Обратная теорема - Анатолий Жаренов 6 стр.


Загоруйко явился точно в назначенное Шуховым время.

– Садитесь, Иван Тихонович, – пригласил его Шухов, незаметно разглядывая шофера и пытаясь определить, что же представляет собой этот человек. На вид лет сорок, но хочет казаться моложе. Одет аккуратно, спортивно. Черные усики, пустоватые наглые серые глаза. «Фат, – подумал Шухов. – Наверное, любит красиво выражаться». И не ошибся. Загоруйко о себе говорил только во множественном числе: «мы». «Мы подали машину…», «Смотрим, огонь в окнах…», «Галочке – по рации».

– Постарайтесь вспомнить что-нибудь еще, – попросил Шухов. – Не видели ли людей на улице?

– Людей не видели, – готовно откликнулся Загоруйко.

– Давно работаете в автохозяйстве?

– С полгода. Как приехали в город.

– Женаты?

– Нет, мы не женаты. По пословице.

– То есть как это по пословице?

– Женатый живет как собака, умирает человеком. Холостой – наоборот. Ну и мы – наоборот.

В отделе кадров автохозяйства Шухов просмотрел анкету Загоруйко. Для себя объяснил: «На всякий случай». Алиби таксиста выглядело бесспорным. И вопросы ему Шухов задавал больше для проформы. Хотелось также убедиться в том, что Загоруйко и Назаров понятия не имели друг о друге. Анкета таксиста оказалась безукоризненной. Все в ней было ясно. Правда, Загоруйко произвел на Шухова неприятное впечатление. Но ведь не в любви им объясняться. Биографию же Загоруйко Шухов сравнил с назаровской. Скрупулезно проверил, не пересекались ли в каких-нибудь пунктах жизненные пути Назарова и Загоруйко. И, проверив, убедился: нет, нигде не пересекались их тропинки. На Дальнем Востоке Загоруйко не был. Службу проходил на Севере. Работал потом в Брянске, Орле и Могилеве. Назаров в этих городах не жил никогда. Могли, конечно, быть случайные встречи. Но верилось в это с трудом, а точнее, и вовсе не верилось.

В четверг Шухов получил телеграмму из волжского городка, родины Назарова. Кожохин писал: «Кое-что выяснилось. Вылетаю в леспромхоз».

Три часа тридцать минут… В ушах звучит вопрос… Колотится, звенит:

– Убил, да?

Да, убил! Убил себя, убил свою жизнь. Израсходовал и выбросил, как портянку. Не выскочил из заколдованного круга. Пробежало счастье мимо, прогукало, обхохотало лешацким хохотом, хвостом щетинистым по губам шмякнуло. Подавился Назаров своим счастьем. Не отхаркнуть теперь его, не выплюнуть…

Летом в тайге раздолье. Брал летом отпуск – и в лес. По тайге бродил, счастливый корень женьшень искал. Большие деньги, слыхал, за корешок этот можно получить. Летом люди на курорты ехали, путевки доставали, а он на подножный корм. С ружьишком навострился управляться. По буреломам бродил, глазами по сторонам искал: не сверкнут ли где остренькие листочки зонтиком. По вечерам у костра валялся, с комарами, с мошкой воевал, думал: вот бы над лесом этим хозяином быть. Раз повезло: калужину на мелководье застрелил. Отвез икру в город, продал. Торговал и опасался: засекут, посадят. Однако сошло. Прибавилось чуток капиталов на книжке. Медведя как-то случайно порешил. Мясом две недели питался. Остатки выбросил, а шкуру сохранил. Завидовал соболятликам: много денег зашибают. Но зимой охотиться не мог: зимнего леса боялся, морозов боялся, да и на зимнюю снасть денег жалко было.

– Жадный ты, – говорила та бабенка в леспромхозе.

– Бедно живешь, – сказала Лиза, когда в первый раз вошла к нему в дом.

– Откуда богатству-то быть? – развел он руками.

– А я слышала, кто с Дальнего Востока приезжает, у того денег куры не клюют.

– Может, у кого и не клюют. А я вот только домишко сумел купить.

– Что же так?

– Да вот так. Остальное проел за восемь лет. А ты как, бедного не полюбишь?

Засмеялась, прижалась крутым боком.

– Полюблю, наверное. Погляжу вот на тебя получше. Я ведь всю жизнь бедных да некрасивых голубила.

– От мужа-то чего ушла?

– Умным он хочет быть не по разуму. Не смогла. Тепла в нем нет, одни рассуждения. А как жить с рассуждениями-то? Маета одна. Ты к нему с лаской, а он телескоп строит.

– У меня тоже тепла немного осталось, – сказал Назаров и подумал, что врет, что у него никогда и не было тепла. Только злость да зависть. Но Лиза словно и не заметила лжи. Да и он за восемь лет одиночества в этом городе истосковался по женской ласке. Устал от мыслей своих, от снов, мечтаний бесплодных.

Ничего не заметила в нем Лиза. Ничего не поняла. Правда, в последние дни поглядывать странно стала. Неужели это заметно? Почему же другие не видят? Почему никто не кричит: вот он, голубчик, ату его?

– Или ты вор? Или убил кого?

Комаров! Вот кто чует Назарова. Ходит вокруг да около, как волк возле теплого хлева. Но руки коротки у Комарова. Не дотянуться Комарову до Назарова, не ухватить.

С Лизой легко и трудно. Вся она на виду, кажется, что насквозь светится. Хитрости никакой. Назарову иногда хочется быть откровенным с Лизой, но что-то не пускает, прилипает язык, когда доходит дело до щекотливой темы. О себе он ей рассказывал мало. Больше отмалчивался. Зато про мать не стеснялся. Про взгляд материн, пугающий, ненавидящий. Как просыпался ребенком и жмурил глаза испуганно. Про письмо ее к дирижеру рассказал, как нашел его, как понял, откуда что идет.

– Бедный, – говорила Лиза. – Страшно-то как, поди, было.

– Через всю жизнь пронес, – вздохнул Назаров.

– Но ведь и ее понять можно, – говорила Лиза. – Женщина пострадала из-за негодяя.

– А я виноват?

– Не пишешь ей? Хочешь, я напишу?

– Ты? Зачем?

– Помирю вас. Объясню. Женщины это умеют между собой.

– Сгорело все, Лиза. Не стоит.

– Или съездим к тебе на родину. На Волгу страсть хочется поглядеть.

Молчал Назаров. Ни да, ни нет не говорил. А хотелось и ему на Волгу посмотреть. Жив там слепой или нет? Про слепого Лизе тоже рассказал. Кроме главного. Получилось так, что слепой сам был виноват. Пожалела Лиза слепого. Спросила:

– Дружил с ним?

– Дружил, – соврал Назаров.

Он чувствовал, что ему все труднее лгать Лизе, прикидываться. Какие-то изменения происходили в нем. В ее обществе он обмякал, становился разговорчивее, податливее. Думал, что годы виноваты, от старости это, наверное. Раньше он злился на всех, тайно радовался чужой боли. Теперь это стало проходить. Он даже посочувствовал в душе Эде Мокееву, брошенному мужу. Потянуло его однажды взглянуть на Эдю. И, повинуясь безотчетному любопытству, выбрал время, когда Лиза работала, пошел к дому, сел на лавочке напротив – дожидаться, когда Эдя с работы пойдет. Дождался. Эдя торопливо прошел мимо. Назаров поглядел ему вслед. Хотелось окликнуть, но удержался. Чго он Эде скажет? С Лизой поделился, не смог от нее утаить.

– Не утерпел, – сказала она. – Ну и что теперь?

– Да ничего. Человек как человек. Очки носит.

– Машина, а не человек, – сказала Лиза сердито. – И не ходи ты больше туда.

– Ладно. Нужен он мне…

Заметил, что старик Комаров приглядывается к Лизе. Как-то остановил тот ее, забормотал что-то, руками замахал.

– О чем беседовали? – спросил Назаров настороженно.

– Смешной старикан, – сказала Лиза. – Меду предлагал. А ты чего взъерошился? Или не в ладах?

– В ладах. Только ты плюнь на него. Сволочь он.

Предложил Лизе уйти с частной квартиры, к нему перейти. Пообещала, но не торопилась. Присматривалась. Теперь вот уехать надумал. Он, Назаров, сам предложил.

– А куда торопиться, Виктор? Чем тут плохо?…

Устал Назаров от дум. Закрыл глаза и задремал незаметно. Увидел: идет к нему Комаров в зеленой шляпе, покачивается, в руке котелок с медом несет.

– Угостить тебя, парень, хочу по-свойски.

– Катись к дьяволу, старый хрен.

Смеется Комаров, котелок протягивает, в нем мед кипит, ярится, пузырьки в нем, как в шампанском, поднимаются. И видит Назаров, что не мед это, а золото расплавленное, горячее. И замерло все в Назарове, не может оторвать взгляда от котелка. А старик смеется, трясет головой, руку вперед тянет. Вот уже через весь двор протянулась жилистая рука, котелок прямо перед самым назаровским носом качается. Не выдержал искушения Назаров, захотелось золота хлебнуть. Ложку из-за голенища выхватил, зачерпнул, в рот сунул. Потекло золото по жилам, не обожгло, но чувствует: застывать стало. И вот уже не может Назаров ни рукой, ни ногой шевельнуть затекло тело золотом, набрякло, каменным стало. Удивился Назаров: ведь ложку только и выпил. И вдруг откуда-то сбоку Лизино лицо выплыло. В мохеровом платочке красном, глаза смеются. Кивает Лиза Назарову: пей, мол, еще. Губы шевелятся у Лизы, а слов нет. А Комаров и ей ложку сует, капли с ложки падают на землю, шипят. И старик шипит:

– Трудовой медок. На-ка, не бойся.

Хочет крикнуть Назаров: «Не пей, Лиза, отрава это. На всю жизнь отрава!» Но не может: залило золото глотку, колом холодным в горле стоит. Выпила Лиза, сморщила лицо, отвернулась от Назарова. И голос вдруг появился у нее:

– К Эдьке пойду, – сказала она.

А Эдька – вот он, сидит над чертежом, шепчет:

– Вижу, все вижу. Телескоп у меня знатный, золотой телескоп. Купи его, Назаров. Ты же можешь. Ты все можешь купить, что захочешь. Возьми телескоп, отдай Лизу, я ее в магнит превращу.

Молчит Назаров, пробка в горле мешает. А Комаров ему уже вторую ложку в рот вливает, приговаривает:

– Убил, да?…

Вздрогнул Назаров, очнулся, вывалился из забытья. Секундная стрелка успела только один круг пробежать. Давно заметил: утренние часы медленно тянутся. Сон вспомнил, усмехнулся: «Чудно». Не боялся таких снов Назаров. Потел только, когда самолет горящий во сне видел, летчикову голову оторванную. И яви боялся Назаров, взглядов чужих, пристальных, внимательных, спрашивающих. Не любил в кино ходить, без дела по городу шляться. Лизу отговаривал: «Ну, что там в кино смотреть? Давай лучше дома посидим, посумерничаем».

Когда на поезд билеты покупать собрались, Лиза удивилась:

– Почему не вместе?

– В Курск надо съездить, – сказал Назаров. – Родичи там у меня, давно не видел.

– Ну как хочешь, – обронила Лиза. Обиделась, наверно.

Наврал ей опять. Никаких родичей в Курске не имелось. Нельзя им вместе ехать. Не должна еще Лиза знать его тайну. Рано. А почему рано? До каких пор он будет врать ей? Всю жизнь? «Ненастоящий». Восемь лет он ненастоящий? Или всегда был таким?

Хитрил. В детстве это чаще удавалось: хитрить и подличать. У мальчишек была игра – под плот нырять. Кто дольше просидит. Он был послабее всех, высиживал секунд десять. Страшно было держаться за ослизлые зеленоватые бревна, пулей вылетал из воды под ребячий гогот: «Слабак!» Как-то ему повезло: уцепился за бревна с выщербинами, голова в щели поместилась, рот наружу вылез. Дышать стало можно, а сверху незаметно. Обрадовался, просидел целую минуту. Вынырнул героем, а тот парнишка, что до этого случая рекорды ставил, рассердился, полез в воду да и захлебнулся. Мужики его из-под плота вытаскивали чуть не час. Потом этот пацан Витькину дыру нашел. Били его компанией. Тогда и стал он поджигалки портить, стволы у них насекать изнутри, чтобы наверняка взрывались опасные игрушки.

Лизе врал. Рассказывая о детских годах своих, выставлял себя на первый план. До того завирался, что сам себе верить начинал: метилось – так оно и было. А было-то совсем не так. Плохо было, подло, скверно, как в воде под плотом, обросшим мхом, под тяжелым черным плотом, закрывающим воздух и солнечный свет. Женьшень он так и не нашел. Десять лет каждый отпуск проводил в лесу. Но не мелькнул корень жизни зеленым зонтиком, не показался. Кто-то говорил, что только хорошему человеку дается в руки этот корень. Не верил Назаров, посмеивался. А вот и не дался. Другое далось. Летел над тайгой самолет, ревели моторы предсмертным воем, жирный дым стлался над деревьями, лопались взрывы, трещало пламя над болотом. Да на берегу быстрой светлой речки бился, хлестал хвостом по траве толстолоб, выловленный Назаровым, забытый напрочь, оставленный на земле. Потому что коснулся руки Назарова легкий красный листочек, принесенный ветром с болота. Потому что повернулись мысли Назарова круто в сторону от вытаращенных рыбьих глаз. Ахнул Назаров, закричал дико и кинулся к горящему самолету, полез по кочкам навстречу мертвой летчиковой голове, которая теперь усмехается ему в страшных липких снах.

Не понял он тогда этой усмешки, не догадался, восемь лет понадобилось, чтобы осознать: зеркалом была мертвая голова. А еще раньше таким же зеркалом были черные очки слепого.

Не идет время, стоит на месте, хоть и бежит секундная стрелка по циферблату. По кругу, по кольцу, оборот за оборотом делает стрелка на часах. Кольцами сигаретного дыма скользит жизнь, тает в воздухе. Одно кольцо. Другое. Третье. Черные очки слепого – кольцами. Мертвые глаза летчика – кольцами. И большим последним кольцом – Лизино лицо в окружье красного мохерового платка.

Задремывает Назаров… А минуты бегут, догоняя одна другую, стрелки все вперед ползут. И не стоит время, тоже идет вперед… Три часа тридцать четыре минуты…

Глава пятая

Вслед за телеграммой пришло письмо от Кожохина. Прочитав его два раза, Шухов решил, что Кожохин настроен излишне оптимистично. Прояснилось немного: биография Назарова, вернее, та ее часть, которая относилась к детству, обрела рельефные черты. Кожохин постарался: письмо изобиловало подробностями, иногда довольно любопытными. Особенно выделил он свою встречу со слепым лектором, бывшим однокашником Назарова. Часть разговора Кожохин приводил дословно:

– Вы уверены, что он это сделал нарочно?

– Конечно. Взорвавшуюся поджигалку я сохранил. Понять, что Назаров над ней потрудился, не составляло труда. Но я видел, что он сильно переживает этот случай. И молчал. Витька ведь долго в больнице провалялся. Потом мне показалось, что он изменился к лучшему. Мы с ним иногда встречались, разговаривали. А когда я сообразил, что Назаров остался прежним, он из города уехал. Вскоре началась война.

– Почему он это делал? Ведь поджигалки взрывались не только у вас.

– Сейчас я, пожалуй, могу объяснить. Он завидовал.

Слово «завидовал» Кожохин подчеркнул.

«Думаю, что в этом суть, – писал он дальше. – Назаров ощущал себя не таким, как все. Мне тут насказали разного. Писать долго. Полагаю, однако, что ключ к его характеру я ухватил правильно. Странной была встреча с его матерью. Создалось впечатление, что ей совершенно неинтересна судьба сына. Двадцать лет, а может, и больше, они не переписывались. Она даже не знает, где он жил. Но об этом расскажу на словах. Потом. Главное же вот в чем: она показала мне чуднее письмо, которое получила семь лет назад. Пересылаю его. Боюсь, что мы не там искали убийцу Назарова. Привет. Кожохин».

Письмо, названное Кожохиным «чудным», гласило: «Уважаемая мама Виктора Назарова, Дарья Федоровна! Не будете ли вы столь любезны сообщить адрес Вашего сына Виктора, с которым мы разминулись случайно на дорогах, по которым все ходим. Если это не трудно, черкните пару слов с адреском Виктора Иванову Сергею Ильичу в Курск на главпочтамт до востребования. Очень хочется повидать его».

Слово «Курск» Кожохин тоже подчеркнул, намекая этим на билет, который Назаров покупал вместе с Мокеевой. «Сколько в Курске Ивановых? – подумал Шухов. – Сто? Тысяча? А с этими инициалами? Сколько их было семь лет назад? Нет, не та ниточка, хотя попробовать дернуть и можно».

Следствие все равно уныло топталось на месте. Новых фактов не прибавлялось, Шухов оперировал старыми, строил версии, отбрасывал их, выворачивал наизнанку. Иной раз у него получались стройные, логические цепочки, но обязательно какое-то звено немедленно отклеивалось, не хотело становиться в ряд. Старик Комаров по-прежнему дежурил около дома. Остальные подозреваемые ничем особенным себя не проявляли. Шухов ежедневно разговаривал с кем-нибудь из них, скрупулезно выискивал противоречия в показаниях, но не находил и поэтому злился.

Письмо Кожохина дало пищу для размышлений я повод для действий. Конечно, вся эта затея с розыском Иванова могла свободно кончиться ничем. Но лучше заниматься делом, чем гадать на кофейной гуще, Шухова утешало еще и то обстоятельство, что этот Иванов должен быть реальным человеком: получить письмо «до востребования» без документа, удостоверяющего личность, нельзя. Но как найти Иванова среди тысяч других? В адресном столе не обрадуются, получив шуховский запрос.

Назаров стал виднее, осязаемее. Рос подлецом и вырос-таки им, наверное. Сподличал, возможно, с этим Ивановым и получил по заслугам. И может, прав Кожохин: не там ищем убийцу. Но где его искать? В Курске? Пока мы тут возились с Мокеевой, он благополучно отбыл восвояси. Он даже мог бы, пожалуй, успеть на поезд. Без четверти четыре Назаров был жив. В четыре – мертв. У убийцы оставался резерв – тридцать минут. Вполне возможно добежать до вокзала. А если и невозможно, так ему незачем было торопиться. Поезда ходят три раза в сутки. Поезжай в любое время. А деньги ему назаровские ни к чему.

«А что, если принять во внимание этого фантастического Иванова? – подумал Шухов. – Тогда картина резко изменится!» Он достал лист бумаги, на котором было записано:

«1. Мокеева. Ушла от Назарова в три часа пятнадцать минут. Алиби подтверждено квартирной хозяйкой. Сговор с мужем не исключен. Деньги (семь тысяч рублей) обнаружены у Мокеевой.

2. Мокеев Эдуард. Утверждает, что с Назаровым незнаком. Проверить его слова не представляется возможным. Говорит, что в утро убийства был дома. Алиби сомнительное: шум машинки, который слышали соседи. Жена уверяет, что Мокеев несколько дней подряд следил за ней по утрам. В воскресенье она его не видела. Мотивы? Возможны два: сговор с женой или тщательно скрываемая ревность. В последнем случае показания Мокеевой о слежке приобретают смысл.

Назад Дальше