Раиса читала громко и не торопясь, чтобы каждое слово мужа достигло. А дочитав, положила возле него письмо, и конверт, и белый листок бумаги с пятерней двухлетнего внука.
Тарасов поглядел, удивляясь, сколь крохотными могут быть детские руки. Он даже приставил свой палец для сравнения. Тяжелый палец с круглой скорлупою ногтя, считай, прикрыл отпечаток детской ручонки.
- Он не болеет? - спросил Тарасов.
- Кто?
- Алешка... Ручка дюже кащелая...
Раиса над мужниным сравнением искренне посмеялась.
- Да это ж дите... Два годика.
- Дите-то дите...- покрутил Тарасов головой.- Прям пичужкина лапка. Отужинав, он спросил:
- Ну, чего?
- Давай старую веди, рогастую. Надо ныне ее ощипать.
Тарасовы, как и все на хуторе, держали пуховых коз. И теперь наступала самая колготная пора: окот, и пух щипать надо.
- Я планую завтра Виктору позвонить. Нехай едут помогать. Мы не управимся. Трех всего пощипали. Еще боле десятка. Нехай едут.
- Ну, чего же, - одобрил Тарасов.- Нехай.
Он привел из катуха длиннорогую козу, уложил ее возле порога. И в четыре руки принялись пух дергать. Коза была старая, давно на подворье жила. Она уж привыкла и лежала спокойно и молча, лишь взмекивая, когда порою железные пальцы Тарасова, ухватив, дергали слишком уж щедрую жменю. Щипали сноровисто. Пух был хороший, в добрую четверть длиной. И на глазах росло серое, с синеватым отливом облачко невесомого пуха.
С козой провозились, считай, до полуночи. Раиса, наскучав в одиночестве, рассказывала хуторские новости. Нынче на хутор цыганки приходили с хорошей тюлью и гардинами. Просили по тридцать рублей за метр. Раиса денег пожалела несусветная цена, а вот жена управляющего на платок выменяла. Продорожилась, конечно, да где еще взять. А гардины такие красивые: розы на них прямо живым цветут.
Под мерный Раисин говорок Тарасов щипал и щипал козу, а думалось о другом. Цыганки, тряпье, женины покупки мало его волновали и в добрые дни. А теперь уж и вовсе были ни к чему. Известие о том, что сам председатель гнался за ним и пробовал остановить, тревожило Тарасова. Там, в тракторе Тарасов лишь подсмеивался над своими преследователями. В степи все дороги были его попробуй возьми. А здесь, на хуторе, досадить могли.
За прошлое, и за сегодняшнее в том числе, Тарасов не боялся - то уплыло. А ни руки, ни ноги своей он нигде не оставил, и никакой участковый ничего не докажет. О прошлом душа не болела. Но теперь, когда узнали, будут следить. А брать под чужим глазом нелегко. Вес равно подстерегут, не нынче так завтра, а устерегут и поймают. Переждать бы неделю-другую.
Но ждать было нельзя. Уже послезавтра нужно снова солому везти. А потом снова н снова. А до кой поры?
Эта мысль тревожила Тарасова, потому что не видел он конца и краю...
- Ты ныне как не в себе, - сказала жена. - Куда тебя завтра гонют? Чего здесь начальство руилось?
- Да так... - не сразу ответил Тарасов.
- А я не прижмурки живу, я все вижу, - продолжала Раиса. - Письмо от Ксени получили, а ты молчишь. И не гутаришь об нем.
Раиса попала в точку. Письма дочери всегда Тарасова радовали. И, добрую весть получив, обычно весь вечер говорили о Ксене, о ее семье и жизни. Сыновья росли тихомолом, попроще. Младшенькая ластунья Ксеня до сих пор грела отцово сердце.
Жена попала в середку, и Тарасов несколько смешался.
- Либо председатель подъезжал? - не отставала Раиса. - Или главный инженер? Чего это ты сподобился? Либо потяжельше запрячь хотят? Ходором ходишь, так подцепить еще борону?
Открывать мысли и дела свои Тарасов не хотел. Жена и без того болела. Да и к чему?.. Чем она поможет? И потому Тарасов сказал:
- Да, ничего... Так, сепетят. . . Давай дощипывать да на лытках постригем. Время уж...
Время подходило к полуночи, пора было кончать.
Дощипали козу. И прежде чем поднять ее и увести, Тарасов поднял с полу Раису. Грузная жена слабела и слабела ногами и, отсидев их, не могла сама встать. Тарасов поднял жену, на кровать посадил. А потом уж с козой занялся.
Он отвел ее и запер катух. И в каком-то невольном, но желанном забытьи шагнул к катуху соседнему, коровьему, и открыл его. Живым теплом, и терпкостью сена и хлебной преснотой соломы дохнуло в лицо, духом Марты, старинной тарасовской коровы, сколько лет уже стоявшей на этом базу. Тарасов зажег лампочку. Марта лежала и, еще до света узнав хозяина, повернула к нему свою белую голову и глядела умными, все понимающими глазами. Тарасов же видел глаза иные.
Другие глаза ему виделись, полубезумные, в шаге от смерти.
Приключилось это под Новый год. Сбегав на своем тракторе на центральную усадьбу, Тарасов обратным ходом, делая крюк, вез на хутор Вихляевский "столярку" для нового комплекса: рамы да двери.
Вихляевский животноводческий комплекс строили который уже год. Строили и осенью сдали и запустили туда скотину, но, как всегда, доделок был целый воз.
Миновав ворота комплекса, Тарасов остановил трактор, потому что не знал, куда ехать ему, где привезенное сваливать. И тут он услышал рев, нестройный, диковатый рев словно взбесившейся скотины.
Он огляделся: рядом, на базу, скотина теснилась табуном и ревела. Она стояла у самой городьбы, силясь пробраться ближе и ближе. Задние напирали дуром, на дыбки становились, пробиваясь. И мык, тревожный коровий мык висел над фермой.
Вслед за первым базом взволновался другой, дальний. И оттуда донесся рев.
Тарасов не сразу понял, а сообразив, погнал трактор вперед и вперед, подальше от коровьих глаз. Скотина, по всему видать, голодала, а трактор Тарасова с тележкой был такой же, как все "Беларуси", что привозили на ферму корма.
Он укатил подальше и, заглушив трактор, вернулся к базам. Подошел к городьбе и встал - встал и стоял, хотя глядеть было несладко.
Многое Тарасов перевидал на своем веку, и какой бывает колхозная скотина знал. Но такого давно не видывал.
Годовалые телочки были худы: крестцы и маклаки наружу торчали. Шерсть свалялась клочьями. Ноги выше колен черны от несмываемой грязи. Застарелыми сосулями и ошметками висела грязь на пузе, на лытках, по бокам до самой кабарги, на хвосте - до репицы. И даже головы были в грязи. Воспаленные глаза мутны, с гноем. Нос, обычно у всякой скотины вылизанный, и тот нечист.
Телушки начали успокаиваться и разбредаться по базу, выбирая место посуше. Но, несмотря на декабрь, подмораживало слабо, и на базу грязь стояла. И лишь вдоль яслей тянулась твердая асфальтовая полоса да посреди база земляной остров высился над вселенской хлябью. Туда и забиралась скотина.
- Здорово, кум, - послышался рядом голос.
Тарасов обернулся и узрел дальнего вихляевского родственника и, поздороваться с ним забыв, горько спросил:
- До чего же вы скотину довели... Господи... Чего же это, а?..
- Довели... Да я сам с этой скотиной дошел. Во, погляди... - вихляевский кум провел рукой по впалым небритым щекам. - Скотина ревет, а я возле нее. А чем ей помочь оказать? Не дают кормов. Хоть дурняком реви. Не дают, и все.
- Почему не дают?
- Говорят, не колхозная скотина, а всеобщая.
- Всеобщая? - не понял Тарасов.
Вихляевский кум разъяснял людям не первый раз.
- Всеобщая...- уверенно подтвердил он. - С четырех колхозов молодых телок согнали. С Березовского, Ярыженского, "Победы коммунизма" и наш. Телки всеобщие, и корма должны все везть. А не везет никто. "Победа" сама всю жизнь в попросях ходит. Березовские немного совесть имели, а как грязь встала - с тем и до свидания. И наш председатель не дюже торится. На хрен, говорит, мне нужно... Так прямо и сказал: на хрен чужую скотину кормить. Вот ее и кормит, на полшага до смерти. Соломки подвезут беремя - и шабаш. А тут погода огорчает. Дожди да дожди. Негде скотине на сухое встать. Спасибо, земли привезли да курган вот насыпали. А то прям плыла скотина.
- А внутри нет настилу? - спросил Тарасов.
- Ничего нету. Ученые люди доумились. Да оно, може, и взаправду, ежели по-хорошему. Солому, мол, стелить да стелить, как по-научному. А чего же стелить, когда ее и пожрать нету. Беда, кум, прямо беда. И никто к нашему горю не прислухается. Никому мы не нужны.
Телки уже совсем успокоились и разошлись, стояли друг за дружкой вдоль пустых яслей, кое-как умещаясь на твердой асфальтовой ленте. Другие на бугор забрались и теснились там, сгорбленные, поближе к солнцу.
И лишь две скотиняки остались стоять возле городьбы и смотрели на людей тоскливыми глазами.
"Му-у", - коротко взмыкнула одна из телок. Она и мычала не по-коровьи, а вроде по-собачьи, хрипло и коротко.
Взмыкнула и замерла, в грязи по колено, сгорбленная, не телка, а нелепый захлюстанный верблюжонок.
"Му-у", - вослед ей повторила другая.
Они были по масти вроде красные и в добрые времена, видно, белоголовые. Обе - красные и с белыми головами. И Тарасов, не веря, не желая верить, негромко позвал:
- Ночка... Дочка... Либо вы?
"Му-у-у" - теперь уж долгим, таким знакомым миком ответили телки.
"Му-у-у" - теперь уж долгим, таким знакомым миком ответили телки.
- Мои... - охнул Тарасов.- Мои телушки. Осенью колхозу сдавал.
- Обех? - спросил вихляевский кум.
- Обех. От нашей Марты, Ночка и Дочка. Двоих она принесла. Да разве признаешь, господи...
Нельзя, невозможно было признать в этих мослатых одрах тарасовских телок, каких сдавали колхозу в сентябре. Те были не скотина - картинка, с лоснящейся шерстью, сытыми боками, широкой спиной - веселые молодухи. А теперь...
- И они тебя признали.
- Да как не признать... - простонал Тарасов.- Возрастали... Кормил и поил.
Он стоял и глядел. И не мог глядеть. Сами глаза закрывались. Он стоял и бормотал:
- Какая беда... Какая беда, - и руки протянул, оглаживая телушкины головы. Ловкими большими пальцами прочистил им глаза и ноздри. А телушки стояли вкопанно, жадно обнюхивая руки, которые пахли не только железом и солидолом, но соломой и сеном и еще каким-то, давно уже неведомым, почти позабытым, но сладким духом.
- Какая беда... Какая беда... - бормотал Тарасов.
Он мигом к трактору сбегал и принес суменку с остатками обеденной еды. Разломив пополам горбушку, Тарасов подал ее телкам, и они жадно, еще не понимая, чего им дают, схватили и, не жуя, заглотили хлеб. И снова нюхали руки, они пахли хлебом, сладким хлебом, хлебушком, которым в добрые времена из этих вот рук лакомились кажеденно. Но теперь в пустых руках Тарасова ничего, кроме запаха, не было. И он растерянно говорил:
- Нету, ничего боле нету, мои хорошие... - и раскрыл и протянул пустую раскрытую сумку, в которой на самом дне каталось одинокое вареное яичко.
Телушка сунула голову в сумку и схватила яйцо вместе с добрым куском газеты, и захрустела, и проглотила. И снова полезла в сумку.
Тарасов обомлел и отступил в испуге. Какая-то чужая телушка, и за ней еще одна, и еще, почуяв еду, кинулись, мыча и тесня друг друга. Тарасов отступил и испуганно глядел то в сумку пустую, то на телушку, в зубах которой только что исчезло куриное яйцо и газета. Он глядел, глядел, ничего не соображая, и вдруг понял тяжкий и долгий голод скотины.
Понял, и так ему стало больно. Где-то там, внутри, под серой фуфайкой, под ребрами что-то жгло, и болело сердце, и хотелось заплакать. Но плакать Тарасов не мог. Он лишь сморщился и начал сморкаться. И глаза его теперь не видели ничего. Голова сделалась дурной. И так болело, так жгло и пекло у сердца.
Тарасов опомнился в тракторе своем далеко от Вихляевки, в старой Тубе. Видно, в забытьи он сел в кабину и ехал, и ехал. А лишь теперь в память пришел. И когда опомнился, то сразу же встал, потому что руки и ноги какие-то не свои были. И, чтобы не случилось греха, Тарасов решил чуток переждать.
Декабрьский день кончался. И хоть светло еще было и далеко видать, но уже пала синева на займищный лес, на озеро Ильмень, на просторные камышовые чащи, что обступили озеро с трех сторон, год от года сжимая его.
Еще недавно стоял здесь хутор Туба, на золотом месте, на озере. И рыбой тут люди кормились, водили помногу птицы, огружались картошкой на заливных огородах. Но люди разошлись, и пропало все, сгинуло. И теперь лишь ветру свистеть в диких садах да в озерных камышах плодиться лысухе. А людского житья так быстро заросли следы...
Где дом кузнеца Макеева, трудяги и веселого бабника? У него сад был богатющий. Атарщиковы целым колхозом жили; а рядом развеселая касатушка. От старого хутора Туба ничего не осталось. Жили тут век, в одночас разлетелись.
Тарасов вспомнил, как по зиме съезжались с окрестных хуторов на Ильмень-озеро рубить камыш. С Найденова, Вихляевки, Борисова, Дурновки и тубинские. На санях. И разом начинали сечь камыш, которым и крышу крыть, и ставить теплые стены. Весь вывозили, и стояло озеро голым. Это теперь ничего не нужно. А прежде, коли припирало, косили зеленый камыш скотине на еду. И все подбирала зима.
Тарасов поглядел назад: Вихляевки отсюда было не видать, ее закрывал бугор. Но обостренным, а теперь уже болезненным слухом Тарасов, казалось, уловил дальний-дальний рев скотины.
И снова подступила боль, оттого что во всем виноват был сам Тарасов. Это он, а не кто другой, обрек телок на такую жизнь.
Прошлой зимой, как и всегда в конце января, тарасовская Марта отелилась, на этот раз сразу двойней, Дочкой и Ночкой. Не сказать что плохие были телочки, хоть поменьше обычных. Двойному приплоду, конечно, радовались. И Тарасов чаще обычного стал заходить во флигель, где содержалась всегда малая животина. По утрам и вечерам хозяин сам поил телочек молоком, и они узнавали его, встречая нетерпеливым мычанием. А уж молоко пили...
Тарасов приносил два ведерка, и Дочка с Ночкой бросались к ним и шумно цедили еще теплое Мартино молоко. И, надудонившись, все равно искали еще, с ногами забираясь в ведерки. И Тарасов, обтирая им мокрые мордахи, урезонивал:
- Будя, будя... Вон пузы какие...
Тарасовы скотину жалели и даже теперь, когда Марта двоих принесла, выпаивали их по-обычному, молоком не скупились. Но Гавриле стало казаться, что жена телочкам помалу отделяет, и он бурчал:
- Не жадай, вливай... Нехай кормятся, - и порою своей рукой добавлял.
- Ты чего, отец? - удивлялась Раиса. - Первый раз, что ли? Всегда по стольку вливаем... Самим тоже нужно. Сам спросишь молочка да сметанки.
- Ничего... Не джуреки доедываем, - отвечал Тарасов и оправдывался: - У нас, мать, всякая еда. А им ни мясца не дашь, ни яичков. Им молочко требоваится, одна радость.
Раиса лишь удивлялась да посмеивалась. А про себя думала, что мужик ее стареет и просит душа его внуков.
Наверное, так оно и было. Старших, сынов, Тарасов в детстве их вроде не замечал. Выросли они у материнского подола. Младшую, Ксеню, прижаливал. Теперь же, видно, пришла пора, и просыпалось в Тарасове извечное дедовское чувство. А внуки были далеко.
Да и просто любил Тарасов скотину, от веку. Жил с ней, кормился от нее и любил. Скотина была иной раз и получше людей, понятливее, совестливей.
Через полмесяца Дочка с Ночкой захрумтели сенцом. Зелеными веточками дикого гороха, да клеверка, да повители. В садах, где косили, была одна полянка с добрым листовым сеном. И Тарасов его всегда отдельно сохранял, для малышни.
И пошли расти Дочка с Ночкою, догоняя сверстников. И по весне, когда погнали телят на попас, они уже гляделись крупнее иных.
Лето пронеслось быстро. К осени Тарасов стал баловать своих телушек яблоками из диких садов. И Ночка с Дочкою ждали хозяина каждый вечер за двором, в низах, возле гати. И бросались к трактору, не боясь его рычанья и дыма.
А в сентябре, когда пришла пора со скотиной определяться, Тарасов решил сдать телушек в колхоз. Платили, правда, не особо богато, денежнее было бы продержать их до весны, зарезать да на базар свезти. Но Тарасов к телушкам привязался и решил оставить им хоть и не домашнюю, но жизнь. Коровками они обещали стать удоистыми, а значит, и доярка их будет жалеть.
По-доброму рассуждал Тарасов. Но человек предполагает, а бог располагает. И кому теперь плакаться, кому кричать?
В замолкшем тракторе стало холодно. И вечер уже крылатился, зимний вечер. Над Вихляевской горой быстро темнело. Из угрюмых озерных камышей, старых садов и займища наползала серая мгла. А вдали на родном Найденовском хуторе, в крайнем дому, у Амочаевых, затеплился огонек.
Пора было ехать. И Тарасов поехал. В дороге он доброго ничего не придумал, но, трактор поставив, все же не домой пошел, а завернул в контору. Управляющий Талдыкин сидел еще там, надрываясь над рацией.
- Резеда-два, я - резеда-четыре. Как меня слышишь, прием? Нехай уборщица клуб завтра натопит, собрание будут проводить. Резеда-два, как меня поняла? Прием.
Тарасов дождался, когда управляющий кончит, и сказал:
- Отвез я дробленку на центральный. А оттуда на Вихляевку ездил, двери да рамы возил на комплекс.
- Это хорошо, - одобрил управляющий. - Начали чесаться.
- Хорошо, да не дюже, - переступил с ноги на ногу Тарасов. - Скотина там, Николай Иваныч, голодает. Телушки прям никакие. Чего из них будет дальше? Неужели мы - такая беднота, ничего не можем им подвезть? Все же скотина, живая душа. Да и какие из них коровы будут?
Управляющий слушал Тарасова рассеянно, рассеянно и ответил:
- А-а... Телки... Район придумал эту дурость, всеобщее выращивание, кооперацию. Нехай у него и голова болит. Нам бы со своими совладать. Чужих еще кормить.
- Да ведь там и наши.
- Ну, сколько там наших. Чужих навезли, спихнули на мою голову. Нехай... Сами пусть расхлебывают. Председатель так и сказал: каждую неделю звони в район, что кормов не везут. И нехай там разбираются, как хотят. Ты вот что... - оживился Талдыкин. - С комплексом это не нашего ума, там председатель политикует. Нехай. А ты завтра с утра, как ребят увезешь, цепляй сразу корыта, какие возле кузни. Там их четыре. В Большой Дубовский два и в Малую Дубовку. А потом...
И про телочек больше ни слова. Обычные пошли разговоры, про дела.