На другой день Коробко явился в университет за час до первого звонка, хотя была пятница, а по пятницам в текущем семестре у него не было занятий со студентами.
Потом он ждал Кузнецова в субботу, в понедельник, во вторник, снова в пятницу...
Стояла осень в начале. Накрапывали дожди. Они смывали желтую листву с деревьев, текли по обнаженным сучьям, по трещиноватой серой коре стволов, по лицам и одноцветной осенней одежде прохожих, шуршали в водосточных трубах, по мостовым и панелям городских улиц.
Погода никогда не действовала на нервы и настроение Боба, никогда прежде ему не случалось почувствовать тоскливые напевы осенних дождей, не замечал он и радостного звона вешних вод. Но теперь, впервые в жизни, его охватило нетерпеливое желание, чтобы осень, эта бесконечная, отравленная Вадькой Кузнецовым осень, кончилась как можно скорее, чтобы кончился ее почти беззвучный и упрямый шелест, чтобы настала наконец зима.
Ему казалось, что с наступлением зимы должна наступить и развязка — должен произойти разговор между ним и Вадькой Кузнецовым.
И зима наступила, и в тот самый день, когда выпал первый снег, Вадька был зачислен в университет на кафедру гидробиологии, но встреча опять не состоялась.
Коробко ждал теперь конца зимы, потом он ждал лета, снова ждал конца осени. И так много, много лет. Очень много...
Несколько раз в неделю доцент Коробко бывал в гербарии. Вооружившись лупой и определителями растений, он выполнял здесь план своей индивидуальной научно-исследовательской работы, а затем беседовал с хранительницей гербария Поливановой.
Профессор Поливанова, седая дева в пенсне, происходила из очень известной фамилии русских ученых, была ученицей и верной последовательницей академика Комарова и под его руководством чуть ли не в начале нашего века основала гербарий. Гербарий этот снискал затем известность во всем мире полнотой представленной в нем флоры и безупречно четким порядком.
Коробко раскланивался с Софьей Германовной, справлялся о здоровье, затем долго и подробно жаловался на собственную одышку и, снова обращаясь к собеседнице, спрашивал ее, как двигается ее работа.
— Вы, Софья Германовна, вероятно, уже сдали в печать том с «Бобовыми»?
Софья Германовна почти всю сознательную жизнь работала над своим поистине колоссальным трудом «Флора Сибири, Забайкалья и Дальнего Востока» и на вопрос Коробко ответила с едва приметной удовлетворенной улыбкой:
— «Бобовые» уже в наборе.
— И вы, Софья Германовна, не отметили у остролодочника новых, не известных до сих пор форм? — по-прежнему улыбаясь, продолжал спрашивать Коробко.
— Нет... Не отметила. И, как мне кажется, в этом нет никакой необходимости. Не так ли? Ведь уже известно более трехсот форм!
— Да? Конечно, конечно... Как будто и в самом деле ничего особенного. А я утверждаю, что новые формы имеют здесь место. Хотя бы в строении лепестка. И не одна форма, я утверждаю, — не одна! Я открыл еще четыре, до сих пор не известные формы. Хотите, я сейчас докажу вам это на тех самых экземплярах растений, которые вы сами собрали в Сибири? Я знаю, в чем я прав.
— О нет, нет! — горячо возразила Поливанова, наклоняясь к столу и закрывая старческой грудью корректуру очередного тома «Флоры Сибири, Забайкалья и Дальнего Востока». — Нет, с этим нельзя, невозможно согласиться! — Взгляд ее остановился на зеленоватом с блестками камне, которым она обычно прикладывала бумаги. Она подняла этот камень с бумаг, как бы из желания замахнуться им, но не замахнулась, а заговорила медленно и тихо: — Вот! Вы видите — медный колчедан! Не так ли? Я не геолог, но думаю, что содержание меди в колчедане не остается строго постоянным, а колеблется в пределах «от» и «до». Не так ли? Однако же никому не приходит в голову подразделять колчедан на отдельные виды в зависимости от содержания в нем меди! Колчедан остается самим собой. Тем более это нужно понять в приложении к живому растительному, изменяющемуся миру! Не так ли?
Коробко отвел камень вместе с подрагивающей рукой Софьи Германовны в сторону, камень блеснул из своей близкой, но недосягаемой глубины желтоватыми искрами, а Коробко кивнул и продолжал разговор:
— Да... Да... Конечно. Но мои исследования опровергают некоторые окостеневшие взгляды. Точно. Нельзя пренебрегать. Совсем наоборот: нужна диалектика...
— Кроме того, — еще и еще убеждала Софья Германовна, с недоумением и заметной боязнью глядя в добродушное лицо собеседника, — кроме того, я хочу спросить вас, — может быть, вам удалось установить связь между морфологическими различиями и условиями произрастания? Собирая гербарий, вы, может быть, отметили, что одна форма произрастает в степи, другая — в горах; одна — на черноземах, другая — на подзолах? О, тогда действительно я готова с вами согласиться, более того, поблагодарить вас от всей души и взять том «Бобовых» из типографии для переделки и дополнений! Но если это не так? Если различия только случайны, как случайны бывают, скажем, различия в цвете волос и глаз между родными братьями?
Она слегка приподнялась над стопой корректурных листов, но тут же снова склонилась к ним грудью, а потом, спустя несколько молчаливых секунд, еще и обняла эти листы сухими, морщинистыми и музыкальными руками.
Коробко никогда не собирал гербария, он считал, что эту работу должны выполнять студенты под руководством начинающих ассистентов, к тому же он страдал одышкой и в своей научной деятельности с успехом использовал гербарий, собранный Поливановой. И он ответил на ее взволнованный вопрос благосклонным кивком стриженной под бобрик головы и проговорил:
— Да, да... Конечно, конечно... На первый взгляд ничего особенного, а в действительности...
— Но если мы будем подразделять и подразделять, — совсем тихо, но еще более взволнованно, уже глядя куда-то в сторону от добродушного лица Коробко и лежа грудью на корректуре, говорила Софья Германовна, — только подразделять? Разве мы когда-нибудь охватим все разнообразие природы? Невозможно! Не так ли? Схоластическая цель, хотя внешне она диалектична. Так зачем, зачем же и кому это нужно? Кому? И разве мы сможем тогда утвердить систему растительного мира, систему, которая так нужна и сельскому и лесному хозяйству? Нет, не сможем! Не так ли? Бесконечное, беспредельное подразделение явлений и фактов природы не принесет людям пользы! Никогда!
— Может быть, может быть... А знаете ли, дорогая Софья Германовна, я написал в издательство Академии. О результатах своих исследований. О новых, открытых мною формах... Нельзя пренебрегать...
— А я получила на днях извещение — печатание тома «Бобовых» приостановлено...
Молчание длилось, и Коробко пришлось дважды повысить тон, задавая новый вопрос — об эспарцетах.
— Что? — встрепенулась наконец Софья Германовна. — Эспарцеты? У нас имеется целая полка. Много дубликатов. Некоторые собраны лично Владимиром Леонтьевичем (так называла в разговоре покойного академика Комарова Софья Германовна) и отчасти мною. Я очень интересовалась эспарцетами в начале тридцатых годов в связи с организацией в Сибири первых животноводческих совхозов. Это прекрасное кормовое растение, все достоинства которого мы еще далеко не оценили по заслугам...
— А различия?
— Какие различия?
— Как, по-вашему, могут быть в пределах, ну, скажем, песчаного эспарцета такие различия, которые позволят выделить новые промежуточные формы?
— Различия, вероятно, могут быть. Отчего же? Вероятно, их не может не быть...
— Вот-вот, дорогая Софья Германовна! Вот и я думаю точно так же! И я прошу вас — передайте своим сотрудникам, чтобы подготовили эспарцеты ко вторнику. Не забудьте. Запишите, пожалуйста, — ко вторнику мне эспарцеты. Займусь исследованием!
Коробко сделал несколько шагов и вдруг неожиданно остановился, как человек, забывший сказать еще что-то очень важное. Он оглянулся и посмотрел на Софью Германовну все с той же солидной, добродушной улыбкой, но не сказал ничего.
Не сказал ничего, но про себя вспомнил, как профессор Поливанова принимала когда-то от студента Коробко экзамен: она делала это очень торопливо и как-то безразлично, ее длинные сухие музыкальные пальцы, в которых она держала тоненькую ученическую ручку, подписывая зачетную книжку, и те выражали пренебрежение.
Сейчас пальцы обнимали листы корректуры. Они дрожали... А заметив эту дрожь, Коробко промолвил:
— Дорогая Софья Германовна... Да... вот так-то... Будьте здоровы!
И снова не ушел, а остановился около дверей, поставил палку, присел на нее и в этой излюбленной своей позе провел с минуту неподвижно и торжественно, а потом стал поворачиваться на палке и внимательно и строго глядеть вокруг себя.
Поглядел на стеллажи гербария, до самого потолка заполненные коробками, на которых стояли номера и наклеены были снежно-белые этикетки с черным латинским шрифтом. И коробки, и этикетки бесконечными правильными рядами уходили в сумрачную даль огромного зала... Потом, чуть наклонившись, заглянул в открытую дверь препараторской — там лаборантки в серых халатах подшивали к серым же листам бумаги растения, привезенные университетскими экспедициями нынешнего года чуть ли не со всех уголков континента. Внимательно рассмотрел на потолке под люстрой старинную лепку. А снова обратив взгляд на Софью Германовну, заметил, что пальцы ее все еще дрожат, и, почувствовав к Софье Германовне расположение, которого до сих пор у него никогда не было, заговорил вдруг помолодевшим, без обычной глухоты голосом:
— А ведь время-то идет, дорогая Софья Германовна... Идет, идет! Были и мы, представьте, молодыми, не знали забот о научных наших трудах. Да... А время-то идет и ведет нас... А что вы думаете — куда оно привело нас? А? Не догадываетесь? — Он засмеялся, склонил голову к левому плечу и многозначительно произнес: — Шестьдесят, Софья Германовна! Вот-вот мне стукнет шестьдесят. Кажется, ничего особенного? Наоборот, знаменательно! Оч-чень! Юбилей!
«Шестьдесят, шестьдесят, шестьдесят…» — уходя наконец из гербария, задумчиво и как-то вопросительно нашептывал Коробко, будто не совсем доверяя своему собственному шепоту.
И действительно, в том, что доценту Коробко — шестьдесят, была какая-то неожиданность. Уже в студенческие годы он был немолодым человеком, а выглядел еще значительно старше. Зато где-то между сорока и пятьюдесятью он вдруг перестал стариться совершенно и теперь казался гораздо моложе своих лет. Чему он был обязан в этом своей внешности — трудно сказать, вероятно, пегому, бодрому, аккуратному и неседеющему бобрику на голове и еще той значительности, которая всегда присутствовала в его фигуре.
Он любил значительность, исходившую от него не только в общении с людьми, но и наедине с самим собою.
Нередко раздумывал он о своем жизненном пути, и тогда ему казалось, что будто каждый его шаг, каждый поступок что-то такое отражает, чем-то обязательно должен быть знаменит, а если и остался неизвестен людям, так только по какому-то недоразумению.
И, чувствуя себя одним-единственным хранителем своих собственных заслуг, он, хотя и страдал одышкой, все-таки охотно позволял переполнявшим его чувствам распирать ему грудь.
Между тем в ученой карьере Коробко отнюдь не было ничего значительного.
Когда ректор составлял годовой отчет о работе университета и писал: «Наряду с достижениями у нас имеются еще серьезные недостатки. Все еще слабо ведут научно-исследовательскую работу и проводят занятия со студентами на недостаточном идейном и научном уровне товарищи…», ничуть не задумываясь, он проставлял далее фамилию «Коробко» и только после этого начинал звонить деканам:
— Кто там у вас подойдет под порицание? Факты? А зафиксированы эти факты в протоколах ученого совета? А общественность подтвердит?
Но вот где-то между пятнадцатым и двадцатыми годами своей научной и педагогической деятельности Коробко положил на стол ректора довольно полную, хорошо оформленную, тисненную золотом папку.
Нащупав локтем точку опоры на ректорском столе красного дерева и расчесав пегий бобрик, Коробко сказал:
— Спасибо... Помогаете... Очень помогаете критическими замечаниями... Вот и удалось в меру сил... Диссертация на соискание... — Коробко серьезно и грустно взглянул на ректора. — А как же с кандидатскими экзаменами? Перед вами — не мальчик. Возраст. И вы должны помогать не только критикой. Если бы в высшую аттестационную комиссию просьбу об освобождении? От экзаменов?
В звании доцента аттестационная комиссия Коробко, правда, отказала: у него не было печатных работ. Хотя Коробко всегда выступал с докладами на конференциях, однако случалось обычно так, что доклады его в труды этих конференций не включались и только в списках, среди перечня лиц, «принимавших участие», значилась его фамилия. И все-таки, после защиты диссертации, он был уже неоднократно отмечен как «растущий», а имея должность старшего преподавателя и степень кандидата наук, в зарплате приравнивался к доцентам со стажем работы свыше десяти лет.
Видимо, это обстоятельство и побудило Коробко окончательно отказаться от букв «и.о.», и он стал подписываться просто: «Доцент Коробко».
Как доцент он вел теперь самостоятельный курс.
Аудитория, в которой доцент Коробко читал лекции, была вдалеке от кафедры — в противоположном конце коридора, а все простенки были заняты там портретами великих ученых. Несколько ниже портретов висели розовые листы бумаги — одинаково продолговатые, одинакового размера, и через пульверизатор эти листы были покрыты мельчайшими каплями золотистой и серебряной краски. На розово-серебристо-золотистом фоне черной тушью выписаны цитаты из трудов ученых.
Цитаты были длиннее или короче, в зависимости от этого мельче или крупнее были прямые, четкие буквы, заполнявшие листы от верхней до нижней кромки.
Время от времени портреты и цитаты исчезали, случалось, что они вновь уже во второй раз занимали прежние места, но всегда было известно, что портреты исполнены сыном Коробко — Коробко-младшим, студентом все того же биофака, которого однокурсники звали не по фамилии, а по прозвищу Бобик, и что рамки, обрамляющие портреты, сделаны лично Коробко-старшим в университетской столярной мастерской.
Обычно портретами занимались в семье Коробко в субботние вечера в начале каждого учебного года.
Коробко-младший расчерчивал на репродукции портрета квадратики размером три на три сантиметра и точно такие же — на чистом листе ватманской бумаги, производил их нумерацию и там и здесь, а затем тщательно копировал все линии портрета из одного квадрата в другой.
По окончании работы репродукции рвали, а на листе с копией создавался фон — тени над головой и плечами. Коробко-старший, даже если в этот творческий вечер он был занят в университете, и тогда старался прийти пораньше. В прихожей обычно встречала его жена. Маленькая, состарившаяся гораздо раньше мужа, она помогала ему снять пальто, обмахивала пальто щеткой и вешала в прихожей, палку же, шляпу и большой коричневый портфель Коробко уносил к себе в кабинет.
Пообедав, Коробко усаживался рядом с сыном. Тут и начинался неторопливый разговор.
— Вот был Карабиров. Злой, дерзкий человек. Это факт. А все остальные? — Коробко делал паузу, замолкал, резко пожимая плечами. — Ничего особенного!
Коробко-сын кивал, морщил лоб, вместе они соображали, точно ли перенесена из квадратика в квадратик ломаная линия уха или носа копируемого портрета, потом Коробко-отец продолжал разговор:
— Всегда знать, в чем ты прав. Спандипандуполо — про него еще покойничек Карабиров говорил, что, не родившись, он уже потерял всякий здравый смысл. Фантазер! И больше ничего! Ничего особенного!
Слова «ничего особенного» произносились по-разному: в адрес Карабирова — со злостью и даже с некоторым волнением, в адрес же Спандипандуполо — презрительно, почти добродушно.
— На факультете спор... — рассказывал Коробко. — В связи с вейсманизмом-морганизмом. Все друг на друга... Оскорбления даже. Конечно, нужно проработать, поговорить. Нужно знать, в чем ты прав. А они? Года два пройдет — вылупят друг на друга глаза: кто кого и за что бил? И опять — ничего особенного. Была беседа с Поливановой Софьей Германовной. Я твердо знал, в чем я прав, и она как ни оправдывалась — не оправдалась. Не смогла.
Появился младший сынишка, взглянул на портрет.
— Папочка, это кто?
— Чарлз Дарвин, сынок...
— Папочка, скажите, пожалуйста, что изобрел Чарлз Дарвин?
— Чарлз Дарвин — великий человек, написал книгу «Происхождение видов». Подрастешь — узнаешь... Дойдешь до девятого класса и все, что нужно, узнаешь. Не мешай нам.
Мальчуган ушел, Коробко продолжал размышлять:
— Великий был человек Дарвин, обеспеченный был человек. Родители обеспечили все необходимые условия для научной работы — корабль, дачку. Можно было точно соблюдать режим рабочего дня. Если разобраться — чего особенного? К тому же — антимарксист. Имеются сведения — вернул Марксу книгу с автографом.
За вечерним чаем вся семья внимательно слушала рассказ отца о себе: о его планах, о его трудах. Говорили, что, когда выйдет большой труд Коробко-отца, он обязательно посвятит его сыну, а когда будет опубликована первая работа Коробко-сына, он напишет на ней посвящение отцу. В комнате воцарялось глубокое, переживаемое всеми ощущение значительности.
Однако не всегда это ощущепие сопутствовало Коробко-старшему, не всегда его воодушевляло...
Вдруг охватывала беспричинная тревога, начинало казаться, что сильно постаревший, отчасти уже дряхлеющий Спандипандуполо поставит целью перед своей смертью уничтожить его, Коробко.
Такой, какой он есть сейчас, Спандипандуполо ничуть не страшен, но вдруг этот человек потерпит полнейший крах с идеей о значении дождевых червей в почвообразовательном процессе и, отчаявшись, захочет на ком-нибудь выместить свои неудачи? Или, наоборот, Спандипандуполо будет признан во всех без исключения сферах, войдет в силу и ни за что ни про что, между делом, возьмет и уничтожит Коробко?
И Коробко беспокоился и не знал, что лучше: чтобы Спандипандуполо начисто провалился со своими дождевыми червями или чтобы он возвысился с ними, чтобы он скорее умер или чтобы дольше жил?
А профессор Поливанова... Дрожала перед ним, но ведь у нее связи, знакомства.