном, но в разгаре трапезы вдруг вскочил и скрылся во тьме.

— Купаться побежал, — сказал Радный.

Бессмертный равнодушно сидел среди пиршества, без аппетита ковыряя кашу оловянной ложкой. Максимка же болтал больше всех. Возбуждение, овладевшее им во время боя, не оставляло его.

— Я как Мягкому Подносом башку срезал, так сразу в сторону Ржавого гляжу: как там ребята с ним ладят? Вижу: ребята ничего, держатся, но Ржавый все же наступает. А тут с другой стороны показался этот, Деревянный, а на носу у него вроде как бублик непропеченный. «Не Владимир ли это Петрович, феникс ясный? — думаю я. — Никак попал в оборот, парторг наш бедовый!» Что делать? И тут я гляжу в одну сторону и вижу: топор. Гляжу в другую и вижу: дрова. Дрова почти готовые. Осталось их только с топором поближе познакомить. Я свистнул: отступаем. Стратегическая передышка для рекогносцировки, вот как это называется.

Ну мы отошли в пространство и в пространстве шепчемся. Только Андрея Васильевича с нами нет. Куда-то исчез Андрей Васильевич и так до конца битвы и не появился. Не знаю, что он поделывал. Может, ему в бою с истуканами суховато показалось. Он у нас любит, чтобы все вокруг живое было. Большой любитель жизни. Ну, мы вдвоем с Глебом Афанасьевичем остались. Перешептываемся, прикидываем, как Железного на Деревяшку натравить. Глеба Афанасьевича смекалкой природа не обидела. Он быстро план составил. И получилось! Все получилось, как по писаному! Ну уж это вам, Глеб Афанасьевич, рассказывать.

Радный доел свою порцию каши с тушенкой, облизал ложку, затем протер ложку тряпкой и спрятал в нагрудный карман гимнастерки. Потом выпил немецкого шнапсу, пригладил усы и, глядя в костер черными блестящими глазами, повел рассказ.

глава 9. Сердце и топор (рассказ Глеба Афанасьевича)

Жил старичок среди полей,
Он жил и не грустил,
Пока в далекую страну
Сынка не отпустил.

Он ждал от отпрыска вестей
И вот дождался вскоре —
Его сыночек дорогой
Погиб в зеленом море.

Сынок вернулся в дом зимой,
В руках его — корзины,
А нос был сделан из ствола
Невиданной осины.

Такой осины не найти
Во тьме земного сада —
Осина толстая росла
У врат гнилого Ада.

Так начинается одна английская баллада, переведенная на русский язык. Впрочем, я цитирую по памяти, неточно. Мой отец, да будет вам ведомо, слыл известным в Царицыне механиком. В частности, он сам сконструировал одноколесный велосипед, на котором мастерски ездил. Любил точные приборы. Коллекционировал старинные барометры, метрономы, микроскопы и прочее. Вообще был человек разносторонних дарований. Имелись у него и литературные способности. Но больше он любил возиться с приборами: полировать движочки, подтачивать пружинки, навинчивать гайки… Впрочем, он написал один роман, довольно бойкий, но не очень развеселый, можно даже сказать безжизненно-залихватский роман, очень короткий, изданный им собственноручно на конопляной бумаге маленьким тиражом. Назывался этот роман в темно-зеленом переплете «Куница». В начале романа фигурировал один барин, большой любитель поохотиться на куниц, который нигде не был назван по имени, а обозначался с пренебрежением исключительно такими словосочетаниями, как «Наш-то» или «Нашенский» или «Этот самый». Любя страстно охоту на куниц, этот «Нашенский» и дом себе выстроил в форме куницы, соответственно и назвал его «Куница», и внутри собрал множество куньих шкурок, куньих маленьких черепов, куньих миниатюрных скелетов, куньих мумий, чучелок, рисунков с изображением куниц и прочего. Вскоре «Нашенский» умер и, как водится, «при странных обстоятельствах». Его нашли в кабинете с переломленным пополам ружьем в руках, а на лице у него отпечатался узор «в форме волны», то есть несколько параллельных, зигзагообразных линий. В доме «Куница» поселилось учебное заведение для благородных девушек. Там жила одна девочка, высокая, пухлая и смертельно застенчивая белоруска, с белой кожей и белыми волосами, но необычайно способная в науках. Звали ее Олеся Зотова. Тем временем началась Первая мировая война. Олеся Зотова бросилась в сестры милосердия, но ее не взяли из-за больных ног. Тогда она стала украдкой, пользуясь доверием учителей и классных дам, конструировать какой-то странный прибор, который должен был обеспечить русскую победу в войне. Назвала она этот прибор «Черная Эльза»: специально дала ему немецкое женское имя, считая, что немецкая смерть должна иметь немецкое имя. Как бы там ни было, во время ее опытов произошел чудовищной силы взрыв, да еще, к несчастью, случилось это в самый разгар занятий, так что около десяти учителей и учительниц и около шестидесяти воспитанниц не просто погибли в одночасье, но тела их оказались разбросаны по всей округе вместе с кусками стен, кровли, мебели, вместе с книгами и куньими чучелками. Долго их собирали, и наконец решили похоронить в общей могиле. Над могилой воздвигли кубической формы черный гранитный обелиск. Скульптор, который изготавливал обелиск, происходил из тех же мест. Кстати или некстати он вспомнил словно бы незавершенную легенду о гибели «Нашенского» и высек на обелиске волнообразный узор, написав под ним: Здесь покоятся жертвы дома «Куница» . Заканчивался роман сообщением, что вскоре случилось большое наводнение — вода смыла обелиск, размыла весь тот берег, унесла останки, и все затерялось, загладилось. Роман заканчивался словами

Назад Дальше