— Могу объяснить, — предложил Эндерби, поглядывая на часы. — Фактически все очень просто.
— Раз уж мы затронули тему, — продолжала миссис Мелдрам, — милая юная пара сверху. Говорят, что порой слышат вас по ночам.
— Я их тоже слышу, — сообщил Эндерби, — никакая не милая юная пара.
— Ну, — сказала миссис Мелдрам, — это как посмотреть, правда? Можно сказать, кто сам чист, для того и все прочее чисто.
— К чему вы клоните, миссис Мелдрам? — Эндерби снова взглянул на часы. За последние тридцать секунд прошло, как минимум, пять минут.
— Очень многим понравилась бы такая славная квартирка, мистер Эндерби, — сказала миссис Мелдрам. — Район респектабельный, да. Кругом учителя на пенсии, отставные капитаны индустрии. И я бы не сказала, что вы ее содержите в чистоте и порядке.
— Это мое дело, миссис Мелдрам.
— Ну, мистер Эндерби, дело, может быть, ваше, а может, и нет. В этом году плату все повышают, как вам, должно быть, отлично известно. Цены растут, всем нам надо свои интересы блюсти.
— А, понятно, — понял Эндерби. — Вот в чем дело, да? Сколько?
— Вы платите очень разумную цену, — сказала миссис Мелдрам, — никто не станет отрицать. Квартира вам обходится круглый год в четыре гинеи в неделю. Один джентльмен, что работает в Лондоне, очень хочет найти респектабельное жилье. Очень разумно спросить с него шесть гиней.
— Ну, для меня не очень разумная плата, миссис Мелдрам, — рассердился Эндерби. Его наручные часы резво скакали вперед. — Мне уже надо идти, — сказал он. — На поезд успеть. В самом деле, — ошеломленно спохватился он, — вы понимаете, что в месяц будет на восемь гиней больше? Где я деньги возьму?
— Один джентльмен с независимым доходом, — чопорно напомнила миссис Мелдрам. — Не желаете оставаться, мистер Эндерби, всегда можете предупредить за неделю.
Эндерби с ужасом прозрел перспективу сортировки полной ванны рукописей.
— Мне сейчас надо идти, — сказал он. — Я вас извещу. Но считаю это грабежом.
Миссис Мелдрам не шелохнулась.
— Идите тогда, не опоздайте на поезд, — сказала она, — подумайте об этом в вагоне первого класса. А я вытащу из счетчика шиллинги, как и следует время от времени. На вашем месте я бы перед отъездом вот эти тарелки поставила в раковину.
— Не трогайте мои бумаги, — предупредил Эндерби. — Там, в ванной, личные конфиденциальные документы. Тронете — себе на погибель.
— Ну уж, на погибель, — усмехнулась миссис Мелдрам. — Мне вообще это все не по вкусу, в моей ванной континентальные документы. — Эндерби тем временем закутался в кашне и стал продвигаться — как к свету — к пальто. — Факт, никогда ничего подобного не слыхала, — продолжала миссис Мелдрам, — хотя в деле довольно давно. Говорят, кое-кто в трущобах уголь держит в ванне, хотя, благодарение Богу Всевышнему, я таких в лоно своей семьи никогда не пускала. Что, мистер Эндерби, вы вот так и пойдете, с лицом, сплошь залепленным кусочками бумаги? Вон там, прямо под носом, слово можно прочесть: эпилептический, что-то вроде того. Ничего хорошего ни для вас, мистер Эндерби, ни для меня, ни для прочих жильцов выходить в таком виде. Вот уж именно, на погибель.
Эндерби с дрожью вылетел, одержимый сомненьями. Он никак не предвидел необходимости искать новое жилище, тем паче посреди «Ручного Зверя». Город все сильней и сильней превращается в спальный район для бесцветных молодых людей из Лондона. В одном пабе он встретил главу фирмы кинохроники, щедрого любителя джина, говорившего легко и быстро. А еще где-то слышал начальственный голос, похожий на плавленый сыр, бесстыжий, громкий. Лондон ползет на юг, к Каналу.
Эндерби полз на север, к вокзалу, собирая с бритвенных порезов разрозненные слова. Снег уже был утоптан людьми, с неискренней готовностью раньше спешившими в Лондон на службу. Он топал крошечными гавотными шажками, боясь поскользнуться; поясница до сих пор болела от падения вчера вечером. Рабочие поезда, стенографические поезда, начальственные поезда. Крупные сделки по телефону, пятьдесят гиней для них ничто. Но, думал Эндерби, они на полгода покроют повышение квартирной платы.
Поглядывая вверх на цинковое небо, увидал пару чаек, прохлопавших дальше в глубь твердой земли. Он уже два дня пренебрегает кормлением чаек; становится безответственным. Может быть, смутно подумалось, с ними можно помириться, купив специальное угощение в военно-морском магазине. Миновал квартал ярких плакатов. Один из них расхваливал домашний газ: улыбающийся игрушечный параклит по имени мистер Терм восседал над каким-то согревшимся Святым Семейством. Троичный терм, троичный сперм. Двое мужчин в выгоревших армейских шинелях с деморализованными физиономиями убийц промаршировали от станции, словно при отступлении. Один сказал другому:
— Никак, черт возьми, не решит. День дождь, день снег. Нынче снова опорожняется.
Задохнувшийся Эндерби был вынужден остановиться, сердце изо всех сил колбасило, словно он только что выхлестал полбутылки бренди; левой рукой для опоры вцепился в куст бирючины со снежной шапкой. Троичная сперма опорожняется. Нет, нет, нет. С шипеньем низводится. Строчка выскочила, как чек из кассы. Вдруг возник образ стихотворения целиком в виде злого приземистого механизма, взвешивающего, выжидающего. Дева Мария, Святое Семейство, троичная сперма. Он услышал свисток поезда, пришлось поторопиться.
Задыхаясь, вошел в маленький кассовый зал, выкопал с правой груди бумажник. Возле кассы еще стояла рождественская елка. Неправильно: двенадцатая ночь прошла, день святого Дистафа опять закрутил трудовой год. Эндерби подошел к злючке с короткими рукавами в окошечке guichet[23].
— Пожалуйста, до Лондона и обратно, — попросил он. Взял билет, сдачу, уронил на пол шиллинг.
— Не потеряйте, мистер, — сказала живая старушка в черном. — Пригодится за газ заплатить. — Посмеялась, кряхтя, пока Эндерби гнался к барьеру за сверкающим колесиком. Билетный контролер прихлопнул его тяжелым ботинком, поймал.
— Спасибо, — поблагодарил Эндерби. Подобрав, разогнувшись с туманом в глазах, очень четко увидел голубую картину: Дева Мария за крутящимся колесом прялки, серебряная Царица в младенческой голубизне. Ничего общего с «Ручным Зверем», с его Марией-Пасифаей. Как-то связано с мачехой.
В прялку лона троичная сперма с шипеньем низводится
И к обычному слову сводится.
Нет, ритм неправильный, там нет двустиший. Двустишия из речей королевы о голубе в «Гамлете». Голубь, прорубь. Эндерби скатился по ступенькам, взобрался по ступенькам на железнодорожную платформу. Поезд как раз прибывал. Королева. Где-то есть рифма — Ева. Эндерби сел в поезд. Пассажиров в такой час было мало — женщины отправлялись в бой на январские распродажи, полицейский инспектор ученого вида с портфелем, двое мужчин, весьма — рассеянно думал Эндерби — похожих на него самого, нормальные, щеголеватые, городские. Голубка от голубя, голубь — параклит. Голубь на древе жизни. Древо, Ева, дева, плева.
— Простите? — переспросила женщина, сидевшая по диагонали напротив Эндерби. Они были вдвоем в купе. Худая блондинка, чисто вымытая, сорокалетняя, модная, в норковой накидке и в шляпке-гнезде.
— Чрево, — сказал горожанин Эндерби. — Рева. Корова. — Поезд запыхтел на северо-восток, страстно влекомый к Лондону; сперма, которую поглотит его огромное чрево. — Поглощается, — громко и вдохновенно объявил Эндерби, — гигантским чревом Евы. Так я и знал, где-нибудь будет Ева. — Женщина схватила свою сумочку размером ин-фолио, серебристо-серое двустишие перчаток и выскочила из купе. — Ева ушла, — констатировал Эндерби. Где бумага? Нету. Не ожидалось рабочего дня. Ручка с чернилами есть. Он поднялся и вышел за женщиной в коридор. Она взвизгнула, словно котенок, шмыгнула в следующее купе, содержавшее троицу беседовавших и кивавших жен, однообразно одетых для битвы на распродажах. Эндерби, почтовый голубь, прошел прямо в уборную.
5
В прялку лона троичная сперма с шипеньем низводится,
Поглощается гигантским чревом Евы
И к обычному слову сводится.
Полностью одетый Эндерби сидел на седалище унитаза, покачиваясь, как на отцовском колене, продвигаясь верхом на палочке к Чаринг-Кросс. Нет, к Лондонскому мосту. Нет, к Виктории[24]. Электрический сперматозоид, оседланный Эндерби, мчится к Победоносной Заступнице Виктории. Он снял с держателя рулон туалетной бумаги, стал царапать химическим карандашом листок за листком. Стихотворенье решительно превратилось в стих о Благословенной Деве.
Откуда марианство?[25] Эндерби знал. Вспомнил свою спальню с благочестивыми картинками итальянских художников-коммерсантов: Пий XI в тройной тиаре, с благословляющим жестом; Иисус Христос с обнаженным лучащимся сердцем, на которое — для верности — деликатно указывает божественный указующий перст; святые (Антоний, Иоанн Креститель, Бернадетта); Дева Мария с нежной улыбкой, в красивом покрывале.
Я нигде, я в каждом и любом, будь то женщина или мужчина —
Легко принять благость, сладкие напевы:
Терпеливый вагон для чужого сына.
За дверью спальни стояла чаша со святой водой, осушенная сквозняком мальчишеского неверия Эндерби. Весь дом, до самой границы с нейтральной или протестантской территорией магазина, был битком набит другими чашами, распятиями, гипсовыми статуэтками, засохшими пальмовыми листьями со Святой земли, благословленными в Риме четками, парой Агнус Деи[26], декоративными благочестивыми словоизвержениями (исполненными в Дублине псевдокельтскими письменами), краткими, как рычание. Это был католицизм его мачехи, импортированный из Ливерпуля, — реликвии, символы, агиография, служившие проводником молний; ее религия — просто страх перед громом.
Католицизм семьи Эндерби шел из маленького католического кармашка неподалеку от Шрусбери, из деревеньки, которую Реформация лишила лишь храма. Слабый в отце-табачнике (выскребавшем физиономию в Святую субботу, присутствовавшем на пьяной полуночной мессе на Рождество, — не больше), он умер в сыне-поэте, благодаря той самой мачехе. Теперь, по прошествии двадцати с лишним лет, слишком поздно смотреть на него свежим взглядом, оценивать интеллектуальное достоинство, хладнокровно-последовательную теологию. Он с горькими слезами боролся с ним в юности с помощью Ницше, Толстого, Руссо, и борьба за создание собственных мифов сделала его поэтом. Теперь уже невозможно вернуться к нему, даже если захотеть. Если б он это сделал, пришлось бы искать обращенных, которые пишут триллеры, чувствуя себя проклятыми, или создали эксклюзивный клуб оксфордских обращенных, выдавая его за Церковь, куда Эндерби не допустили бы. Пользуясь публичной славой отступника, Эндерби пришлось бы якшаться со всякими бешеными ирландцами. Поэтому лучше успокоиться насчет веры или ее утраты (отвечая при поступлении в армию на вопрос о религии, он сказал: «Гедонист», — и вынужден был присутствовать на парадах Объединенного комитета); оставалась, похоже, одна проблема: его искусство отказывалось успокаиваться.
В клетке хохот его вызревает и бродит,
Червь и рыба, посмеиваясь, как шуты королевы,
Ткут маскарадный костюм, что ему так отлично подходит.
В конечном счете религиозная вера значения не имеет; вопрос в том, какие использовать мифы, еще сохранившие для использования достаточно эмоционального веса. Поэтому Дева Мария в нежной голубизне произнесла теперь заключительное трехстишие, чуть улыбаясь прялке:
И хотя голубь смиловался, как там ни говори,
Не оскорбил своей плотью плоть девы,
Остались терзанья неправильной и бесполезной любви.
В воздухе слишком много любви, беспокоился Эндерби, с неудовольствием перечитав стих. Стало ясно: невзирая на очевидно поверхностный миф, здесь есть что-то о происхожденье поэта. Он написал на последнем листке туалетной бумаги: «Каждая женщина — мачеха» — и спустил его в унитаз. Это, думал он, общий закон. А теперь, судя по шумной тьме вокруг кабинки, где час бродил, вызревал его стих, поезд прибыл. Рев цирковых тюленей, грохот рухнувших ящиков, высокие каблуки по платформе, шипение, содрогание и предсмертное, выражаясь елизаветинской идиомой, сжатие поезда.
Глава 3
1
Через несколько часов Эндерби сидел под величественным потолком, смущенный едой, выпивкой, неискренними похвалами. Не самая отборная сигара тряслась в его пальцах, которые, как он теперь видел, надо было не полениться почистить пемзой. Сонным зимним днем ему не удалось зафиксировать многих слов оратора, сэра Джорджа Гудбая. За столом напротив и по обе стороны от него с потолка свисали на сигаретном дыму двадцать с гаком коллег-писателей, лица которых мельтешили перед глазами Эндерби двумя рядами просыхающих миниатюр. Выступала с поднятой лапой какая-то конная статуя с весьма солидным животом, символизирующая одновременно Время и Лондон. Хотелось поковырять в носу. Из всего им в тот день уже выпитого коктейль «Кровь висельника» быстро перемешался глубоко в кишках, как в шейкере, потом выстрелил своим вкусом в рот на пробу. Подавали фальшивую черепаху в масле с очень свежими рогаликами и кусочками масла в виде розетки. Из жареной утки Эндерби достался самый что ни на есть жирный кусок с горошком, соте из картошки, кислым апельсиновым соком, густой тепловатой подливкой. Клюквенный пирог, сырые пирожные с искусственными, туго сбитыми сливками. Сыр.
Улыбнись, скажи: чи-и-из. Эндерби через плечо улыбнулся какой-то женщине, которая улыбалась ему. Ваша поэзия меня искрение восхищает, но видеть вас во плоти — откровение. Еще бы, черт возьми. Перррррп.
— Откровение, — говорил сэр Джордж, — чистейшей красоты. Волшебная сила поэзии преобразует сор повседневной трудовой жизни в сущее золото. — Сэр Джордж Гудбай был древним мужчиной, видимые детали которого в основном представляли собой жеваные клочки хорошо загоревшей кожи. Он основал фирму, носившую его имя. Фирма разбогатела главным образом на продаже непристойных книжек, с которыми другие издательства слишком боялись иметь дело. Возведенный Рамсеем Макдональдом[27] в рыцари за вклад в дело массовой грамотности, сэр Джордж всегда желал служить литературе иным способом, кроме торговли ею: с юных лет жаждал стать умиравшим с голоду поэтом, признанным лишь после смерти. Писал и писал стихи, умиравшие с голоду, когда судьба давно уже обрекла его зарабатывать деньги, с помощью которых он шантажом заставил несчастную мелкую фирмочку публиковать их под угрозой цепного бойкота всех ее прочих изданий. Расходы оплатил полностью — печать, тираж, распространение, — но репутация фирмы погибла. Вот томики виршей сэра Джорджа, наиболее памятные дурнотой: «Рифмованные байки курильщика трубки», «Сон о веселой Англии», «Розовые лепестки памяти», «Песни оптимиста». Он был, конечно, не в силах заставить людей покупать или даже читать омерзительное собрание, но раз в год, присуждая медаль и чек одному из своих скромно им признаваемых братьев-певцов, жирно умащал свою речь комьями собственных произведений, доводя аудиторию до тошнотворного изумления.
— Гиганты моей юности, — говорил сэр Джордж, — Добсон, Уотсон, сэр Эдвард Арнолд, мистик; революционер Бриджес; Колверли, чтоб посмеяться; Барри Пейн, чтобы глубоко вздохнуть. — Эндерби втуне затянулся сигарой, безвкусно ее прикусил. Снова образ из детства: учительница в начальной школе рассказывает про душу и про растлевающее воздействие на нее греха. Мелом на доске нарисовала что-то большое белое вроде сыра (душа), потом, послюнив палец, наставила на ней пятен, как на далматинце (грехи). Эндерби почему-то всегда удавалось почувствовать вкус той самой меловой души — сырая картошка в остром уксусе, — и сейчас он его сильно чувствовал. — Душа, — кстати провозгласил сэр Джордж, — чистое поле, где бродит поэт; море, где он правит парусной ладьей рифм; возлюбленная, которую он воспевает. Душа, воскресный предмет проповедника, — повседневный хлеб поэта. — Повседневная сырая картошка. Эндерби чувствовал поднимавшийся борборыгм.
Брррфффп.
— Приведу вам в пример, — заморгал сэр Джордж, — один свой сонет на подходящую к случаю тему. — И прочитал высоким придушенным голосом на одной камертонной ноте стих в четырнадцать строк, но решительно не сонет. В нем присутствовали зеленеющие луга и лучистое солнце, а также — почему-то — земля, расцветшая розами. Эндерби, поглощенный необходимостью подавления телесных звуков, слышал только фрагменты исключительно плохих стихов, одобрительно кивал в знак признания, что, на его взгляд, сэр Джордж отлично выбрал иллюстративный пример очень дурной поэзии. При гнусном трубном скрежете последней строчки почуял приближение особенно громкого звука, прикрыв его смешком:
— Ха-ха — (перррпф) — ха.
Сэр Джордж был не столько раздражен, сколько озадачен. Пять секунд таращился на Эндерби сверху вниз, потом, трясясь, просмотрел свою рукопись, словно боялся, как бы туда тайком не проникло что-нибудь скатологическое. Удостоверившись, насупился на Эндерби, тряся лоскутами кожи, потом сделал вдох для резюме. Открыл рот, и Эндерби с предательской своевременностью выпустил газы: