– Напиши, когда на место прибудешь. – Отец оттолкнул его от себя легким, почти неощутимым движением. – И будь-ка ты счастлив, Васька. Хотя бы за нас с Асей.
Паровозный гудок прозвучал в темноте и тишине так резко и тревожно, что Василий вздрогнул. Не хватало только отстать от поезда на полустанке в Голодной степи! Он с трудом отвел взгляд от темной воды в арыке и, все ускоряя шаг, пошел к платформе.
Оказалось, он не единственный пассажир, чуть не опоздавший к отправлению. Правда, присмотревшись, Василий понял, что люди, входящие в вагон, прибыли к поезду только что, на этом вот полустанке. Их было довольно много, и они вносили в вагон что-то громоздкое. Подойдя поближе, Василий понял, что «много» – это всего лишь четверо: два солдата, командир и женщина, а громоздкий груз – это носилки, на которых лежит еще один человек, укрытый до подбородка одеялом.
– Живее, живее, – торопил командир; солдаты все не могли развернуть носилки так, чтобы протиснуть их в узкие вагонные двери. – Состав задерживаем, график движения срываем!
Засуетившись, солдаты дернули носилки и накренили так, что лежащий на них человек чуть не упал. Женщина вскрикнула и бросилась к нему.
– Бекмурадов, ты что, покойника грузишь?! – заорал командир. – Держи левее, а то не занесешь!
– Папа, ты не ушибся? – спросила женщина.
– Не беспокойся, Люша, все в порядке, – ответил лежащий на носилках человек.
– Учишь их, учишь, все одно дубины без мозгов, – сердито сказал военный. – Недоразвитый народ, таких и армия людьми не сделает.
«Смешное какое имя! – подумал Василий. – Люша… Как у маленькой. Интересно, как полностью будет? Людмила, наверное. Или Ольга».
Солдаты наконец протиснули носилки в вагон. Командир вошел вслед за ними – предстояло еще разворачивать носилки в узком вагонном проходе. Женщина со смешным именем Люша поднялась по ступенькам последней. Поднимаясь за нею, Василий машинально поддержал ее под локоть. От неожиданности она вздрогнула и на секунду замерла, а потом обернулась – очень медленно, словно ожидала увидеть у себя за спиной что-то страшное.
– Извините, – поспешно сказал Василий. – Поезд вот-вот поедет, может дернуться.
– Ничего. – Ему показалось, что она вздохнула с облегчением. – Спасибо, я поднимусь сама.
Тусклая вагонная лампа освещала ее лицо, от этого неравномерного света по нему мелькали, не давая толком его разглядеть, беспорядочные тени. Но даже тени не могли изменить того отчетливого впечатления, которое возникло у Василия сразу: поразительной, необыкновенной завершенности. Именно завершенности – как будто все, на что была способна природа, воплотилось в этом лице.
Но, конечно, он не думал об этом такими внятными, такими холодными словами – он лишь потрясенно смотрел женщине в лицо. Василий стоял ступенькой ниже и поэтому смотрел тоже чуть снизу, но ему казалось, это не из-за ступенек, а потому только, что на нее и невозможно смотреть иначе. Он где-то читал, что античные богини, оказывается, были высокого роста – для того, чтобы простые смертные не могли прямо смотреть им в лицо.
Она была совсем не похожа на античную богиню – уж точно, что у богини не было такого тоненького, чуть вздернутого носа, – но на нее тоже невозможно было смотреть иначе.
– Спасибо, не беспокойтесь, – повторила она. – Вряд ли поезд тронется, пока мы не погрузимся.
И эти обычные, ничего особенного не значащие слова она тоже произнесла так, как будто за ними стояла какая-то никому не доступная жизнь – ее жизнь…
И, не глядя больше на Василия, скрылась в проходе темного вагона, в который внесли на носилках ее отца.
Глава 4
– Вы, Василий Константинович, просто недооцениваете глубину человеческой убежденности.
Его никто еще не называл по имени-отчеству, поэтому Василий чуть ли не вздрагивал каждый раз, когда Клавдий Юльевич произносил его имя и отчество: ему казалось, тот обращается к какому-то другому человеку, а не к нему.
– Ну почему же недооцениваю? – сказал Василий. – Без убеждений вообще нельзя. Но ведь это без серьезных убеждений, общих, а вы же про какие-то другие говорите? Про какие-то, мне кажется, частные убеждения. И почему вы думаете, что они могут иметь силу над большим количеством людей?
– Они не просто могут иметь силу над большим количеством людей. – Клавдий Юльевич улыбнулся. – Они могут заставить миллионы людей вообще забыть про собственные убеждения и желания. Да что там про желания – про собственную жизнь могут заставить забыть! И эти миллионы людей будут без размышлений исполнять то, что прикажет им один-единственный человек в своем частном послании. В той самой фетве, в действенности которой вы сомневаетесь. Ну а уж забыть не про собственную, а про чужую жизнь, если таковой приказ будет содержаться в фетве, – это и вовсе с большим удовольствием.
– Убить, потому что какому-то незнакомому человеку это ни с того ни с сего в голову взбрело? – недоверчиво переспросил Василий. – А если сам ты про это даже не думал?
– Даже в таком случае. Об этом я и говорю. Сила мусульманского фанатизма современным сознанием как-то не учитывается. Но настанут времена, когда эта сила будет определять жизнь отдельных людей и целых народов, никакого отношения к исламу не имеющих.
– Как это? – не понял Василий.
– Ну вот представьте. – Клавдий Юльевич оперся локтями о подушку и приподнялся повыше. – Представьте, например, что я – или нет, скорее вы – написали книгу.
– Скорее все-таки вы, Клавдий Юльевич, – вставил Василий. – Я не умею книги писать.
– Кто знает, Василий Константинович? – улыбнулся тот. – И все-таки – скорее вы. Потому что у вас, как у человека молодого, с большей вероятностью может возникнуть желание совершить нечто необычное, сотрясти устои. Так вот, предположим, некий аятолла, то есть духовный вождь мусульман, усмотрел в вашей книге нечто такое, что счел оскорблением ислама.
– Но зачем же я стал бы оскорблять ислам? – пожал плечами Василий. – Я про него вообще ничего не знаю. А если стал бы, то и правильно бы ваш аятолла обиделся.
– Вы, может быть, и не имели бы намерения оскорбить ислам, – терпеливо объяснил Клавдий Юльевич. – И аятолла просто высказал бы свое частное о вашей книге мнение. Сюжет ваш, к примеру, показался бы ему слишком вольным по отношению, скажем, к пророку Мухаммеду. Хотя вы, разумеется, заботились бы в своем произведении лишь о том, чтобы сюжетная увлекательность позволила вам выразить некую мыслительную глубину.
– И что этот аятолла сделал бы? – с интересом спросил Василий.
Интерес у него к этому разговору был прямо-таки жгучий! Клавдий Юльевич спокойно рассказывал о чем-то таком, чего Василий не просто не знал, но и как-то… Для него как-то не существовало той жизни, о которой рассказывал Делагард. Она совершенно не соединялась с тем миром, в котором Василий жил до сих пор, – в котором он заканчивал училище, а потом институт, сдавал экзамены, ходил на комсомольские собрания и студенческие вечеринки… Невозможно было представить, чтобы о чем-нибудь таком зашел разговор, например, в общежитской комнате перед сном!
Это была какая-то особенная, тонко и сложно организованная жизнь, о которой он никогда не думал и не знал. Хотя, может быть… Может быть, только в детстве Василий чувствовал мимолетное дуновение такой жизни – когда почти со страхом брал с книжной полки в отцовском кабинете тоненькие книжечки в пожелтевших бумажных обложках. Это были старые, еще с «ятями», сборники стихов; Василий понимал, что, конечно, не отец покупал их когда-то. Был в этих книжечках какой-то особенный, нездешний трепет, которого совсем не было в его отце. А значит, их покупала мама, и они остались в этом доме после нее и словно бы вместо нее…
– А сделал бы он как раз то, что называется фетвой, – улыбнулся Делагард. – То есть попросту высказал бы свое личное мнение о вашей книге. Сказал бы, что она оскорбляет ислам, а посему автор ее достоин смерти. Ну а поскольку он является аятоллой, то есть, как вы помните, духовным учителем и вождем, то его личное мнение немедленно было бы воспринято миллионами правоверных мусульман как обязательное руководство к действию. И вас, талантливого автора, в том только и виновного, что талант подсказал вам тот или иной сюжетный ход, стали бы преследовать до тех пор, пока не убили бы.
– Не может быть! – поразился Василий. – Средневековье какое-то, прямо инквизиция! А если бы другой аятолла сказал, что, мол, книга хорошая и убивать меня не надо? – с любопытством спросил он.
– Это было бы уже его личное мнение, – объяснил Клавдий Юльевич. – И оно никак не могло бы отменить личного мнения, то есть фетвы, другого аятоллы. В общем-то, в этом есть даже определенный демократизм. Но софистика состоит в том, что демократизм в данном случае становится орудием тоталитаризма. И с этим ничего не поделаешь – таков ислам. Да и не только ислам, – после короткой паузы добавил он.
Про демократизм Василий понял не очень – впрочем, как и про тоталитаризм. Что такое демократизм, он, конечно, знал – буржуазная идеология, это им еще в школе говорили, и в училище, и в институте, – а о тоталитаризме имел самое приблизительное представление. Это война так называется, что ли? Но выяснять это у Клавдия Юльевича он не стал. Гораздо интереснее было подробнее расспросить про фетву.
– А если бы я куда-нибудь уехал? – спросил он.
– Удивительно, что такая мысль пришла вам в голову, да еще сразу, – улыбнулся Клавдий Юльевич.
– Почему удивительно? – не понял Василий.
– Потому что вы выросли в такой… в таких условиях, когда отъезд куда бы то ни было не является спасением, так как любой человек, сколько бы ни менял местожительство, тем не менее остается в пределах досягаемости. Тех, кто в этом заинтересован. И поэтому…
– Папа, ты много говоришь, – перебила Елена. – То есть долго. А тебе ведь этого нельзя.
До сих пор она молча сидела на вагонной полке, рядом с Василием и напротив отца. И, разговаривая с Клавдием Юльевичем, Василий все время чувствовал, что она сидит рядом, хотя и не смотрел в ее сторону.
– Все-все, не буду больше расспрашивать! – торопливо пообещал он. – Вы только скажите, чем бы все это кончилось?
– Если сам аятолла не отменил бы свою фетву, то, скорее всего, вашей смертью, – ответил Клавдий Юльевич. – Ну, разве что какое-нибудь могущественное государство направило бы всю свою мощь на защиту вашей жизни. Приставило бы к вам охрану, изменило вам имя, перевозило вас с места на место. И то я не поручился бы за вашу безопасность. Что, например, если бы аятолла умер? Ведь отменить его фетву может только он сам и никто другой! Так она и повисла бы в пространстве вечным вам приговором.
– Папа, завершай лекцию, – велела Елена. – Лучше поспи. Скоро Термез, погранконтроль. Тебе надо отдохнуть.
– Доктор в семье – это катастрофа. – Делагард улыбнулся детской, обезоруживающей улыбкой. – Не женитесь на враче, Василий Константинович! Не то жена станет оценивать каждый ваш шаг с точки зрения его полезности или вредности для здоровья и все неполезное решительно вам запретит. Вот как Люша.
– Ничего я тебе, папочка, не запрещаю, – заметила она. – Но инфаркт не шутка, и тебе нужен покой, ты это и без меня понимаешь.
Покой в жестком вагоне, в котором ехал Василий, а в последние сутки и его новые соседи, был, конечно, относительный. Народу было много, и поэтому постоянно, даже ночью, кто-нибудь ходил по вагону, или ел, или зачем-то перекладывал вещи, или ссорился, или смеялся… Три места, на которых расположились Клавдий Юльевич, его дочь и зять, до полустанка в Голодной степи оставались последними незанятыми местами. И, кажется, это были последние свободные места во всем поезде. Во всяком случае, Еленин муж сразу же сходил к начальнику состава и, вернувшись, сердито сказал жене:
– Все твоя спешка! Чего было сутки не подождать? Ехали бы в спальном, как положено. Нет, вздурилась: скорей, скорей! Будто на свадьбу торопимся.
Сейчас ее мужа на месте не было – наверное, снова отправился выяснять, не освободились ли более подходящие места. По ярко-голубым петлицам было понятно, что служит Игнатий Степанович в НКВД, и, конечно, к новому месту службы ему положено было ехать в мягком, а не в жестком вагоне.
– Отдыхай, папа, мы тебе мешать не будем, – сказала Елена, вставая. – Мы с Василием Константиновичем в тамбуре покурим.
Она тоже называла его по имени-отчеству, но – вот странность! – если в устах ее отца такое обращение звучало так, словно он обращался к какому-то, Василию незнакомому, взрослому человеку, то Елена произносила его имя и отчество так, что он казался себе еще моложе, чем был. А рядом с нею он и так казался себе слишком молодым…
В тамбуре было грязно, душно, и свет пробивался сквозь оконное стекло так тускло, что солнечный день выглядел смутным вечером.
– Вы извините, что я прервала вашу беседу, – сказала Елена. – Но папа в самом деле еще не оправился после инфаркта, и уставать ему категорически нельзя.
– Я понимаю, ну что вы! – горячо возразил Василий. – Надо было сразу сказать, чтобы я к нему не приставал. Просто он рассказывает интересно, – оправдываясь, добавил он.
Ему впервые в жизни было жаль, что он не курит и поэтому не может поднести зажженную спичку к ее тоненькой папироске. Когда-то, еще до школы, он ходил в детскую группу соседской дамы-фребелички Греты Гансовны, и та научила его многим подобным вещам, притом не только обычным – вроде того, как пользоваться столовыми приборами, но и совершенно неожиданным – например, что мужчина должен помочь даме закурить, даже если не одобряет подобного ее занятия. Впрочем, Василий одобрял любое Еленино занятие.
Она закурила сама и легко взмахнула рукой, отгоняя дым от его лица.
– Вам, наверное, очень надоело ехать, – улыбнулась она. – Курить со мной выходите, хотя вы ведь не курите. Ничего, еще сутки – и Сталинабад, вам недолго осталось терпеть. А мы дальше отправимся, в самые горы.
Она сказала об этом с какой-то непонятной интонацией: словно бы мечтательной, а скорее, страстной. Да, именно страстной – как будто ей предстояло ехать не в горную глушь, куда получил назначение ее муж, а куда-нибудь… В Париж, вот куда! Василию почему-то казалось, что такая женщина, как Елена Клавдиевна, должна была бы говорить о предстоящей ей жизни в Париже именно с таким выражением – страстного, напряженного ожидания.
За сутки, прошедшие после водворения в вагоне Клавдия Юльевича Делагарда с дочерью и зятем, Василий успел узнать, что едут они к новому месту службы Игнатия Степановича и что Елена Клавдиевна тоже надеется получить на этом новом месте работу.
– Потому что врачи ведь всюду нужны, – объяснила она. – Даже и в горнорудном поселке. Золото ведь тоже люди добывают, а они могут заболеть.
– Врачи, может, и всюду нужны, да не всюду штатная единица предусмотрена, – буркнул ее муж. И добавил, понизив голос: – Ты вообще думала бы, что говоришь. Золото добывают… Это никого не касается, что где добывают!
– Но Василий Константинович ведь сам геолог, – смутилась Елена. – Я не думала, что…
– А надо думать, – жестко отрубил ее супруг. – С чем его начальство ознакомит, то ему, значит, и положено знать. А все остальное, соответственно, не положено.
Но, в общем, он испытывал такое явное и постоянное раздражение из-за необходимости ехать в неподобающих условиях, что почти не разговаривал даже с женой и тестем, а на попутчика и вовсе не обращал внимания. Окинул его в самом начале быстрым, оценивающим взглядом и тут же потерял к нему интерес.
Да и Василий не испытывал никакого интереса к Игнатию Степановичу. Если что и казалось ему необычным в этом приземистом, кряжистом человеке с вислощеким лицом и недовольно поджатыми бесцветными губами, то лишь наличие у него такой жены, как Елена.
Теперь, когда Василий видел ее перед собою каждую минуту уже два дня подряд, он понимал, что ничего античного в ее внешности нет. Но ощущение небывалости, невозможности того, чтобы в заплеванном вагоне, да что в вагоне, вообще на белом свете, существовала такая женщина, – это ощущение его не покидало. И дело было даже не в том, что она была красивая – мало ли красивых! Она была словно окружена загадочным и вместе с тем до дрожи знакомым облаком, которое казалось Василию таким же осязаемым, как облако ее волос. Волосы у нее были странного цвета – прозрачного серебра. Они доставали до середины щек, и Василию было жаль, что они такие короткие. Вот если бы это прозрачное серебро окутывало ее всю, с головы до ног… Сегодня ночью, лежа без сна на своей полке наверху и прислушиваясь к ее дыханию внизу, он вдруг представил ее, накрытую длинной прозрачно-серебряной волной, и чуть не задохнулся от внутреннего жара, который мгновенно стал жаром внешним, как только он понял, что скрывалось бы под этой волной – узкие, не шире его ладони, плечи, и нежно очерченные бедра, и маленькие, длиною в его ладонь, ступни…
– Сколько вам лет, Василий Константинович? – вдруг спросила Елена.
– Двадцать. – Он ответил не сразу: просто не сразу вспомнил собственный возраст, а точнее, вдруг забыл, что у него есть возраст, что вообще есть у него какие-то внешние приметы, что не весь он – одно лишь странное состояние, в котором нет ничего внешнего, а есть только облик этой женщины, которая тоже и не женщина вовсе, а что-то неназываемое, из чего сейчас весь состоит он сам… Запутавшись в непривычной смуте этих ощущений, Василий даже головой потряс, а потом повторил: – Да, двадцать.
– Я так и подумала, – улыбнулась она. – Только не могла понять, как же вы так рано окончили институт.
– Я рано поступил, – ответил он. – Сразу после училища. Вообще-то надо было на Путиловском заводе отработать, я же на токаря учился, но мне разрешили сразу. Я очень хотел геологом быть, и мне хотелось поскорее. И институт поскорее хотелось закончить, хотя учиться тоже, конечно, было интересно.