Я пасу облака - Патти Смит 2 стр.


Необычный узелок всегда был моим утешением, моей приятной ношей. Вот только я обнаружила — глупо привязываться к лежащим в нем памятным вещам. Стоило мне особо выделить какую-то вещь, как либо я ее куда-то задеваю, либо она сама куда-то денется.


Тибетская чаша, Патти Смит. Предоставлено автором фото.


У меня был рубин. Несовершенный, красивый: ограненная кровь. Родом из Индии, где океан выбрасывает рубины на берег. Тысячи рубинов — бусинки скорби. Маленькие капельки каким-то чудом превращаются в драгоценности; нищие собирают их и выменивают на рис. Всмотревшись в его глубины, я всякий раз отшатывалась — внутри моего сокровища скопилось столько застывших надежд и горя, что человеку и не вообразить.

Он ужасал и ободрял, и я положила его в котомку, упаковав в желтый конвертик из вощеной бумаги размером с бритвенное лезвие и той же формы. Иду куда-нибудь, по дороге остановлюсь, выну камень и смотрю на него. Так часто смотрела, что отпала необходимость видеть то, на что смотрю. Так что не могу точно сказать, когда он исчез.

Но я все еще вижу его. Вижу во лбу женщины. В яремной ямке поэта. На шее дивы и на ладони дезертира. Вижу, как он режет колючую проволоку. В капле крови на коленкоровом платье. Развязываю свой узел и вываливаю содержимое на распаханную землю. Ничего — старая ложка, птичье перо, обломки карманной рации. Расстилаю ткань, ложусь отдохнуть, отдышаться: вдохи долгие, как борозды на поле. Словно пытаюсь утихомирить духов: не копошитесь, не гремите.

В окружении немыслимой ночи. Все вокруг упруго. Небо — глубокая, тревожная роза. Я чувствую пыль Калькутты, мертвые глаза Бхопала. Вижу, как молитвенные флаги трепещут, словно рваные носки, на теплом насмешливом ветру.


Позвольте предложить вам этот колокол

шепотом торговец

Огромная редкость

музейная вещь, ему цены нет

Нет, спасибо, отвечаю

Не хочу обрастать скарбом

Что вы что вы колокол отличный

Ритуального назначения

очень хороший

У меня голова — колокол

шепчу

сквозь

забинтованные пальцы

уже во сне


Декларация независимости, Патти Смит. Предоставлено автором фото.

Рисую

I

«Призраки» Эйлера[7] — скок-поскок. Чувствую: музыка расталкивает меня, словно чьи-то пальцы проделывают дерзкие дыры в частой, слабо натянутой сети. На полу свалены словари — испанский, арабский… пузырьки чернил, листы веленевой бумаги, диски фирмы ESP,[8] карандаши, лоскутки в блестках и «Стихи миллионера».[9] Строительный мусор поэта. Улов сумасшедшей, который я разбираю глухими ночами.

Документ, покоробившийся от жары, — лист пергамента с факсимиле Декларации независимости. Трофей третьеклассницы из экспедиции в Институт Франклина в 1955 году. Одно из моих величайших сокровищ. Дерзкое изящество почерка интриговало меня, и в детстве я потратила немало часов, копируя его — облик слов, облик подписей — на длинных бумажных свитках. Вообразила: если овладею в совершенстве этим почерком, то обрету хотя бы частицу духа автора, духа самой Независимости.

Теперь, подзуживаемая Эйлером, я вернулась к той серьезной детской забаве. Мне никогда не давались иностранные языки, так что я выучилась копировать их облик. Разлетелись во все стороны страницы с каллиграфическими письменами — пружины мира. Я встала в тот момент, когда заиграла вторая сторона диска. Патти Уотерс, Black Is The Color. Одни говорят, что она умерла. Другие — что работает кассиршей в дешевом кинотеатре. В любом случае петь она умела. Голос как дым.

Закипел чайник. Я встала, бросила в ситечко целую горсть мяты, заварила, налила в любимую чашку. Она напоминала перевернутую феску: без ручек, сияющая молочная глазурь, по глазури плывут рыбы и фениксы. Когда-то этот сосуд для зелья, уносящего вдаль, служил дервишу, потом англичанину, а теперь мне. Я наполнила чашку еще раз, вернулась на рабочее место и долго просидела над чаем, одетая в свой зеленый дождевик, не гармонирующий ровно ни с чем в комнате. Дождевик был нелепый, нежно любимый мной: сшит из прорезиненной тафты травяного цвета, отрыт в драгоценных копях секонд-хендов. Освещение менялось, а я все сидела в центре комнаты и копировала «Отче наш» на арамейском, надеясь, что в процессе на меня снизойдет откровение.

Пластинка снова сменилась. Звучит последняя. Fra Angelico.[10] Я выдернула с полки первую попавшуюся книгу по искусству — небольшой цикл рисунков углем, которые Виллем де Кунинг сделал с закрытыми глазами. Энергично, ловко. Несколько фигур в позе распятия, все работы фигуративные, но стремятся к абстракции.

Вдохновленная, я достала карандаши и мелованную бумагу. Сделала несколько маленьких рисунков в стиле, которому научилась у Роберта,[11] когда лист заполняется одним и тем же словом, одна и та же фраза повторяется, переплетаясь сама с собой. Мало-помалу, как у меня часто бывает, замысловатые фразы зазмеились, сходясь в одну линию, и так я трудилась свободно, долго, представляя, что Роберт испытующе смотрит через плечо и говорит лаконично: «Это срабатывает. Это не срабатывает».

Я осталась довольна моей маленькой сюитой рисунков. Прикрепила несколько на стену скотчем рядом с вырезанным из газеты портретом Фернанду Песоа[12] и фотографией моей мамы, где она стоит перед кучей срубленных деревьев и улыбается. «Я около бревен, Чаттануга, 1942», — написано ее почерком на обороте. Я прибралась, разложила все по местам — меня вдруг обуяла тяга к порядку. Налила еще чаю и перевернула пластинку. Хо-Хо-Хо-ванесс. All Men Are Brothers. Я уселась на пожарной лестнице и стала наблюдать со второго этажа, как теряются в сумерках прохожие.

Дождевик я расстелила в ногах матраса, надела в качестве ночной рубашки старое муслиновое платье. Стоял теплый вечер. Я помолилась и переключила проигрыватель на автоповтор. Чтобы пластинка играла снова и снова, пока я сплю.

«Все люди братья». Ах, если бы так было взаправду. Моряк мог бы спокойно спать в чаше пустыни, а мусульманин — в объятиях христианского корабля. Проспала я долго: когда проснулась, торговцы, предлагавшие готовые обеды, уже ушли.

II

День выдался влажным и туманным, и, хотя настроение у меня было хорошее, мои запястья и каждая клеточка моего тела ощущали приближение бури. В углу стояла цилиндрическая ванна, которую я перевернула и приспособила под стол для дордже,[13] дорожной шкатулки, серебряной чаши для жертвоприношений и маленькой старой масляной лампы. Я бережно убрала вещи со стола и завернула в материю. Потом протерла ванну тряпкой, наполнила очень горячей водой с бурой солью и долго мылась. Соль вытянула ломоту из моих рук и ног, и после нехитрого ужина — хлеб да кофе — я достала корзинку с рукоделием.

Я вздумала подарить брату одеяло — лоскутное, как у ковбоев. Но шила я вручную, медленно и неумело, и брату, верно, пришлось бы мерзнуть еще несколько зим.

Шила я с удовольствием, и не только потому, что для любимого брата. Каждый лоскуток хранил воспоминания о наших детских годах или милых уголках планеты. Шотландка от наших рубашек, сестренкин гипюр, коричневая фланель из Непала, муаровый атлас из студии Роберта, клетчатый гинем,[14] несколько разновидностей бархата… каждый квадратик уводит в другие времена или страны, подобно семечку дикой травы или чашке редкостного чая. Но, признаюсь, от этого занятия я начала клевать носом и дрейфовать в мир, который казался правдоподобнее, чем я в роли прилежной швеи, и пальцы мои выронили иголку и нагнали сознание уже где-то не здесь.


Мальчик, Кенсингтонский сад, Патти Смит. Предоставлено автором фото.

III

Я вынырнула в знакомых местах, ни дать ни взять город Рей.[15] Жилые дома — геометрические фигуры, вырубленные на поверхности степи, в толще безводного ландшафта, окна не крупнее ладони. Я ходила от дома к дому и выдавала плотную марлю, которую распределяли в качестве москитной сетки. Но одни женщины закутывались в сетку как в покрывала, другие опускали ее в чаны с краской из хны. А потом сушили эти ярко-зеленые полотнища, которые на солнце выгорали до бледно-лилового оттенка. Женщины пришивали к ним блестки, нарезанные из тонких листочков слюды. Накидывали на себя эти шали и танцевали на крышах. Блестки осыпались — прямо звездопад, я ловила их и прятала в карман.

За мной увязывались дети, хватали за полы дождевика, клянчили мелочь и конфеты. Казалось, моей работе нет конца, марля все не кончалась, не кончались и окна в форме широких ладоней, вырезанные в стенах спартанских жилищ, от квартала к кварталу.

За мной увязывались дети, хватали за полы дождевика, клянчили мелочь и конфеты. Казалось, моей работе нет конца, марля все не кончалась, не кончались и окна в форме широких ладоней, вырезанные в стенах спартанских жилищ, от квартала к кварталу.

Но вот я все-таки дошла до конца улицы и ступила на тропу, ведущую к реке. Женщины уже набрали воды, меня никто не тревожил. Я прислонилась к кипарису, чтобы отдохнуть, а вдали, на воде, покачивались лодки, множество деревянных суденышек с белоснежными парусами. Флотилия ребенка-великана: перегнувшись через облако, он ставил лодки на воду одну за другой, изящные как крылья. Я не видела вокруг ни одной живой души, не ощущала даже человечьего духа, но паруса множились, заполняли горизонт — сплошная белоснежная ширь. Я прикрыла глаза, мне хотелось обмакнуть в чернила пруда дрожащую ветку и чертить на его глади, как смычком по струне.

Когда я открыла глаза, вокруг толпились дети, они смеялись и дразнили меня. Я встала, и они набросились на монетки, выпавшие из моего кармана. Я пошла своей дорогой, но что-то прикоснулось к моему сердцу, я оглянулась, и одна малышка, улыбнувшись, помахала мне рукой. Небо уже темнело, а лодки были только щепки — палочки от леденцов в луже после дождя.


Дорога Артюра Рэмбо, Патти Смит. Предоставлено автором фото.

IV

Опять головная боль. Трамбует мозг, гонит меня в царство безумия, где гильотина кажется очень даже неплохим средством. Я вслепую нахожу ножницы и не задумываясь обрезаю волосы. Отшвыриваю косы, ковыляю к раковине, чтобы остудить лицо и шею. Потом возвращаюсь на матрас, чувствую, что отчасти от чего-то освободилась, радостно погружаюсь в сон.

Проснулась в самой сердцевине ночи. Над моей головой в распахнутом потолочном окне висела луна, звонко-золотая, щит испуганного, но решительного молодого воина.


Каким застывшим все казалось

каким изысканно застывшим

и все, о чем мне думалось, пока я лежала здесь

пока с холма на холм скакала я, —

одна фраза:

«В движении блаженство»


Облако закрыло луну. Черное сияние. Заново слепорожденная, я на ощупь отыскала свой дневник и осталась лежать, стиснув его в руках, дожидаясь, пока луна опять появится и прольет хоть каплю света.

Потолок сделался сетью, разлохматился весь из пикирующих линий, мышца запасной язык но не тот, которым произносят слова.

Вброд через мелкий пруд… Оглянувшись, я увидела белого коня на зеленом поле и рыжего коня на белом поле. Не зная, которого выбрать, легла на спину и закачалась на воде, словно бутон в чаше. Страницы моего дневника отбрасывали глумливую тень на безмятежную гладь. Я встала. Яркая, неразрывная синева небес. Я поняла, который из коней мне мил. Поняла четко — так вонзается остро наточенное копье.

Я не самая опытная наездница, но кое-что понимаю. В кустах застряла какая-то рогожа. Я накрыла ею конскую спину и села на коня.

«В движении блаженство».

Эти слова, словно музыкальная фраза, крутилась у меня в голове, пока мы с конем скакали. Ветер обдувал мой голый затылок: я же обрезала волосы.

Вокруг была сеть, и сверху, и снизу, она сужалась, но мы скакали, пока не стало невозможно ехать дальше. Я слезла с коня и пошла пешком. Ни стен, ни плоскостей. Лишь переплетение вздымающихся коридоров. Они вели в тупики, и в каждом припасена какая-то своя затея, отвлекающая от дела.

На экране танцует артист, обнимает бога-обезьяну, озорное божество, стройную тень, то мальчик, то зверь, то роза в оковах — чем-то сродни каждому из нас.

Утопленники восстают из мертвых, сеть затягивается, а они вытягивают себя сквозь ее ячейки, так яд выходит из раны.

Сеть падает, отягощенная рыбой, жемчугом, сожженными листьями…

Вдруг мелькнуло предчувствие: моего коня ведут к скоропостижному неизбежному финалу. Я поклялась почтить его память в творчестве — создать что-то несерьезное и вечное.

Белый рисунок — портрет покинутого воздуха. После отлета птиц. Белая тоска, которую Рембо сфотографировал, переходя через Сен-Готард. Тюль, впитывающий слезы мертвецов.

Белый рисунок скрасит голую стену форпоста или обезлюдевшее кафе.

V

Из-под крышки повалил пар. Я положила в ситечко горсть мяты и заварила чай. Смыть все беды: что было бедой, станет ерундой. Мы ходим по раскаленной золе. Кажется, для нас нет ничего невозможного. На базаре нас окликают по именам. Мы бьем в бонги, дуем в свирели. Чтобы запечатлеть то, что хрупко, и разбить вдребезги то, что дано природой.

Я оглядела свои стены, исчирканные ребяческими каракулями. Когда-то мою душу будоражили просто контуры — какая-нибудь линия, образованная тесемкой фартука. Будоражили определенные вещи. Неизменность вещей и их форма. Белые крахмальные воротнички. Большие руки на фоне темного пальто. Чтобы отделаться от этих линий и пропорций, смущавших мой покой, я начала рисовать, но со временем значимость рисования в моей жизни стала стремиться к нулю. Оно превратилось в работу, в пытку, и я его забросила.


Письменный стол Джонни Деппа, Патти Смит, 2009. Предоставлено автором фото.


Я убрала в коробку последние из моих инструментов — перья. Сложила ладони и поклонилась, покинула свой пост в поисках шума жизни. Мое окно выходило на пожарную лестницу, нависшую над улицей. Внизу сновали люди, люди с крыльями. Это было Рождество, которое я вообразила. Скоро мы покоримся капризам солнца. Скоро осыплются листья, точно умирающие ладони. А в мою ладонь мудрый ветер вложил подарок. Билет в одну сторону Дарджилинг — Гум.[16] Я сжала ладонями свой трофей, живой, как яйцо поденки. Придвинувшись к перилам, я уронила плащ, и из него посыпались вещи. Мои волосы — сальные косы — упали мне на спину.

Перемены — единственное, на что можно рассчитывать.

Два мира

Я нажарила сковородку консервированных бобов Joan of Arc,[17] заправила салат оливковым маслом и открыла бутылку Gatorade. Я была так голодна, что все съела стоя. Объедки смахнула в ведро, тарелку оставила в раковине. Насытившись, я зашевелилась в другом темпе — энергично рылась на полках, пока не нашла искомое — видеокассету с «Орфеем», Кокто. Вставила ее в плеер, перемотала до смерти Сежеста — пьяного насмешника, юного соперника Орфея. Я остановила фильм на сцене в Café des Poets и, отмахнувшись от своего «сегодня», свободно вошла в кадр, где обстановка накалялась под аккомпанемент мотоциклов и бонгов. Я прислонилась к стене напротив выхода, сосредоточилась на челке и битнической водолазке Жюльетт Греко под горестное пение Орфея из параллельной вселенной.

Я с удовлетворением отметила, что одета точь-в-точь как пьяный поэт — расстегнутая на груди рубашка (правда, его рубаху скоро забрызгает кровь), закатанные до щиколоток брюки, кожаные туфли на босу ногу. У стойки я помедлила, посмотрелась в зеркало. Мой воротник забрызган ярко-красным соком бобов — идеальное соответствие.

Я выпила кофе и вышла на солнце, пытаясь извлечь себя молекула за молекулой из этой напряженной атмосферы. Не очень-то хотелось еще раз увидать, как искру современной поэзии тушат одним равнодушным движением. Я собиралась заглянуть в Les Deux Mondes,[18] но на подходе к его неприметному фасаду замешкалась — многовато народу, в основном студенты. Они высыпали на улицу, размахивая знаменами будущего. Мне казалось, что каждого из них я знаю, но я понимала — для них я незнакомка, непрошеная гостья, приведенная призраками сквозь пыльное стекло из мира, где транзистор диктует высокую поэзию.

Сунула руку в карман, наткнулась на пачку купюр — фунты, марки, швейцарские франки. Почувствовала, как во мне пробуждается моя извечная неугомонность, моя драчливость. Зашла в табачную лавочку, купила авторучку, блокнот и бумажные носовые платки. Похоже, я где-то поцарапала шею, рубашка сильно намокла. Я попробовала стереть пятно с воротника, но оно только расплылось. Мальчишка-газетчик выкрикивал: «СНЕГОПАД В ПУСТЫНЕ!» В кафе я вошла, не привлекая внимания: необъяснимая рана послужила пропуском.

Я раскрыла блокнот, намереваясь что-нибудь написать, но вместо этого принялась рисовать. Атмосфера была сносная, и вскоре я погрузилась в работу, мысленно заткнула уши, чтобы не слышать отвлекающих шепотков и смешков. Я сделала набросок щита, разделенного горизонтальными линиями на три части, верхнюю пометила буквой А, нижнюю — О. Центральную панель занимал существовавший и до меня пейзаж, где в высокую траву вплетались фразы. Я подумала, что, если присмотрюсь, смогу их прочитать, отыщу слова, которые всех в этом кафе поставят на уши. Опустившись на колени, я подбирала что могла, а травинки кромсали мои заношенные брюки, и тоненькие ручейки лились с края стола на пятнистый линолеум. Окруженная зеваками, я раздавала из полной корзинки пестрые листочки — богатство сбрендившего пасхального кролика.

Назад Дальше