За завтраком они должны были пить черный чай высшего сорта; ей, в костюме цвета ржавчины с тяжелой брошью из кованого олова на левом лацкане, сразу предстояло идти на работу. Эндерби на кухоньке, в пастельной прелести которой чувствовал себя особенно громоздким и грязным, ставил чайник, чтоб мачехин чай заварить, и слово «эпиталама», подобно объявлению о прибытии поезда, заставило дощатый пол содрогнуться с громовым раскатом. За обеденным столом он с пыхтением расставлял слова, видя в возникавшем стихе песнь торжества зрелой страсти, — Гертруда и Клавдий в «Гамлете», рыжебородые губы на белой шее вдовы. Рядом с ним стыл листовой чай. Явилась поденщица, миссис Описсо, смуглая, задастая, грудастая, чесночная, усатая, с бриллиантовой ухмылкой, эвакуированная с Гибралтара во время войны, в крови которой переплавились шарики генуэзцев, португальских евреев, сарацин, ирландцев, андалузцев, и, прерывая уборку, расспрашивала:
— Ты что делаешь в этом доме, а? Не выходишь, не работаешь, а? И кто ты ей такой, а? Скажи. — Трудно было сказать; недостаточно объявить, что не ее это дело.
…Поздоровевший вечер
Сочится млеком, медом, запустив ракеты,
Что высоко парят над праздниками богачей,
В десятках сотен парков королевства,
Лучами той постели осиянных…
Веста не обязательно посчитала бы эпиталаму предназначенной ей и ее Гостю-Другу-Протеже, так как уже заметила сардонически:
— Если вы собрались нынче утром любовные стихи писать, позаботьтесь не отослать их нечаянно сэру Джорджу. Однажды беспечность доставит вам крупные неприятности, попомните мои слова.
Эндерби повесил голову. Она была в то утро усталой и раздражительной, утомленно терла лоб, словно в телерекламе какого-нибудь шарлатанского анальгетика, с нежно-голубой дугой усталости под зелеными глазами. Стояла у дверей в чистой ржавчине, в шифоновом шарфе двух оттенков зеленого, в коричневом крошке-беретике наискосок, в коричневых замшевых перчатках в тон туфлям, стройная, элегантная, тихо менструируя (что вызывало у Эндерби благоговение). Он сказал:
— Знаете, на одних женщин менструация сильней действует, чем на других. Попробуйте джин с горячей водой. Говорят, чудеса делает.
Она чуть покраснела и спрашивает:
— Откуда вам это известно?
— Из «Фема».
— Все это весьма странно, — вздохнула она. — Я должна, когда выдастся время, точно определить характер наших отношений.
Омой корабль вином! В пространных водах,
Что вечно носят то кольцо, с каким земля смиряется
Лишь вдалеке от городов, пускай он пляшет, скачет…
И опять, в другой раз, точный характер не получил еще определения.
— Вопрос в том, что с вами делать.
— Со мной?
— Да, вот вопрос.
— Ничего со мной делать не надо. — Он в страхе на нее косился над раздробленными фрагментами тоста, которым его кормили, как ручную птичку. — Я, в конце концов, поэт. — Внешний мир ответил выхлопом грузовика.
— Я хочу точно знать, — сказала Веста, обхватив за завтраком чашку замерзшими утренними руками, — сколько у вас денег.
— Зачем вам это знать? — спросил хитрый Эндерби.
— О, оставьте, пожалуйста. У меня рабочий день впереди. Не надо никакой чепухи. Прошу вас. — Эндерби принялся предъявлять содержимое левого брючного кармана. — Я не про те деньги, — резко одернула его она.
Эндерби осторожно сказал:
— Десять тысяч фунтов в местных государственных облигациях из пяти с половиной процентов. Дивиденды. Две тысячи фунтов в Ай-си-ай, Би-эм-си, «Батлинс». Основной капитал.
— А. Доход какой?
— Около шестисот. На самом деле немного, да?
— Ничто. И я думаю, ваша поэзия дает меньше, чем ничего.
— Две гинеи в неделю. От «Фема», благослови его бог. — Ибо в конце концов Эндерби подписал контракт и уже видел напечатанную за подписью Крепость Веры белиберду: «Крошки щечки, крошки ручки гимном славят Бога, а беззубая улыбка радует святых…»
— Правда, такого дохода и иметь-то не стоит. Поэтому надо придумать, что с вами делать.
— Со мной? — мгновенно вспыхнул Эндерби.
— Слушайте, — сказала она, — я знаю, вы поэт. Только не надо нас потчевать поэтической драмой в духе раннего мистера Элиота, правда? Тем более за завтраком.
— Стихомифия, — прокомментировал ученый Эндерби. — Только именно вы все это затеваете.
Ну, еще кое-что не затеялось: полезная служба, deuxième métier[49] поэта. С Валентинок до Троицы ему было позволено, пусть не в уборной, мирно трудиться над «Ручным Зверем». Но после медового месяца все должно было пойти по-другому.
И ты, чей страх пред картой мира
Откроет долгий шумный войсковой парад
Приятных, или, в крайнем случае, нейтральных
Отображений недруга…
Его собственных небольших денег не надолго хватило б, еще до того, как настала пора капитальных покупок. («Позвоните в „Лев“ и закажите пару бутылок джина. Заплатите миссис Описсо. У меня нет наличных».) И жадные лапы Фортнума с Мейсоном и Военторга[50]. И новый гардероб для себя: Лондон не особенно жалует болезненный случайный прикид побережья. Капитал Эндерби таял. Она, расточительная шотландка, в деньги не верила, только в вещи. Отсюда дом в Суссексе на ее имя за семь тысяч фунтов, его брачный взнос; а еще мебель, а еще новый «велокс», который водила Веста, Эндерби в самом трезвом состоянии управлял машиной, как распьянейший пьяница. И норковая шуба, свадебный подарок.
Кто предложил брак и когда? Кто кого любил, если вообще; и за что? Эндерби в позе мыслителя на седалище унитаза хмурился на вернувшийся вечер, когда он сидел, заканчивая эпиталаму, в ее двойной гостиной перед внушавшим ему восхищение предметом мебели — перед буфетом, массивным, навощенным, объявлявшим дату (1685) среди резных ромбов и прочих фигур, выдуманных столяром, запечатлевшим свою любовь к гигантскому негроидному корабельному дубу, который формовал и выглаживал. Над буфетом висел портрет Весты работы Гидеона Далглиша; с перламутровыми плечами, высокомерная в бальном платье, она, казалось, вот-вот втянется центрифугой обратно в поджидавшие, но невидимые тюбики с красками. Над открытыми книжными полками фотоснимок покойного Пита Бейнбриджа. Он красиво усмехался в шлеме, сидя за рулем «ансельма» (2493 литра, шестицилиндровый, 250 л. с., дисковые тормоза Джирлинга, карбюраторы Вебер 58 ДКО и т. д.), в котором встретил смерть всмятку. Эндерби начал последний станс:
И даже смерть способна синими губами мелькнуть на том пиру,
Шмыгнуть, как мышь, иль птица, в коридорах,
Увешанных гербами без разгадки…
И почувствовал неожиданный, нежеланный позыв личной, в противоположность поэтической, силы: он, недостойный и некрасивый, наконец, ожил, тогда как талантливый и блестящий красавец вдребезги разбился. Эндерби усмехнулся, позаимствовав у покойника форму усмешки, как бы триумфальной. Веста, читая новый блистательный роман недоучки, оторвала взгляд от своего Паркер-Нолла[51] застала усмешку, и спрашивает:
— Чему усмехаетесь? Что-то забавное написали?
— Я? Забавное? О нет. — Эндерби прикрыл рукопись неловкими лапами, как прикрывают обеденную тарелку от навязываемой второй ложки картофельного пюре. — Вовсе ничего забавного.
Она встала, очень элегантно, посмотреть, что он пишет, и спрашивает:
— Что вы пишете?
— Это? О, по-моему, вам не понравится. Это… Ну, нечто вроде…
Она схватила листок с нацарапанными строчками и вслух прочла:
…По крайней мере, двое могут отрицать,
Что прошлое имеет хоть какой-то запах. Могут присягнуть,
Что корни терпеливости и страсти в одной и той же парадигме,
Признать в той музыке,
Что вся вина на свете, словно воздух,
Окутала тела живущих.
— Понимаете, — с излишней поспешностью объяснил Эндерби, — это эпиталама. К женитьбе двух взрослых людей.
Она необъяснимо склонила голову со сладко пахнущими волосами цвета пенни и поцеловала его. Поцеловала его. Его, Эндерби.
— Теперь у вас здоровое дыхание, — заметила она. — Телу и душе порой трудно прийти к согласию. Выглядите лучше, гораздо лучше.
Что он мог на это ответить, кроме: «Благодаря вам»?
И сейчас, страдая воздушной болезнью, сидел в этой воздушной уборной, вынужденный признать, что нынешней весной и в начале лета возник новый Эндерби, — более молодой Эндерби, у которого меньше жира и ветров; новые зубы, достаточно несовершенные, чтобы выглядеть настоящими; несколько красивых костюмов; искусно отделанные у «Трамперса» в Мейфэре волосы, деликатно дышавшие «Эврикой»; Эндерби, не столь неловкий в обществе, с поздоровевшим аппетитом без диспепсической страсти к специям и к хлебу с джемом, тщательней выбритый, с более чистой кожей, с остекленевшими от контактных линз глазами. Видела бы его теперь миссис Мелдрам!
Кто упомянул про любовь? Упоминал ли кто-нибудь про любовь? Жили они в целомудрии под одной крышей, как весталки, как феникс и черепаха, и Пит Бейнбридж из некоего Элизиума автогонщиков усмехался над странным дружеским сожительством. Но приходится только подбрасывать да глядеть, как крутится на натертом полу потертая монета, все громче и громче звякает музыкой, вертится, точно мир. Из кармана или из сумочки? Эндерби не помнил, но точно знал, что как-то вечером кто-то из них произнес это слово в той или иной связи, может быть, рассуждая о его инфляции в популярных песнях и в хриплых речах неотложной потребности, может быть, обсуждая его персонифицированную идентификацию с Богом в религиозной поэзии XVII века. Потом начался быстрый процесс, для анализа слишком тонкий и иррациональный, когда кто-то высвистел голубя-ястреба с безопасных высот спекуляций на першу, и в мгновение ока — на пару сомкнутых рук.
— Мне было так одиноко, — сказала она. — Так холодно по ночам.
Эндерби, потенциальный обогреватель постели, оставался по-прежнему потенциальным во время краткого полета к медовому месяцу, ибо жили они до сих пор в целомудрии. До сегодняшней ночи. Сегодня ночью в «Альберто Тритоне» на виа Национале. Чего-то, задыхался Эндерби, следует ждать.
— Эй, вы там, — сказал голос, имея в виду «послушайте». Эндерби приподнялся с крошечного седалища и послушал. — Билет не наделяет вас правом на безоговорочную монополизацию сортира. — Хорошо сказано, признал Эндерби. Голос американский и авторитарный, поэтому он поспешил уступить место, теперь вполне уверенный, что лучше себя чувствует. За складной дверью глубоко задышал, видя крупного мужчину типа туриста, с кивком мимо него протиснувшегося. Бифштексная физиономия и две камеры — соответственно фото и кино — на животе наготове. Интересно, задумался Эндерби, сфотографирует ли он сортир. В иллюминаторе засияла летняя тучка. Он шел по проходу к своей нареченной, холодной, прелестной, сидевшей, глядевшей на летнюю тучку. Она взглянула на него снизу вверх, улыбнулась, спросила, лучше ли ему. А когда он сел, протянула руку. Кажется, начинается новая жизнь.
2
Словно попав в хорошо оснащенную баню, Эндерби был потрясен разнообразными жидкостными ощущениями после посадки в Риме (снижения. Вечный Город: паста, старый хлам, монументальные развалины, каменные крепыши с фиговыми листочками, телятина, Ватикан, лестницы в подвалы, кости мучеников. Все крыто звонким серебром, освежается фонтанами. И желаем всего наилучшего). Он облился холодным потом, когда запоздавший со спуском желудок заставил хозяина увидеть Рим в неком мачехином контексте (папа на картинке на стенке спальни благословляет семь холмов; полупрозрачный образ святого Петра, вставленный в крест с четками цвета бланманже, закладка изданного в Риме служебника с изображением Святого Семейства в виде любителей спагетти среднего класса). Потом трепещущие струи согрели его, покрытая гусиной кожей рука, державшая новобрачную за руку, вновь разгладилась, когда в «Мировых новостях» вынырнуло изображение полногрудой старлетки, плещущейся шутки ради в фонтане Треви. Были там также потасканные красавцы князья, вовлеченные в пакостные бракоразводные дела; Чинечита крупней Ватикана. Собственно, все хорошо, все должно быть хорошо, волнующе, чувственно. Эндерби с гордостью глянул на новобрачную и почуял укол желания, подобный отдаленным слухам о войне, законного желания; на миг она идентифицировалась с этим новым городом, который предстояло, абсолютно законно, пустить на поток и разграбление. Он сказал ей несколько слов, вернувшихся из времен его службы в ВС[52]:
— Io ti amo[53].
Она улыбнулась и стиснула его руку. Эндерби, латинский любовник.
Тепло, волнение, чувство омоложения, благополучно пережитая посадка (стюардесса самодовольно ухмылялась на выходе, как будто сама после полетной беременности произвела аэропорт на свет; американец, который выставил Эндерби из сортира, начал отчаянно щелкать). В клочковатой процессии к зданиям Кьямпино[54], раскинувшимся в жаркой погоде медового месяца, Эндерби, как на чистой странице, видел на плоском голом летном поле формулу своей новой свободы, то есть освобождения от своей старой свободы. Тощий, как Кассий, и мрачный, как Каска[55], таможенник-римлянин грубо дернул «молнию» саквояжа Весты и продемонстрировал всему залу новую ночную рубашку. Мрачно подмигнул Эндерби, что тот принял за доброе предзнаменование, хотя лицо у мужчины было изголодавшееся, и поэтому он доверия не заслуживал. Жирный водитель автобуса, трясясь по Аппиевой дороге, пел какую-то масленую заунывную арию с amore[56], вызывая тем самым доверие. А потом — у-ух! — опять холодная вода, когда солнце заволоклось тучами над мшистым акведуком, развалиной выросшим из сухой травы над старыми плитами, лежавшими, как крупные лепешки дерьма, под рекламой бензина в полосатых комических красках. Американец из сортира кормил свои камеры, словно усевшихся на коленях ручных собачек. Тем временем Эндерби все больше угнетало ощущение путешествия по мясницкой лавке дурной истории средь ребристых скелетов, уже насильно напичканных кусками гнилой империи. Сразу за пределами поля его зрения спокойно стояли ростры, на которых покоились в виде какого-то хора Сенеки усмехавшиеся безносые древние римляне, разжиревшие на сицилийской кукурузе и на крови гладиаторов. Они будут присутствовать в медовом месяце; это их город.
По прибытии к аэровокзалу на виа Национале солнце вдруг полыхнуло пожаром на сиропном заводе. Неимоверно сильный карлик-носильщик донес их вещи до отеля всего за несколько домов, и Эндерби дал ему на чай слишком легкие подозрительные монеты. В вестибюле отеля их с поклонами встретили и приветствовали неискренними золотыми улыбками.
— Синьор Эндерби, — сказал синьор Эндерби, — и синьора Бейнбридж.
— Нет-нет-нет, — сказала синьора Эндерби.
— Еще не привык, понимаете, — улыбнулся Эндерби. — У нас медовый месяц, — объяснил он администратору, суетливому римскому карлику, который подхватил:
— Медовый месяц, а? Я шчитал, все вовсем раззабыли про медовый месяц. Давно у меня не бывало медового месяца, — с сожалением признал он.
— Слушайте, — сказала Веста, — я не совсем хорошо себя чувствую. Нельзя ли проводить нас… — Мгновенно раздались крики, началась беготня, перетаскиванье чемоданов.
— Дорогая, — сказал озабоченный Эндерби. — Дорогая, в чем дело?
— Устала, и все. Лечь хочу.
— Дорогая, — сказал Эндерби.
Вошли в лифт, сплошное рококо филигранной работы, в хрупкую воздушную клетку, поднявшую их на этаж, вымощенный венозным мрамором. Эндерби с интересом увидел открытый римский туалет, но отмахнулся от интереса. С теми временами покончено. Номер им показал молодой человек в пиджаке винного цвета с плоско расплющенным носом, вопиющим противоречием мифу о римском профиле. Эндерби дал ему несколько ничего не стоящих кусочков металла и спросил vino. (Эндерби заказывает vino в Риме.) Молодой человек яростно замахал руками сам себе, потом с напряжением поднял одну, стиснув зубы, словно тягал смертельную тяжесть, демонстрируя Эндерби пространство между ними, — бутылку воздуха с рукой-донышком и рукой-горлышком.
— Фраскати, — зловеще кивнул он и вышел, кивая.
Эндерби повернулся к жене. Та сидела на обращенном к окну краю двуспальной кровати, глядя на виа Национале. Комнатка была полна уличным шумом — лязг трамваев, конский топот, «фиаты», «ламбретты».
— Устала, устала, устала, — проговорила Веста, снова с синими дугами под глазами, с утомленным в резком римском свете лицом. — Совсем никакая.
— Это не?.. — осведомился Эндерби.
— Нет, конечно. Сегодня ведь наша свадьба, правда? Все будет в полном порядке, когда отдохну. — Она сбросила туфли, и — Эндерби сглотнул — быстро стянула чулки. Он отвернулся к скучному виду улицы: столичная строгость, никаких сверкающих южных зубов, никаких песен. В магазине через дорогу, будто нарочно для Эндерби, специально выставлены в витрине уцененные религиозные образы, дурно раскрашенные агиографии в фестонах из четок-бусинок. Когда он опять повернулся к постели, Веста уже лежала с непокрытыми тонкими руками и плечами. Не пышная женщина; тело соответствует допустимому женскому минимуму. Так и надо. Эндерби однажды застал мачеху пыхтевшей от напряжения, раздевавшейся в ванной в одном из редких случаев мытья целиком, с трясущейся плотью, с болтавшимися, словно колокола, грудями. Он содрогнулся при воспоминании, губы его, произнесшие «б-р-р-р», на миг стали мачехиными, трясшимися от холодной губки. Раздался стук. Эндерби читал Данте с английским подстрочником; и знал: там есть строчка со словом «войти». Принялся рыться в памяти и обнаружил его в тот момент, когда дверь отворилась.