Несколько секунд Юта смотрела на камни, а потом решительным жестом отправила их в рот. Сказала себе: «Будем считать, что в город действительно пришел старухин Черный Ветер. Если уж у меня наконец-то ничего не болит, а простая и честная речная галька зачем-то меняет цвет среди бела дня. Я, конечно, веду себя как дура, зато теперь самую лютую тоску можно будет объявить просто сном. А потом взять и проснуться. И понять, что все хорошо… А, кстати, и правда вполне неплохо».
«Неплохо» – это было слабо сказано. От тоски, навалившейся еще в конце февраля и с тех пор ни на миг не ослаблявшей хватку, остались лишь воспоминания. Малоприятные, честно говоря. Но какая разница, если сейчас ее нет. «Это потому что я веду себя как дура, – сообразила Юта. – У дураков не бывает депрессий, вот в чем штука. Надо иметь в виду на будущее. Пригодится».
Тротуар под ногами дрожал и переливался, улица текла, как течет река – стремительно двигаясь вперед и одновременно оставаясь на месте. Один из мужчин, куривших возле бара, выбросил сигарету и стал взлетать неторопливыми рывками, как воздушный змей. Второй открыл было рот, явно намереваясь спросить: «Ты что творишь?» – но в последний момент передумал, рассмеялся, стал прозрачным и дрожащим, как мыльный пузырь, взмахнул радужной рукой и исчез. Девочки-студентки одна за другой взрывались фейерверками, а потом подолгу, с нескрываемым наслаждением собирали себя заново из разноцветных искр; какой-то серьезный мальчишка смотрелся в живот приятеля, как в зеркало, деловито примеряя все свои лица по очереди, одно за другим. Зацвели выставленные на улицу столы, к ним, как котенок ластилась лужа, из окна на третьем этаже выглянула любопытная драконья морда, в небе появился первый поющий шар, зальели стеклянные пцы, свеллые тройсеры, как всегда, запрайтились в хуух – кошмар закончился, все наконец-то стало хорошо, вернее, просто нормально. Понятно, логично, привычно непредсказуемо и абсолютно осмысленно, спасибо, Господи, я снова дожила до этого дня.
Юта привычным жестом испепелила ставший ненужным картонный стакан, посмотрела на свои ладони – огненную и ледяную. Подумала: «Интересно всетаки, какой смысл в этих долгих периодах существования без памяти о себе?» Потом, впрочем, вспомнила, какой в этом смысл. И вообще все.
Скомандовала: «Срочно за работу, смотри, что тут творится». Наскоро перечертила несколько искривившихся линий мира, оборванную связала крепким узлом – теперь небось срастется. Решила заодно заняться собой, сколько можно откладывать, сапожник без сапог – это даже не смешно. И осторожно, стараясь не погасить, остудила один из семнадцати звонов небытия над своей левой бровью, чтобы не докучал потом, когда снова наступит штиль. А покончив с делами, вошла в то течение, где восхитительный хаос бытия более-менее упорядочен – ровно настолько, чтобы две подружки могли посидеть в кафе, не беспокоясь о том, во что секунду спустя превратятся под ними стулья.
…В первый момент подумала, что Тали еще не пришла, потом поняла, склонилась над зеркальным столом и укоризненно покачала головой, дескать – ну что ты вечно дразнишься, как маленькая.
– А здорово я тебя напугала, скажи? – подмигнуло отражение, точная копия Юты, только глаза не серые, а желтые, в этом вопросе Тали всегда проявляла удивительное постоянство.
– «Черный Ветер! – передразнила ее Юта. – Девочка, девочка, Черный Ветер приближается к твоему дому! Надо было еще сказать: «Бууу!» – и зловеще на меня напрыгнуть. Чтобы меня на месте кондратий хватил. Чего церемониться.
– Да, это было так удивительно, – согласилась Тали. Она все-таки вылезла из зеркала, со свойственной ей неуклюжей грацией спрыгнула со стола, села наконец рядом. – Видеть, что ты меня взаправду боишься. Ни капли не притворяешься. А все равно с камнями во рту пришла, умничка ты моя. Наконец-то!
– Сказал бы кто, что ты можешь быть такая жуткая, ни за что не поверила бы, – вздохнула Юта. – Впрочем, теперь-то ясно, что не в тебе дело. Просто между человеком и его памятью поставлена надежная стража. Удивительно, как я не чокнулась от твоего бормотания. То есть, конечно, чокнулась, но не очень. В меру. Социально приемлемо, в больницу не упекут… Так странно и смешно сейчас говорить о каких-то больницах и употреблять слово «социально», правда?
– Еще смешнее будет вспоминать о Черном Ветре наяву, – пообещала Тали. – На так называемом «яву». Рехнуться можно с этой терминологией. Зато теперь тебе и в безветренные дни будет весело. Это я твердо обещаю.
Улица Паупё (Paupio g.)
Книжная лотерея
Закричал: «Поймай меня», – и побежал.
И стал дождь.
Дождь стоял над городом неподвижной стеной, зато весь остальной мир бегал, мельтешил, метался, суетился. Верещал счастливыми детскими голосами, скрипел тормозами, цокал каблуками устремившихся в укрытия прохожих, хлопал дверями кафе и подъездов, пел телефонными звонками, лаял рассерженными по случаю внезапного купания псами, звенел падающими из рук официантов подносами, галдел птицами, чавкал промокшими кедами.
И кто-то рявкнул прямо над ухом бегущего:
– Поймал!
Это было так смешно, что почти не страшно.
Из рукописей Клотильды Забелене– Извините, могу ли я занять этот стул?
Не люблю, когда ко мне подсаживаются незнакомцы. Удивительно, как много людей не понимают: если человек сидит в кафе один, без компании, скорее всего, он пришел сюда именно ради возможности побыть наедине с собой. Великая роскошь по нашим временам; теоретически, ее можно купить, но лично мне по карману только полчаса одиночества в кафе и еще примерно столько же – дома, в ванной.
Однако прямым отказом отвечать невежливо, а врать, будто жду друзей, мне обычно лень, куда проще неприветливо кивнуть, потребовать счет и, оплатив его, удалиться, все равно удовольствие безнадежно испорчено.
Но, матерь божья, как же не хочется вставать и уходить прямо сейчас. Летнюю веранду только открыли, апрельское солнце греет вовсю, ветер прохладен, как льняная простыня, за соседним столиком жизнерадостно щебечет компания студенток в куцых разноцветных курточках, сигарета моя выкурена всего наполовину, да и кофе пока не допит. В чашке еще целых полтора глотка крепкого, кислого эспрессо романо[23], который подают только здесь, в Ужупской пиццерии на Паупё, с видом на бронзового ангела, взявшегося за трубу столь лихо, словно буквально с минуты на минуту начнется долгожданный апокалипсис, бессмысленный дорогостоящий проект под названием «Органическая жизнь на планете Земля» будет наконец завершен, а все мы – уволены без выходного пособия, и, господи, как же это было бы славно.
Ох, что-то я совсем устал.
Но посмотреть, кто собирается нарушить мое уединение, все-таки придется.
Поднимаю глаза и первым делом встречаюсь взглядом с собственным отражением в стеклянной стене кафе. Поспешно отворачиваюсь.
Нельзя сказать, что я себя не люблю. У меня, слава богу, не настолько бурная внутренняя жизнь. Скорее, я просто изрядно себе надоел. Немудрено, мы с моим зазеркальным двойником неразлучны с младенчества, вместе выросли, вместе прошли огонь и воду; до медных труб, впрочем, так и не добрались и уже вряд ли успеем. А теперь я вынужден ежедневно смотреть, как он стареет и постепенно становится все меньше похож на меня. Эту часть сериала я бы с огромным удовольствием промотал или вовсе выключил, но так и не выяснил, куда подевался пульт, и был ли он вообще.
Поэтому я отворачиваюсь от угрюмого типа в слишком теплом для апреля сером пальто так быстро, как только позволяет застуженная на весенних сквозняках шея. И вижу наконец, что рядом стоит маленький улыбчивый старичок, щурится не то от солнца, не то от смущения, тянет к себе пустующий стул.
Надо же, а старичок-то знакомый.
Ну, то есть как – знакомый. Просто примелькавшийся. С позапрошлого лета регулярно встречаю его в городе, то тут, то там, обычно в недорогих кофейнях, порой среди ярмарочных лотков на Гедимино и сувенирных киосков на Пилес. Небольшого роста, остроносый, бедно, но тщательно одетый, в круглых, как у Гарри Поттера, очках, зимой и летом в одной и той же джинсовой панаме, всегда с пачкой разноцветных конвертов – не то на продажу, не то еще зачем-то. Пару раз он при мне показывал их каким-то людям, объяснял что-то шепотом, издалека не разобрать. Всегда было интересно, что там.
Вот сейчас и выясним.
Пришел домой. Долго стирал носки под краном. Один носок постирал два раза, второй только намочил.
Не заметил.
Вот сейчас и выясним.
Пришел домой. Долго стирал носки под краном. Один носок постирал два раза, второй только намочил.
Не заметил.
Разбил на сковородку три яйца. Долго смотрел на них, думал, почему остаются сырыми? Наконец спохватился: масло! Бросил на сковородку кусок. Но не вспомнил, что надо разжечь огонь. Устал ждать, ушел из кухни.
Взял книгу, сел на диван, опустил руки, закрыл глаза. Так и не заплакал.
Из рукописей Клотильды ЗабеленеРадушной улыбкой и жестами показываю старичку, что все стулья этого мира в его полном распоряжении.
И, едва дождавшись, когда он усядется, спрашиваю:
– А где ваши конверты?
Разбавляю бесцеремонность лошадиной дозой приветливости. В юности мое обаяние могло сгладить почти любую неловкость; надеюсь, от него еще хоть что-то осталось.
Старичок машинально прикладывает руку к сердцу (и внутреннему карману). Дескать, вот где они. А вслух смущенно уточняет:
– А разве вы уже играли?
– «Играли»? С вами? Нет. Но во что?
– В лотерею. У меня же лотерея. – и таинственным шепотом, каким только в детстве самые страшные секреты рассказывают, добавляет: – Книжная лотерея.
– Ого! Так в конвертах лотерейные билеты? Можно купить билет и выиграть книгу? А где ее потом получать?
– Нет-нет, – старичок переходит на шепот столь тихий, что мне приходится практически читать по губам. – Книга – уже в билетах. Билеты – и есть книга. Вернее, ее фрагменты. Но целой все равно нет. И, увы, никогда не будет.
И умолкает, напустив на себя вид столь загадочный, что я понимаю: от меня ждут расспросов. Человек просто сгорает от желания немедленно выложить все подробности до единой. Но навязываться, конечно, не станет.
И я милосердно подаю реплику:
– Почему?
Мне, впрочем, действительно интересно.
– Эту книгу написала моя покойная жена. Она всю жизнь сочиняла рассказы. Там, по моим прикидкам, не на одну, а на добрый десяток книг рассказов накопилось.
Впрочем, теперь уже не проверишь.
Снова пауза. И я снова спрашиваю:
– Но почему?
– Дожди виноваты. Ну и я, конечно, хорош. Рукописи хранились на антресолях. А крыша прохудилась – как на грех, именно над антресолями, в других местах потолок был сухой, вот я и не тревожился. Года три папки и блокноты в сырости пролежали, пока я не затеял ремонт. Полез на антресоли, а там – заплесневелая бумажная каша. Все пропало. Даже хорошо, что Клотильда не дожила. Это было бы слишком жестоко.
Клотильда, ну надо же. Я, честно говоря, думал, таких имен у живых людей вообще не бывает. Только у книжных персонажей. Да и то из курса зарубежной литературы позапрошлого века.
– Я тогда совсем расклеился. Лег пластом и несколько дней лежал. Думал: в романах часто пишут, что люди умирают от горя, и мне, по идее, теперь тоже положено. Но, как видите, не получилось. Смерть, похоже, брезгует слишком легкой добычей; по крайней мере, меня она брать не стала. Пришлось жить дальше – с такой виной, что хуже не придумаешь. Непоправимой. Как же я подвел Кло! Она-то всю жизнь была уверена, что на меня можно положиться. Говорила: «Ты у меня надежней любой скалы». Бедная. Нашла себе скалу – из чистого талька[24]. Что труд всей ее жизни по моему недосмотру на антресолях сгниет – такое, небось, и в страшном сне привидеться не могло.
– Ох.
Это все, что мне удается из себя выдавить. Никогда не умел демонстрировать сочувствие. Только испытывать. Как правило, людям этого недостаточно. Но моему собеседнику, похоже, все равно. Слушаю – и на том спасибо.
– Самое обидное и несправедливое, – говорит он, – что Кло писала отличные рассказы. Были бы скверные, я бы особо не убивался. Все равно, конечно, оставил бы на память, как другие хранят письма и поздравительные открытки. Но погибшие рукописи – совсем иное дело, несоизмеримая ценность… Вы, наверное, думаете, что я пристрастен? Все-таки автор – моя жена. На самом деле как раз наоборот. Близкому человеку обычно прощаешь не больше, а гораздо меньше, чем чужим.
О да. Это я могу понять.
– Я бы, чего греха таить, предпочел, чтобы она вообще никогда ничего не писала. И не в том дело, что Кло совсем не занималась хозяйством. Приходила с работы и сразу за письменный стол, как медом ей там было намазано. Да и бог с ней, пожарить картошку и погладить рубаху я и сам всегда мог. Хуже другое. Ее никогда не было рядом. Даже когда обнимала меня, мысли витали где-то еще. Далеко-далеко. Мне туда путь был заказан. И вообще всем. При этом, проку от ее писательства не было никакого. Я хочу сказать, ее рассказы никогда нигде не печатали. Ну, мы же еще в СССР жили. Вы, наверное, тоже то время застали? Помните, как тогда издавались книжки? И как мало среди них было стоящих. Да и те, в основном, переводы.
Еще бы я не помнил.
– Может быть, если бы у нас были какие-то полезные знакомства – в издательствах, журналах, да хоть в какой-нибудь газете – подсказали бы, что делать, с чего начинать, к кому обращаться, и все сложилось бы иначе. Но мы люди простые, я химию в школе преподавал, а Кло в проектном бюро какую-то ерунду чертила. Никаких связей, никаких шансов. Только письма по редакциям могли рассылать – без толку, конечно. «Рукописи не рецензируются и не возвращаются», – так везде предупреждали. Святая правда, не рецензировали и не возвращали, хоть бы раз кто-нибудь две строчки в ответ написал. Но жена не особо огорчалась. Или просто виду на подавала. Говорила: «Не печатают – и ладно, значит, еще не время. Не надо пока людям это читать». Я спрашивал: «А когда будет пора?» – но Кло только отмахивалась. «Может быть когда-нибудь, после дождичка в четверг, не знаю. Но хорошо бы, конечно, до этого дня дожить». Не дожила. Никогда в жизни ничем не болела, по врачам не ходила, считала себя здоровее всех на свете, а оказалось, слабое сердце, остановилось во сне. Меня утешали – хорошая смерть, не мучилась, не страдала, даже испугаться не успела. Может быть. Только я, знаете, не думаю, что смерть бывает «хорошей». Хорошей бывает жизнь, да и то не у всех. И не каждый день.
Киваю. А что тут скажешь.
– Наследник из меня, конечно, вышел хуже, чем просто никакой. Времена изменились, и я часто думал – может, теперь кто-нибудь захотел бы напечатать ее рассказы? Не у нас, конечно. Клотильда писала по-русски. Она вообще-то из семьи осевших в Польше французов, но ходила в русскую школу, поэтому болтать могла на четырех языках, а писать – только по-русски, как в детстве научили. Впрочем, все это неважно. Плохо другое: отправить ее рассказы куда-нибудь в Москву или Ленинград я так и не собрался, хотя почтовые адреса русских издательств добросовестно переписывал из всех попадавших мне в руки новых книг. Но прежде чем посылать, рассказы надо было разобрать, убедиться, что все страницы на месте, отдать машинистке, написать какое-то сопроводительное письмо… Честно говоря, я просто растерялся. Не знал, с чего начать. И поэтому все откладывал и откладывал, пока не обнаружил, что на антресолях потоп и разбирать, собственно, уже нечего.
Но именно тогда я этим и занялся.
– Стали спасать, что уцелело?
– Ну да. Когда понял, что умереть от горя не так просто, как кажется, взял лупу и принялся разглядывать, что осталось. Некоторые фрагменты вполне можно было разобрать. Я их переписывал в тетрадку. Сам тогда не знал, зачем. Просто делал что мог. Для себя, чтобы хоть немного полегчало.
– И помогло?
– Конечно. Методичная ежедневная работа всегда помогает, даже если не видишь в ней особого смысла. Смысл-то я придумал уже потом, год спустя, когда подвел итоги.
Вздыхает.
– Мне удалось восстановить несколько сотен фрагментов текста. К сожалению, совсем коротких и разрозненных. Ни один рассказ не сохранился полностью. Или хотя бы настолько, чтобы можно было понять, о чем там речь, и дописать недостающее. Сам бы я, конечно, не взялся, но теоретически мог бы найтись подходящий человек. То есть понятно, что не нашелся бы, откуда бы такому в моей жизни появиться, но мечтать-то никто не запрещает. Однако тут и мечтать было не о чем. Слишком короткие фрагменты, по таким не восстановить целого, можно только в собственную историю их как-нибудь вставить, как камешек в браслет. Клотильде такая идея вряд ли понравилась бы. Да и мне самому не очень. И тогда я…
Языком, узким, как серп, слизывает дождевую каплю с жасминового листа, улыбается, щурится от удовольствия. Говорит, это последняя ночь.
Почему? Завтра ты уйдешь?
Качает головой. Говорит, некуда мне уходить.
Ты умрешь? Я умру? Я перестану тебя любить? Ты не захочешь на меня смотреть? Из темного леса придет сотня лютых врагов, чтобы взять нас в плен и разлучить навек?