Антистерва - Анна Берсенева 29 стр.


– А… ты? – растерянно спросил он. – Как же ты, мама?

– Я? – Мама улыбнулась; душу ему перевернула эта улыбка. – Папа меня не любил, Ваня. И я его, наверное, тоже. Знаешь, мы сошлись как-то… бесцветно. По стечению обстоятельств. Оба были одиноки, оба не первой молодости, давно работали вместе… Все получилось само собой. А когда я сказала, что беременна, папа отвел меня в загс. Он очень порядочный человек, ты же знаешь.

– Знаю, – потерянно кивнул Ваня.

Папина порядочность была для него такой же очевидностью, как цветок ириса над входом в дом, построенный Шехтелем у Никитских ворот.

– В его уходе нет ничего страшного, – сказала мама. – Ведь мы много лет жили без любви.

И вдруг заплакала. Ваня никогда не видел, чтобы мама плакала вот так – тихо, без всхлипов, одними слезами. Обычно она плакала из-за его неугомонности, или из-за отсутствия у него чувства опасности, или еще из-за чего-нибудь подобного – из-за него. А теперь она плакала из-за чего-то ему непонятного, и сердце у него сжалось так, что потемнело в глазах.

– Мам, ну ты что? – Он обнял ее и стал говорить какие-то сбивчивые слова: что он же с ней… всегда… никогда…

Он был невысок ростом, но мама была еще меньше, и сверху ему было видно, что голова у нее совсем седая; раньше он этого почему-то не замечал.

– Все-таки мы долго жили вместе, Ванечка, – подняв на него глаза, вдруг сказала мама. – Любви не было, это правда, но было же что-то… Какая-то связь. Я даже не знаю, как она называется. Но вот теперь она разорвалась, и я… Ничего, это пройдет, скоро пройдет.

Она торопливо вытерла глаза.

Это не прошло скоро. Это не прошло вообще никогда. Осенью мама умерла от рака груди. Врач объяснил, что болезнь сожрала ее мгновенно и что в этом смысле ей повезло.

– Почти и не мучилась, – сказал он с таким спокойствием, от которого у Ивана мороз прошел по коже. – Быстро как сгорела, даже удивительно. Обычно это длится дольше.

Через три месяца папина жена родила мертвую девочку, а еще через три месяца Леонид Иванович зашел к сыну – Иван остался теперь один в огромной профессорской квартире папиного отца, – чтобы отметить полгода маминой смерти, и, выйдя вечером, упал на пороге подъезда. Его заметил Сергей Ермолов, парень из соседнего дома, он и вызвал «Скорую». Вернее, не вызвал, а остановил, выбежав на проезжую часть. Но сделать ничего не удалось: папа умер сразу – от инфаркта.

Иван тоже не знал, как называлась связь, которая была между его родителями. Но она была – он чувствовал ее так ясно, словно она трепетала в воздухе пустой комнаты. Уже ушли все, кто приходил на девятый день после папиной смерти, – соседка тетя Тоня, мама Сережи Ермолова, приготовила все для поминок, потом все убрала и ушла последней, – а она, эта связь, или, может быть, она называлась как-то иначе, никуда не уходила. Она билась о стены и об оконное стекло, не зная, куда ей деваться, потому что людей, между которыми она когда-то возникла, больше не было.

Иван сидел один в темноте, и его от макушки до пяток пронизывало что-то такое, чего он не испытывал никогда. И вдруг он догадался, что с ним происходит, и даже вспомнил, как это называется! Мама как-то рассказывала ему, что такое ощущение – конечности жизни и неизбежности смерти – испытал однажды ночью Толстой. И что с тех пор, как он описал это чувство, оно называется «арзамасский ужас», потому что настигло Толстого в городке Арзамасе, куда он приехал по каким-то делам. Мама знала много таких вещей – она ведь преподавала литературу. Может быть, сама она никогда ничего такого и не испытывала, просто рассказывала сыну биографию Толстого, когда тот проходил в школе «Детство». Но Иван-то почувствовал это сейчас, почувствовал не только душой, но и всем телом – ужас этот вошел в его тело так же сильно, как прежде входила чувственная сладость!..

Весь дрожа, на ходу натягивая куртку и не попадая в рукава, он выскочил из дома. У подъезда стоял Сергей Ермолов и курил.

– Может, к нам пойдем? – спросил он – так, как будто специально ждал здесь Ивана. – Анюта, наверное, Матвея уложила уже, посидим.

– П-пойдем… – стуча зубами, пробормотал Иван.

Они с Сергеем Ермоловым никогда особенно не дружили, потому что десять лет разницы – это было очень много. Теперь Сергею было двадцать семь, к тому же он рано женился, и у него сразу родился сын, а после университета ему на два года пришлось уйти в армию лейтенантом, а теперь он учился в аспирантуре… В общем, у него была уже совсем взрослая жизнь, и Иван с ним поэтому только здоровался.

И в квартире Ермоловых он оказался впервые, хотя они с Сергеем всю жизнь прожили в соседних домах.

Сидели на кухне – очень большой, как все кухни старых домов, с дверью черного хода и с еще одной запертой дверью, за которой, Сергей сказал, была редакция какого-то журнала. Пили, не чокаясь и не пьянея, курили, зажигая одну сигарету от другой.

Потом на кухню вошла Сергеева жена, которая, когда они пришли, укладывала ребенка, и сказала:

– Матюшка никак заснуть не мог. Бабушка его сегодня в цирк водила – перебрал впечатлений. Ванечка, я тебе постелила в кабинете. Ты сиди, сиди, сколько угодно. Но, как только спать захочешь, можешь сразу лечь.

Иван никогда не видел таких женщин, как эта Анюта. Ее трудно было назвать красивой – во всяком случае, ему нравились совсем другие женщины, более яркие, что ли. В Анюте ничего яркого не было – глаза у нее были серые, волосы русые и прямые, да и вся внешность была такая простая, что не поддавалась внятному обозначению.

«Ни в сказке сказать, ни пером описать», – вдруг подумал он.

В каждом движении этой женщины чувствовалась такая… завершенность, да, вот именно завершенность, иначе невозможно было это назвать, – как будто это была последняя женщина в мире. Это было странно, смутно, но Иван подумал именно так, почти что и не словами подумал. Он вдруг понял: если тебя любит такая женщина – неважно, какие у нее глаза и волосы, – то больше тебе ничего в жизни уже не надо, ты уже знаешь о жизни все. И еще он понял, что та внутренняя сила, то глубокое, скрытое от посторонних глаз спокойствие, которое он только сегодня почувствовал в Сергее Ермолове и из-за которого чуть не за руку пошел к нему домой, – это и есть любовь его жены Анюты, и эта любовь была с Сергеем всегда, и когда он курил у Иванова подъезда – тоже.

Почему это так, Иван объяснить не мог. Но он знал, что в эту ночь не сошел с ума от арзамасского ужаса только потому, что Анна Ермолова до утра сидела с ним и с Сергеем за столом. Она почти ничего не говорила, но то, что было в ней, и осязаемо ее окружало, и тянулось от нее к мужу, – разгоняло ужас и отгоняло смерть.

Иван уснул перед самым рассветом – поздним, мартовским. Сергей отвел его в кабинет, и он почти без сознания упал на постель, которую постелила ему Анна. В неярком свете он успел увидеть книжные полки, и широкий стол, в котором, как в реке, плясал огонек настольной лампы, и на этом столе какую-то птицу, почему-то с человеческим лицом, и рядом еще какие-то фигурки, тоже, наверное, старинные… И все – провалился во мрак. Но теперь, после ночи на кухне Ермоловых, это все-таки не был мрак вечности, и проваливаться в него было не страшно.

Это было тяжелое воспоминание, потому что оно было о смерти. Но вместе с тем оно было счастливое, потому что прямо у Ивана на глазах смерть отступила, и это произошло от одного только взгляда, которым едва знакомая женщина смотрела даже не на него, а на своего мужа.

Иван Шевардин не то чтобы не любил, а, скорее, боялся такой вот сшибки воспоминаний, которая происходила каждый раз, когда он попадал во двор своего детства. Когда-то он даже обрадовался, узнав, что Лиде, оказывается, вовсе не нравится жить в его просторной квартире. После первого полета ему предложили жилье в Звездном городке. Предложили ненастоятельно, только потому, что так было положено – ведь вообще-то жилплощадь у него имелась, и даже в избытке. Шевардин хотел отказаться, но Лида неожиданно заявила, что только и мечтает поскорее переехать с Малой Дмитровки – или нет, тогда это была еще улица Чехова – хоть куда-нибудь, а уж тем более в родной Звездный, поближе к маме.

– Как в могиле тут у тебя, – объяснила она.

Шевардин вздрогнул. Лида никогда не отличалась тактом, но ему от нее такт ведь и не требовался. А что ему требовалось от нее? Этого он не знал. Как ни странно, не знал не только теперь, в этот вечер, когда закончилась его нелепая, но долгая семейная жизнь, а не знал, кажется, никогда.

Иван всю дорогу пытался вспомнить: как все было, когда он женился, нет, даже не когда женился, тогда-то все произошло само собою, а в самом начале?..

Может быть, он просто пытался этими воспоминаниями о том, как Лида вошла в его жизнь, отогнать от себя другие воспоминания, которые каждый раз охватывали его в родном дворе? А может, она разбередила его словами про свою растоптанную любовь, и он мысленно искал себе оправдания?

Иван всю дорогу пытался вспомнить: как все было, когда он женился, нет, даже не когда женился, тогда-то все произошло само собою, а в самом начале?..

Может быть, он просто пытался этими воспоминаниями о том, как Лида вошла в его жизнь, отогнать от себя другие воспоминания, которые каждый раз охватывали его в родном дворе? А может, она разбередила его словами про свою растоптанную любовь, и он мысленно искал себе оправдания?

Он не мог этого понять, но воспоминания теснились в нем, и круги его воспоминаний – круги, в центре которых он остался сейчас в одиночестве, – были очень широки.

Глава 3

Иван пошел в армию, потому что так и не решил, кем он хочет быть. То есть он, может, и решил бы это к окончанию школы: при всей своей импульсивности, внутренне он был хорошо организован, особенно благодаря спорту. Но на окончание школы пришлось то, что пришлось, и в ошеломлении потери ему было не до выбора профессии. Так что армия получилась сама собой, и даже не просто армия, а флот – его призвали на три года на Черноморский флот, в Севастополь.

И только когда это произошло, когда он уже служил матросом на флагманском корабле, Иван понял, как это тяжело для него… Нет, его совсем не угнетали физические тяготы службы: ему нетрудно было вставать по сигналу и драить палубу. Но то, что жизнь перестала ему принадлежать, что вся она подчинена теперь каким-то правилам, которые установил кто-то посторонний, но установил почему-то для него, – к этому привыкнуть было невозможно.

Когда-то папа говорил ему:

– Ваня, ты совершенно не умеешь жить в рамках относительных ценностей. Вот что такое твоя четвертная тройка по физике? Именно это! Ты все схватываешь на лету, а уж физические законы чувствуешь просто кончиками пальцев, и тебе, конечно, не составило бы никакого труда получить пятерку. Все дело только в том, что пятерка для тебя – относительная ценность, и ты не понимаешь, зачем ее получать. Разве не так?

– Ну, так, – мрачно отвечал Ваня.

Насчет относительных ценностей он понимал не очень, но то, что легко получил бы пятерку по физике, если бы учил все параграфы, а не только самые интересные, – это он знал наверняка.

– Вот видишь, – говорил Леонид Иванович. – Но ведь без этого нельзя – вся человеческая жизнь состоит из череды относительных ценностей. Абсолютных не так уж много, и совсем уж небольшое их количество относится к обществу. Как ты будешь жить с людьми, если не научишься делать то, что надо, просто потому, что это надо?

– Потому что надо? – пожимал плечами Ваня. – А зачем надо?

Папа только вздыхал.

И вот теперь этот вопрос – «зачем надо?» – вставал перед матросом Шевардиным ежедневно. Армейская жизнь сплошь состояла из относительных ценностей, абсолютной – такой, в которую Иван поверил бы мгновенно, потому что мгновенно почувствовал бы ее всем своим существом, – не было ни одной.

Все переменилось однажды ночью – теплой, какая бывает только в августе и, наверное, только в Крыму, но, в общем, вполне обычной ночью. Иван не был дежурным и даже не помнил, зачем вышел в неположенное время на палубу. Сердце теснила смутная тоска – потому, наверное.

Он подошел к самому борту корабля и остановился, глядя вниз на темную воду. Море мощно колыхалось под ним, под кораблем и под небом, которое отражалось в нем необычными лучами: звезды как будто пронизывали светом водную толщу. Он подумал вот так – что звезды пронизывают море до самого дна, – случайно и тут же задрал голову, словно хотел проверить, правда ли это.

Звезды стояли над ним так, что у него вдруг остановилось дыхание. Он тысячу раз за свою жизнь видел эти звезды – или не эти, южные, а другие, московские, неважно – и сотни раз видел их уже здесь, над Черным морем. И что вдруг произошло, от чего у него чуть сердце не остановилось? Этого Иван не знал.

Он смотрел на то, что было у него над головой – мерцало, сияло, манило, втягивало в себя, как-то по-особенному втягивало, ласково, как своего, что ли, да, наверное, так… Он смотрел на все это и чувствовал, что вот это, оно – Иван не мог найти для того, что видел, ни одного внятного названия, – то же самое, что он почувствовал ночью в квартире Ермоловых, когда смотрел на Анюту и арзамасский ужас отступал, навсегда отступал от него. Темное, полное звезд небо было сродни отступлению ужаса. Но, в отличие от того, что Иван лишь чувствовал в самом существовании Анны Ермоловой и чего совсем не понимал, – небо в торжествующих звездах было понятно, как дыхание. И, будучи таким понятным, ничуть не теряло в своей мощи.

Оно не было относительной ценностью – вот что было в нем главным!

Корабль стоял на рейде, палуба была неподвижна. И все-таки Иван чувствовал, что вся эта стальная махина покачивается у него под ногами – покачивается под небом и в такт глубким вздохам моря. Корабль, который до сих пор был для него неуютным и посторонним сооружением, вдруг стал частью той абсолютной ценности, которая была одинакова в звездном небе и в его душе и перед которой отступал арзамасский ужас.

На следующий день его армейская жизнь переменилась совершенно: все разрозненные и несущественные действия, из которых она состояла до сих пор, выстроились во внятную картину. Нет, он не захотел стать военным моряком. Просто его нынешняя жизнь, не переставая быть жизнью временной, сделалась частью жизни будущей – той, что, он знал, будет связана только с огромным небом, в котором нет относительных ценностей. В ту, будущую, жизнь нельзя было попасть, не выстроив себя изнутри, не приучив себя существовать в рамках железных правил, – и он стал себя к этому приучать; армейский быт подходил для этого как нельзя лучше.

Как обычно, когда что-нибудь захватывало его и увлекало, Иван начинал делать это с таким блеском, что казалось, все дается ему без особых усилий. Здесь, на корабле, он стал разбираться в его сложном электронном оснащении. Конечно, простого матроса не допустили бы до главных систем управления, но то, что ему положено было знать и уметь, Иван знал и умел виртуозно. Все и сверх того.

– Чувствуешь ты технику, Шевардин, – довольно замечал мичман Русаков, занимавшийся обучением матросов. – Тебя подучить, космическим кораблем сможешь управлять, не то что морским!

Мичман не подозревал, что его образное выражение было прямым попаданием. Иван действительно собирался управлять космическим кораблем, и все его мысли были сейчас направлены только на одно: как ему этого достичь.

Летное училище он отверг сразу. Эта дорога к космосу казалась ему слишком долгой и ненадежной. Конечно, он не имел точного представления о том, как из летчиков попадают в космонавты, но догадывался, что для этого надо будет налетать после училища немало часов, да и то без всякой гарантии успеха. Ивану казалось, что должна быть какая-то другая, более прямая дорога, и ему не терпелось поскорее вернуться в Москву, чтобы точно выяснить, какая именно. Он жалел даже, что попал именно во флот. Во время призыва ему было все равно, два года служить или три, но теперь каждый лишний день подогревал его нетерпение.

Когда-то мама считала, что из Ванечки непременно вышел бы хороший инженер.

– Прекрасная профессия, – говорила она. – Надежная, достойная, всегда нужна. – И добавляла со вздохом: – Если бы у тебя только было побольше терпения…

Все это мама говорила, когда, лет пятнадцати, сын переживал очередное увлечение, на этот раз радиоэлектроникой. По маминому мнению, из всех его увлечений это было самым пристойным: мальчик сутки напролет что-то паял, собирал какие-то электросхемы, чинил соседям приемники и телевизоры – в общем, был занят делом неопасным и полезным. И тройка по физике мгновенно превратилась в пятерку – как и предсказывал папа, играючи, – и учитель говорил, что у Вани золотая голова управляет золотыми руками… Правда, длилась спокойная жизнь недолго. Через полгода ребенок, к маминому ужасу, увлекся прыжками с парашютом, и освоенная радиоэлектроника была забыта.

И вот теперь воспоминание о том полудетском увлечении пришло в его голову так отчетливо, что Иван сразу понял: именно с этим может быть связано его будущее. Он припомнил, как Колькин отец рассказывал о каком-то специальном факультете, основанном Генеральным конструктором космических ракет Королевым для обучения… Кто именно обучается на этом факультете, Иван не знал, и не знал даже, в каком институте этот факультет имеется. Это он как раз и собирался выяснить сразу же, как только закончится его служба и он окажется дома.

И служба, организуемая этим ожиданием, шла легко и слаженно.

Конечно, факультет оказался засекреченным. Ивану стоило немалых усилий узнать, что за скромным названием его будущей специальности, «электроника и системотехника», притом в обычном Лесотехническом институте в подмосковных Подлипках, скрывается то самое, о чем он мечтал, – космос. Вот когда ему пригодилось умение подчиняться жесткой дисциплине, которое он интуитивно воспитывал в себе все годы службы! Все, что было связано с космосом, относилось к военному ведомству, потому студенты этого факультета ходили в военной форме, для поступления требовалась рекомендация армейского начальства, и, еще до сложных вступительных экзаменов, надо было пройти какие-то негласные проверки. Рекомендацию Ивану дали без вопросов, проверки он прошел, к экзаменам по подзабытым математике и физике подготовился с репетиторами, продав для оплаты уроков мамину жемчужную брошку, а когда он поступил, военная форма сидела на нем как влитая.

Назад Дальше