Вечером она грустно обняла мальчика я протянула ему коржик. И мальчик так растерялся, что не хотел его брать. А потом схватил коржик, бросился к буфету и большим хлебным ножом разрубил его на четыре части - две матери и бабушке, одну - себе, а одну - Исааку, товарищу, который умирал.
Мать взяла свою долю, перепутала мальчику волосы и сказала каким-то незнакомым голосом:
- Ну что же... Так и живи...
8. Смерть Исаака
Исаака я встречал все реже. Мы виделись иногда во дворе, когда он носил уголь для печи, а я дрова.
Я помню, как, приплясывая, бегал Исаак с полным ведром угля довоенной зимой. Жильцы на него кричали, потому что он поднимал угольную пыль и она оседала на сушившееся белье. Исаак вежливо извинялся - он вообще был среди нас самым вежливым - и уверял, что как только белье высохнет, угольная пыль сама собой отскочит.
Я не спрашивал, как Исаак себя чувствует теперь. Я смотрел при встречах в ведро. В конце осени он еще продолжал носить ведра, полные до краев, но уже не бегал, а ступал тяжело, слегка сутулясь и перехватывая ведро время от времени другой рукой. Когда выпал первый снег, он стал носить по три четверти и отдыхал на каждой площадке. Потом не больше половины и отдыхая через каждые пять - семь шагов.
Я встретил его перед Новым годом. На дне ведра лежал уголь. Исаак так изменился, что встреть я его на улице - не узнал бы. Единственное, что напоминало прежнего Исаака, - это были очки. Но глаза за стеклами очков потеряли свой блеск, энергию, и черными они были не потому, что Исаак родился с такими, а от усталости и большого горя. Так казалось мне.
- Помочь? - сказал я.
Он ничего не ответил, только посмотрел грустно. Лестница была насквозь промерзшая и гулкая. Через каждые две ступени мы ставили ведро, и глухой стук взлетал вверх, как будто кто-то тяжело бил в колокол. Дошли до дверей.
- Ну вот и все, - сказал Исаак, и я испугался его слов: они были непростыми, в них был свой смысл.
Исаак вошел в темный коридор. Он не закрыл дверь, и я видел, как исчезал он в глубине коридора. Наконец я уже перестал его видеть и только слышал, как скрежещет ведро, задевая за стенку.
Через несколько дней Исаак умер. Он лежал на диване, уже запеленатый в белую простыню. Лицо у него сделалось маленьким, с кулачок, и я никак не мог привыкнуть, что Исаак без очков. Навязчивая мысль: почему с Исаака сняли очки? - не выходила у меня из головы.
- Почему не хоронят в очках? - спросил я Димку, и он посмотрел на меня, как на ненормального.
Потом Исаака положили на санки. И то, что лежало на санках, уже трудно было назвать Исааком. Мы с Димкой везли санки, объезжая бугорки и ямки. За санями бежали от полозьев две четкие ровные полосы. Мы везли и ни о чем не думали и не оглядывались.
9. Колька и Котька
Шили в противоположном доме, как раз напротив наших окон, Колька и Котька. Два брата. Я с ними особо не дружил, но во время дворовых игр часто дрался на медных шпагах. Концы шпаг мы в дегте вымазывали, чтобы увидеть сразу, кто кого первым задел. Когда побеждал я, то Колька или Котька шли домой перемазанные дегтем, и не успевали они в квартиру войти, как раздавался голос их матери:
- Опять дрались с этим из первого номера!
"Из первого номера" - это был я.
...Зимой сорок первого года Колька и Котька редко стали мне попадаться.
Потух в городе свет. Вмерзли трамваи в снег. Шли самые жестокие осадные дня.
Однажды увидел я из своего окна Кольку и Котьку. Они шли через двор к воротам и тащили за собой санки. Обычные санки. Пустые.
"Куда это они с пустыми санками, ведь не кататься же?" - подумал я.
Дня через два я снова увидал их с пустыми санками, и еще через несколько дней...
Как-то они попались мне навстречу, жида выходили из ворот.
- Куда? - спросил я.
- Дела, - уклончиво ответили братья.
Я проводил их взглядом. Они шли вдоль тротуара к Тучкову мосту, оба маленькие, со смешно торчащими ушами зимних шапок, в цветных рукавицах. Рукавицы им, наверное, еще до войны мать связала - белые елочки и крестики. Братья оба держались за веревочку саней, и издали варежки казались красочными и удивительными. Через минуту я забыл о братьях - своих забот столько.
Однако вскоре я случайно узнал, куда они ездят.
Мать их работала на Васильевском, километров за пять от дома, и каждый день, часа полтора, медленно совершала весь этот путь. Она возвращалась с работы постаревшая и сидела на диване, вытянув ноги, чтобы прийти в себя. Колька и Котька разували ее и приносили тазик с горячей водой. А потом они решили ездить на Васильевский - встречать на санках мать.
Мать увидела их в первый раз на Большом, они стояли рядом, озябшие, брови в инее, притопывали, вглядываясь в мутную даль проспекта. Она хотела накричать: "Куда вы! Зачем!", но Колька (он был старшим) посмотрел на мать и сказал строго:
- Садись.
Мать растерялась, заплакала, обняла обоих сыновей, но они вывернулись из ее объятий, и младший - Котька повторил по-отцовски властно:
- Садись, мама.
Мать села, но когда они доехали до дома, она почувствовала, что устала гораздо больше, чем если бы шла пешком. Всю дорогу она переживала, волновалась, порывалась встать и все время беспокоилась за своих мальчиков.
На следующий день они снова ждали ее на проспекте. И тогда мать уже накричала на них, что они глупят, но Колька взял ее за плечи и заставил сесть на санки. А когда приехали домой, мать удивилась, что впервые после тяжелого рабочего дня не гудят ноги, и снова слезы навернулись у нее на глазах, но она отвернулась и никому их не показала.
Мать говорила сыновьям, что у нее сверхурочная, она придет поздно и не надо ее встречать. Но сыновья все равно ждали ее в обычном месте, и мать краснела, как девушка, потому что обманывала их, - у нее не было сверхурочной.
Мать жалела их и решила ходить другим путем - через мост Строителей. Два раза Колька и Котька вернулись домой пустыми. На третий раз мать увидела у моста Строителей одного Кольку с санями. Она испугалась и еще издали крикнула:
- А где Котик?
- Он ждет с другими санями у Тучкова.
Они возили мать всю зиму. Когда их троих накрывал обстрел, они все вместе бежали в убежище, а санки стояли в подворотне. Обстрел кончался, и мать ехала дальше. Братья подъезжали к дому, и соседи смотрели на них с уважением, а дворничиха даже стала звать старшего не Колькой, а Николаем.
Они пережили всю осаду и голод, и мне всегда казалось, что иначе и не могло быть, потому что они все трое так любили друг друга.
10. Русалочка
Все водопроводные трубы лопнули в ту зиму. Только у Наташи какими-то судьбами работал водопровод. Когда открывали кран, в трубе начинало хрипеть и шуметь, а потом резко выплескивалась вода.
Жила Наташа на первом этаже, через площадку от нас. Ей исполнилось двадцать пять, но она была худенькая, с копной русых волос и выглядела гораздо моложе. Была она одинока.
Когда узнали жильцы, что у нее течет вода, стали к ней поутру с ведрами приходить. Она всем ласково открывала дверь, а когда уходила на работу, оставляла ключ у дворничихи: кому надо, пусть за водой заходит. Если бы не Наташина вода, пришлось бы всем на Неву ездить. А обстрелы такие начались, что и не знал никто, привезешь воду с Невы или ткнешься где-нибудь в сугроб головой. В наш дом попало уже два снаряда. Один разворотил верхние этажи, другой у самой парадной стукнулся. Наташу стали звать во дворе "Наш водяной комендант", а потом кто-то сказал: "Да она русалочка!" Так и говорили ей с тех пор: "Русалочка".
Дни походили один на другой. Утром все шли за водой к Русалочке, а потом - обстрелы с небольшими перерывами до самого вечера.
Однажды произошло событие в нашем дворе.
Остановилась возле дома военная машина. Мотор забарахлил. Вышел шофер, сержант, в замаранном полушубке, ушанка набекрень, чуб на глаза падает. Колдовал он над мотором часа полтора, махнул рукой в сердцах.
- Ни черта... - выпрямил с хрустом спину. Оглянулся. Несколько женщин стояли у ворот. Молчали. Поглядывали: "Что за военный? Уж не весточку ли привез с фронта?" Наташа стояла в распахнутом ватнике, в мягких белых валенках.
- Переночевать бы мне у кого, - сказал шофер. - Дорога незнакомая, застряну в ночь...
Он заметил Наташу и, поставив ногу на ступеньку машины, чуть откинулся назад. - чем-то ухарским и веселым дохнуло от него.
Женщины переминались, но не приглашали. Позовешь, а уедет - разговоров не оберешься. Мужья-то воюют.
Наташа сказала неожиданно и просто:
- Пойдемте ко мне.
И так вдруг покраснела, что всем показалось - она сейчас и от слов своих откажется, и убежит куда глаза глядят.
Но она выдержала взгляды соседок, не шелохнулась.
Сержант улыбнулся:
- Спасибо.
Нырнул в кабину, рванул из-под сиденья вещмешок, спрыгнул, щелкнул каблуками:
- Готов следовать в любом направлении!
...Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной парадной, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:
...Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной парадной, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:
- Стукни нам по подоконнику, как машина уедет... Для чаю воды-то пока хватит.
Сказали это добро, без шуточек и пересмешек.
Через час начался обстрел.
Через два сержант уехал.
А Наташа долго еще - несколько месяцев, - когда приходила с работы, прежде всего открывала щель почтового ящика и стучала по нему кулачком, может быть, застрял конвертик в ящике.
А потом она перестала стучать.
Через много лет я подумал: "А что такое человечность?" И вспомнил это военное утро. Стоит машина. Женщины с пустыми ведрами идут от Наташиной двери, идут строгие, целомудренные, все на свете понимающие.
11. Бабка Иголкина
Мальчишки ее звали просто бабка Иголкина. А жильцы нашего дома, те, что постарше, - Олимпиада Ивановна. Она жила тихо и замкнуто в маленькой комнате на пятом этаже. Ни с кем не водила знакомства в доме и даже при встрече первой не здоровалась. Получала пенсию, крохотную, за кого-то или за что-то, одним словом, сводила концы с концами.
Но и у нее была своя радость и утешение. Собака. Огромная, огненно-рыжая, пушистая, морда лисья. Когда они вдвоем прогуливались, незнакомые люди останавливались. Еще бы! Бабка Иголкина была суха, в черной древней пелерине, в шляпе твердой, черной, блестящей, словно черепичной, с зонтом в левой руке. А правой держала она на поводке собаку. Собака ступала горделиво, играя всем телом, поминутно встряхивалась. Мордой своей собачьей она водила с чисто женским лукавством, словно говорила людям: "Я вот хоть и собака, а все равно от меня глаз не отвести". В пасмурные дни как будто и на улице светлей становилось - бродит этакое рыжее чудо.
И вот эту самую собаку в метельную блокадную зиму, когда вся живность в городе была съедена, украли у бабки Иголкиной. Да как украли! Подошли к ней двое, поводок из рук вырвали, намордник собаке насунули и уволокли в пургу. Иди, кричи, плачь. Кто услышит?
Сразу бабка Иголкина сгорбилась, выходила из дому только хлеб купить по карточке. Наверное, правду говорила дворничиха Пелагея, что у бабки, как собаку украли, "все внутри оборвалось". А потом дворничиха всем еще такое стала рассказывать. Пришла она к бабке Иголкиной, квитанцию на квартплату принесла, звонила, звонила, долго не открывала бабка, после на цепочку дверь приотворила, спрашивает:
- Чего тебе?
- Квартплату за январь принесла.
- А я смерть жду, так что мне не надо за январь платить...
С тем дворничиха и ушла.
На Димку это произвело впечатление. И на меня тоже. Но я жил на первом, а Димка на четвертом, под бабкой Иголкиной. Так что ходить по лестнице Димке приходилось больше. И почему-то нам всегда жутко бывало идти по нашей лестнице утром и вечером в темноте. Ведь смерть к бабке Иголкиной тоже по этой лестнице идти должна. А что как столкнемся! Мы с Димкой всякое уже видели, шагали через мертвых спокойно, но бабкины слова будоражили наши головы и пугали нас. Ведь должно же быть человеку от чего-нибудь страшно...
Однажды днем неожиданно постучался ко мне Димка. Он вошел с ворохом тряпья, положил тряпье на пол в кухне и стал разворачивать. Собачонка, маленькая, только что глаза от рождения распахнувшая, вывалилась из байковой тряпки.
- У военных выпросил... Бабке дам...
Через несколько дней разносила по дому Пелагея новые вести:
- Бабка-то, бабка пришла в жакт за январь платить. А в руках у нее вроде как ребеночек. Заглянула я, а там собачонка, плюгавенькая... И, прости ты господи, в такое-то время такие увлечения...
Мы с Димкой слушали и нам было приятно, особенно Димке. Ведь это он смерть от бабки Иголкиной прогнал, самую настоящую смерть.
А дворничиха Пелагея неправа была - разве можно за человека говорить, что ему нужнее...
12. Паша Панаев
Я не помню, когда Паше Панаеву отрезало ногу трамваем, - это случилось в самом начале тридцатых годов. Паша тогда еще школьником был. Потом Паша говорил всем, что отрезало удачно, ниже колена. Ему сделали хороший протез, и ходил он чуть прихрамывая. Незнакомый человек мог подумать, что он просто ногу ударил.
Паша окончил школу и поступил в архитектурный институт. Он появлялся во дворе с трубочками чертежей, и его прозвали "ходячая фабрика". Правда, он об этом не знал, потому что Паша был старше нас, с нами не общался. Наши родители его уважали. Когда кто-нибудь из нас приносил двойку, родители говорили: "У, бестолочь!.. Брал бы пример с Паши..."
Я сказал однажды, когда меня ругали:
- Все Паша да Паша, ему хорошо учиться, у него нога деревянная!..
На меня накричали, что, дескать, я сам деревянный.
Паша кончил институт и поступил на работу в проектную организацию. Счастлив он был беспредельно.
- Какие дома я буду строить! - восторженно говорил он соседке тете Поле, а тетя Поля оглядывала свою подвальную каморку и вздыхала:
- Давай уж, милый, давай...
Началась война. Пашу, как инвалида, на фронт не взяли. Пашины сослуживцы ушли в армию, и проектную организацию закрыли. Паша стал работать при домохозяйстве в МПВО.
С каждым днем все жестче и чаще обстреливали город. Калечились дома, разрушались. Паша после каждого обстрела шел в разбитый дом. Неторопливо обходил его весь, рискуя каждый миг провалиться или быть засыпанным. Лицо его словно было болью искажено, и он своей палочкой обстукивал потрескавшиеся стены, словно больного выслушивал. Он повторял специальные слова, которые мало кто понимал, вроде: "несущие конструкции", но всем казалось - это Паша, как врач, ставит диагноз пораженному дому. Почти как за людей переживал Паша за раненые дома.
А в конце мая убило Пашу в обстрел. Всем его было жалко, и много народу пришло, когда его выносили из квартиры. Паша жил один, отец его был на фронте. Когда я уходил из Пашиной квартиры, увидел я на столе альбом, распахнул, там было написано: "Панаев П.А. Мысли и наброски". Я перелистал две-три страницы, везде были нарисованы дома, и я решил взять альбом с собой на память о Паше.
Дома вечером стал я внимательно его разглядывать. Здания самого причудливого вида заполняли листы.
Одно из них устремлялось в небо, как спираль, и на вершине его стояло нечто похожее на воронку. "Солнцеуловитель, - написал под рисунком Паша, он должен поглощать солнечное тепло, рассеянное в пространстве, по трубкам это тепло поступит в каждую квартиру... Как это здорово будет! Солнечное тепло в каждой комнате!.."
На другой странице был вычерчен дом, а справа от него - густая роща. Паша писал: "...обязательно маленький лес должен быть возле будущих домов. И чтобы в этих лесках было много певчих птиц. Ведь если птицы будут петь, люди, наверное, не смогут плохо друг к другу относиться..."
В середине альбома был изображен дом в разрезе, с трубами, уходящими глубоко в землю. Паша пояснял: "...наверное, почти везде на той или иной глубине есть родниковая вода. И именно этой водой надо людей снабжать. Замечательно, если, уходя на работу, можно будет выпить стакан ключевой воды!.."
Я листал альбом, и перед моими глазами возникали проекты один другого необычней и увлекательней. Это было буйство фантазии и предвосхищения.
И вдруг я почувствовал ненависть, самую страшную ненависть к войне. Она казалась мне живым существом, и мне хотелось топтать ее ногами, жечь, пепел разметать по ветру. Какого человека убила она, война!
Так я думал в те минуты.
Так я думаю и теперь, много лет спустя.
А в альбоме Пашином мне больше всего понравился тот дом, рядом с которым был лесок с певчими птицами. Я тогда мечтал о попугае. И мама мне обещала его купить, когда война кончится и, конечно, если у меня не будет троек.
13. Знакомство с актером
За водой в декабре приходилось ходить на Неву. От нашего дома это три трамвайные остановки. У проруби обыкновенно стояла очередь, как в магазине. Я спрашивал:
- Кто последний? - и тоже вставал в очередь.
От воды шел пар, как будто кто-то сидит подо льдом и курит. Когда я отправлялся за водой, я всю дорогу думал: вдруг зачерпну сегодня ведром воды и мне большая рыба попадется. Когда я склонялся над прорубью, я даже приговаривал про себя: "Ловись рыбка большая и маленькая..." Но рыба не прыгала в ведро, только хрустящие льдинки бились о жестяные стенки. Я вез санки с ведрами и уже думал о другом. Что если я на днях совершу подвиг? Меня тогда вызовут и скажут: "Какой тебе орден дать?"
"Мне орден пока не надо, - отвечу я. - Дайте мне мешок пшена".
И тогда мне дадут пшено, и мы будем дома в завтрак, обед и ужин есть пшенную кашу. И Димку, конечно, я буду звать на кашу.
Вот так я и думал, когда ездил за водой.
А однажды шли мы с мамой по улице, и встретился нам ее знакомый актер. Он был в меховой шубе, с заграничным аккордеоном через плечо, круглолицый, как из довоенного времени. Он всплескивал руками, что-то говорил, говорил, а потом сказал: