Но вот он вошел в сосновый бор; тут было светлее, а желтовато-красные стволы словно удерживали корой солнечный свет. Деревья стояли на покрытых низкой травой лужайках, а вокруг пней, особенно обгорелых, росла земляника.
Торкель взял курс на солнце, зная, что дорога по крайней мере не приведет его к дому, даже если солнце начнет склоняться к западу. Он пошел вперед и шел до тех пор, пока не очутился у озерца с фарфорово-белыми берегами, потому что это маленькое озерцо было устьем давным-давно заброшенного известнякового карьера. Мальчик направился вдоль берега и вышел к болоту, своими мшистыми, поросшими багульником холмиками походившему на кладбище. Прыгая по кочкам, он выбрался на твердую почву, сплошь покрытую можжевельником и боярышником. Здесь все напоминало парк, и на душе у него стало безмятежно и спокойно. Вдруг Торкель наткнулся на какую-то ограду, над которой высилась красная черепичная крыша. Вид черепичной крыши вызвал у него поначалу чувство уверенности в собственной безопасности, но он тут же отпрянул назад, подумав: «Здесь наверняка есть собаки и есть люди, которые спросят, куда я иду и что мне тут надо». И, пригнувшись к земле, он снова бросился в лес.
– Они непременно спросили бы и как меня зовут,– говорил он самому себе.– А когда бы я ответил: Эман, они сказали бы: «Ах, это тот самый!»
Крадучись он шел вдоль ограды, потом миновал небольшой клочок земли, засеянный рожью. Затем влез на покрытый мхом каменный уступ и отсюда, цепляясь за толстые и гибкие, как канаты, сосновые корни, стал взбираться наверх – лепешки мха скатывались вниз из-под его ног. И вот он уже стоит на вершине горы, у выкрашенного белой известкой землемерного камня, где ястребы и скопы оставили после своих пиров целую груду костей. А рядом – кучка пепла и уголья от костра Ивановой ночи.
И вдруг он разом, как на ладони, увидел весь остров и пролив, а на другом берегу Фагервик. Казалось, перед мальчиком впервые открылся мир. Суровый, мрачный, бедный, тянулся длинной бесплодной полосой до самой церкви остров Скамсунд.
И Торкель безо всякого сожаления отвернулся от своей родной земли и стал разглядывать мягкие контуры зеленеющей низменности Фагервика с его чернолесьем и лугами. Это был сплошной увеселительный сад; расцвеченные флагами виллы, снующие по всему проливу катера и шлюпки с белоснежными, словно только что отглаженные сорочки, парусами, прогуливающиеся на пристани девушки в светлых нарядных платьях и кадеты морского корпуса… Новый, куда более радостный мир, где жизнь – сплошной праздник с утра до вечера, мир, такой близкий и в то же время такой недоступный! Торкель сел на землемерный камень и смотрел, смотрел, смотрел… Всего лишь пролив отделяет его мрачную жизнь от этой – такой радостной и светлой! И вот он уже видит себя на борту белого катера, он сидит возле рулевого, следит за маневрированием судна и чувствует себя худо, когда катер слишком кренит направо… Еще бы чуть-чуть – и он бы упал за борт и утонул… Ну… теперь поворот оверштаг [3], хорошо… садись с наветренной стороны, нельзя плыть на катере стоя… Поглядим, смогут ли они подойти к пристани и причалить по всем правилам!
Так, отлично, они слишком близко подошли к берегу, толчок, грот [4] на гитовы, гик – натянуть, фок – пошел… Вот и пришвартовались, паруса убраны и зачехлены. Команда сходит на берег; он за нею; матросы поднимаются на террасу ресторана, садятся на диван, а на столе появляются бутылки и стаканы… Да, там можно жить и там можно зарабатывать денежки. Лоцманами на катера берут только тех мальчишек, у которых найдется приличная одежда, да и катать господ в шлюпках – тоже. Первые деньги обычно зарабатывают в кегельбане, и если бы только иметь что-нибудь для начала, дальше уж все пойдет само собой…
– Ну, мой мальчик,– послышался вдруг голос из-за сосны.– Что ты уставился на гору Эбал? Она манит тебя, точно грех… А знаешь ли ты, что такое Эбал? Разве ты не читал в писании об Эбале и Геризиме [5]? О двух горах, как эхо отражающих проклятие и благословение?… Мы с тобой стоим на Геризиме, горе благословения, а там, где, по-твоему, лежит земля обетованная, там на самом деле гора проклятия – на Эбале люди ведут разгульную жизнь, не думая о завтрашнем дне. Да, вот так-то!
А говорил с Торкелем бывший таможенный служитель – Викберг, такой же «бывший», как и многие из тех, что жили на задворках Скамсунда. Одна-другая оплошность по службе выбили его из седла, и Викберга прогнали с таможни. Видя бедственное положение своей семьи, Викберг ежедневно и ежечасно помнил о своих промахах и, чтобы восстановить равновесие в счетах с жизнью, начал с того, что стал подводить баланс: записывать дебет и кредит. Он совершил скверный поступок, значит, ему должно быть скверно. И Викберг отказывал себе во всем, изводя себя и не вылезая из церкви, где ему четко разъяснили, как обстоят его дела. Церковь была для него и карой и утешением.
– Тот, кто потерял ориентир на суше, должен поступать как капитан в открытом море: держать курс на небеса и плыть по звездам.
Это свое постоянное присловье Викберг приберегал для тех, кто поднимал на смех его веру.
Промучившись несколько лет, Викберг решил, что вина его искуплена. И поскольку он продолжал вести себя безупречно, то и счел, что отныне его место в книжке забранных из лавки товаров,– в графе «дебет» и что ему даже кое-что причитается. Он дошел до того, что простил самого себя. Ему казалось, что он никогда в жизни не совершал никаких проступков – совесть его чиста. «Произошло чудо»,– думал он. И ему хотелось внушить эту мысль и другим. А другие – они-то не забыли его ошибок и потому по-прежнему считали Викберга самодовольным и лицемерным святошей. Викберг недоумевал: он так любил свой забытый грех, ставший его спасением. Ведь и апостол Павел утверждает, что нужно радоваться несчастью, ибо в нем орудия и пути господни. И то, что люди называли злом и полагали порождением дьявола, исходит от самого бога: «Аз, дающий свет и созидающий тьму, Аз, ниспосылающий мир и созидающий зло».
Викберг последовательно развивал эту мысль и, когда слышал, что кто-то совершил неблаговидный проступок, улыбался и утешал:
– Все это – только к добру! Теперь этот человек спасен! И нечего печалиться о таких малостях! Он еще воспрянет!
Нынче же, застав врасплох сына грешника Эмана и увидев, что тот бросает жадные взгляды на соблазнительный Фагервик, Викберг не преминул воспользоваться случаем посеять семя, которое, однако, упало не на благодатную почву, ибо было брошено в юную душу.
Торкель не стал дожидаться продолжения душеспасительных речей, а, соскользнув с горы, которую новоявленный проповедник нарек Геризимом, исчез в подлеске; солнце пекло ему спину, когда он быстрыми шагами устремился к дому.
С вершины высокой горы он узрел землю обетованную и понял теперь, что все они, по эту сторону пролива, обитают в пустыне. А бывший таможенный служитель Викберг – пусть его мнит и толкует все так, как душе угодно.
Вернувшись домой, Торкель увидел: дверь их домика открыта. Он подумал, что отец уже вернулся, и вошел. На двери была наклеена серая почтовая марка, которую мальчик тут же принялся отковыривать.
– Не трогай! – произнес чей-то голос из домика.
Там стоял какой-то маленький серо-желтый человечек со впалыми щеками – казалось, у него во рту нет ни одного коренного зуба.
Держа перед собой серую почтовую марку, человечек лизал ее, устремив взгляд куда-то на северо-запад, что придавало ему сходство с собакой, которая, лежа на земле, грызет кость.
– Видишь ли, мой мальчик, это – казенная марка, а я – судебный исполнитель, понятно?!
И он прилепил марку прямо на дверцу шкафа.
– Видишь ли, не далее, чем завтра, здесь будет аукцион.
Вращая глазами, он снова лизнул марку.
Торкель понял, что ему тут делать больше нечего, и ушел.
Но нескоро забыл он человечка со впалыми щеками, который проглотил и дом его детства, и мебель, и всю утварь.
Внизу, у берега, отец возился с лодкой.
– Где ты был? – спросил он, видимо, не ожидая ответа на свой вопрос. – Залезай в лодку, пойдем в море!
Торкель поднял фок, отец сел к грот-шкоту и взялся за руль.
Под банкой лежали шлюпочный якорь-кошка и топор; тут же были одеяла, кастрюли и сковородки. Это означало дальнее путешествие. В лодке оказались также ружье, рыболовная леса и снасти, но ни сетей, ни невода не было.
Ветер дул попутный, и отец разжег трубку. А потом, не глядя на мальчика, заговорил.
– Мерзавцы, – сказал он, – невод тоже забрали! А знаешь, сколько тысяч петель в таком вот неводе? И сколько зим мы с матерью плели его? Знаешь ли ты это, старина?
Торкель давно свыкся с этим туманным обращением к некоему «старине»; он уже понимал, что имеется в виду вовсе не он, а какой-то другой «старина», да, кто угодно, только не он. Поэтому он и не отвечал. Ответь он – и отец по своей привычке станет искать взглядом на горизонте того неизвестного, невидимого, но надежного слушателя, который никогда не противоречит, а лишь позволяет разговаривать с собой.
– Мерзавцы – все до единого! Я пил, да, пил, но я никогда не крал. И я хорошо знаю, кто крадет – от власть имущих до самого низа!
Торкель почувствовал желание возразить отцу, но преодолел его. Потому что пока отец говорил, он оставлял сына в покое. Но стоило сыну надолго замолчать, как он начинал приставать к нему, словно обладал способностью слышать его мысли, и нередко поражал его тем, что проникал в сокровеннейшие тайники его души и безошибочно отвечал на безмолвные вопросы, которые мальчик задавал самому себе. Торкель сидел, строя планы, как бы ему перебраться через пролив на Фагервик и устроиться в кегельбан. Мысленно он уже подсчитывал те монетки по двадцать пять эре, которые мог бы заработать… Внезапно его молчание прервал голос отца:
– Там, у ресторатора, милок, одно баловство. Целых шесть часов болтаться без дела ради того, чтобы часок ставить кегли. Нет, надо бы отправиться на баркасе за рыбой к Аландским островам [6], вот это да, это…
И он замолчал, а Торкель ощутил чудовищный гнет этого человека, от которого не могла укрыться ни одна его тайная мысль, гнет этого ужасающего судии, видевшего его насквозь…
– Трави шкоты, а не то лодка повернет! – скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.
Самое горькое для мальчика в такого рода беседах начиналось тогда, когда отец шел на унизительную для себя откровенность, потому что трезвым он никогда не говорил о своих бедах. Хотя характер у Торкеля был сильным, а ум гибким, он все-таки с трудом привыкал к такого рода выходкам. От матери он выучился быть слепым и глухим, не принимать ничего близко к сердцу – пусть, мол, все – как с гуся вода, однако это еще больше раздражало отца. В глубине души он чувствовал, что слова его бесполезны.
– Слышишь, что я говорю? – ревел отец.
Теперь надо было решать – отвечать или нет.
Если он не отвечал, крик возобновлялся:
– Будешь отвечать, олух, или нет? Слышишь?
Вздумай Торкель ответить, его главная задача заключалась бы в том, чтобы подобрать подходящий покорный тон, ибо прозвучи ответ хоть чуточку резко или грубо, отец ударит его.
Иногда ему бывало совершенно безразлично – отвечают ему или нет, и если Торкель знал, что трепки все равно не избежать, он доставлял себе маленькое удовольствие, выкрикивая громко и грубо:
– Ясно, слышу!
При этом он старался поглубже спрятать голову в воротник куртки.
На сей раз трепки, видимо, было все равно не избежать. Торкель смотрел на море и с подветренного и с наветренного борта, ища спасения. И вдруг увидел плывущую по воде стаю гаг.
– Гаги с подветренной стороны! – сообщил он отцу.
Взглянув в ту сторону и убедившись, что сын говорит правду, отец приложил ружье к щеке. Торкель молча молился, чтобы выстрел был удачный, ведь если отец промажет, то…
Раздался выстрел, и две птицы замерли.
– Поворачивай! – скомандовал лоцман.
И выловил сачком добычу: пощупав большим пальцем перья на грудке у гаги, он крякнул от удовольствия.
Прозвучал выстрел, пролилась кровь, и буря миновала.
Причалив, они вытащили лодку на шхеру много выше самого высокого уровня воды, и Эман пошел открывать сарай.
Казалось, будто шхера плавает в открытом море, словно плот на якоре, а наружная цепь шхер на западе напоминала плавающие в воде стеньги и рангоут.
Здесь, в море, Торкелю всегда было хорошо, он чувствовал себя словно бы на борту корабля или на воздушном шаре, и больше всего он любил штиль, когда воздух и вода сливались воедино, а шхера будто парила в некоем светлом разреженном пространстве, покрытом прозрачным куполом. Днем этот купол был молочно-белым или голубым, иногда мягким и пушистым, а ночью усыпан белыми драгоценными камнями, такими же мерцающими, как кольцо у жены старосты.
Людей на шхере не встретишь, зато можно увидеть много чего другого. Даже камни на берегу не походили на скамсундские, другими были кусты и травы, да и птицы совсем не те, что на острове: черный баклан, дикие гуси, орлан-белохвост, нырки, поморник, гагара и морянки сменили крохалей, черных уток, речного орла и чаек. Все здесь было крупнее и ярче. И уж если удавалось найти что-то интересное, находка представляла не меньшую ценность и привлекательность, нежели рождественские подарки.
Торкель, который еще не был в этом году на шхере Москлеппан, отправился навестить старые места своих детских игр. На самой вершине его ждала груда камней с флагштоком. Там он обычно играл в кораблики, а флагшток служил ему грот-мачтой. Когда же Торкель лежал на спине и высоко в небе проплывали облака, ему и в самом деле казалось, будто скалистый островок несется на всех парусах вперед.
Однако сегодня прежние игры не доставляли радости – все здесь изменилось и утратило свою притягательность, а то, что приключилось с отцом, стало, вероятно, знаменательной вехой в жизни их обоих. Торкель чувствовал себя ягненком, которого заперли в клетку с волком. И он тосковал о людях, которые если и не очень печалились о нем, то хотя бы оставляли в покое его мысли. Отныне тоска мальчика обрела совершенно определенную цель: перебраться туда, на другую сторону пролива, где жизнь – много лучше и светлее.
С заходом солнца мальчик вернулся на берег и увидел отца: держа в руке подзорную трубу, отец неотрывно глядел на море.
– Ступай разведи огонь! – крикнул он.
Торкель быстро повернул к сараю, успев заметить в открытом море красный буй с белым флажком. Это был буй, который поставили на том месте, где затонула шхуна, и он понял, что здесь как раз и лежит погибшая шхуна с грузом и со всем прочим.
Когда сварился картофель, лоцман вошел в сарай. Он долго ел, не произнося ни слова. Уже стемнело, когда он наконец наелся.
– Ложись спать! – велел он мальчику. – А я пойду на охоту! И вышел, захватив с собой топор и якорь.
Торкель услышал скрежет лодки, сталкиваемой с берега в море, скрип весел в уключинах, – и все стихло.
Мальчик провел долгую мучительную ночь, ежеминутно выходя на порог сарая, чтобы взглянуть на море. Порой ему чудилось, будто он видит снующий вокруг буя баркас. Он подозревал, что там, возле буя, творится какое-то беззаконие, но что он мог знать! Собственно, он был даже доволен! Ведь его не втянули в переделку, которая могла грозить ему тюрьмой.
На рассвете отец вернулся и тотчас улегся спать, с виду очень довольный своей ночной охотой.
* * *Однажды утром Торкель поднялся чуть свет, решив во что бы то ни стало разузнать хоть что-нибудь об этой охоте, тем более что отец необычно долго не возвращался.
В густом тумане он разглядел пришвартованную у буя рыбачью лодку и темную фигуру, перегнувшуюся через борт. А вскоре на горизонте показался баркас с поднятыми гротом и фоком. Паруса на баркасе на сей раз были белее обычного и лучше укреплены. С севера дул слабый ветерок, и море было подернуто легкой рябью.
Вдруг баркас поднял топ-мачту и кливер и, подгоняемый попутным ветром, направился прямо к бую. Рыбачья лодка тотчас отчалила от буя, и Торкель увидел, как отец что есть мочи гребет к берегу, да, сначала к берегу, но тут же поднимает паруса и берет курс в открытое море, прямо на восток.
Тогда баркас тоже меняет курс, на гафеле взвивается таможенный флаг, и мальчик начинает наконец понимать происходящее. До него доносятся громкие голоса и крики, а затем и баркас и лодка исчезают в тумане.
Торкель в полном одиночестве стоит на шхере – лодки нет, стало быть, он лишен возможности вернуться на остров. Падать духом не в его привычках, да и никакой опасности ему не грозит – всегда остается надежда, что кто-нибудь приплывет сюда, даже если придется прождать сутки или двое.