— Не кори себя, Александр Васильевич. Лучше позже, чем никогда. Зато сейчас ты сможешь распорядиться этим металлом, только вовремя довези генералу Деникину. «Орел» доберется до Севастополя за семь недель, ход у него приличный. Транспорты подойдут следом, их есть кому повести. Так что поторопитесь, ваше превосходительство!
— Постараюсь успеть, Миша. А ты…
— А я и помогу Арчегову, чем смогу, и постараюсь вызвать его на откровенность. Мне все же хочется, сильно хочется узнать, какое могло быть у нас будущее. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Еще бы, — улыбнулся Колчак, — только прошу быть осторожнее, выбери удачный момент. Ты когда вернешься в Иркутск?
— Завтра провожу тебя. — Смирнов задумался, молча пошевелил губами, словно подсчитывая.
— Следом отправлю транспорты. Погрузка на арендованные у японцев пароходы будет закончена через неделю. Затем дорога. В общем, к середине февраля буду уже в Иркутске, если чего непредвиденного не случится. Будем держать связь между собой, нужно быть в курсе дел…
КуйтунОни лежали, крепко обнявшись, на узком диванчике, слушая бешеный перестук своих сердец да ритмичное громыхание колесных пар по рельсам. Костя прикоснулся сухими губами к влажному лбу жены, ощутил соленость капелек пота. И жар, опаляющий жар разгоряченного женского тела, будто натопленная печка, еще больше усилил жажду.
«Ниночка стала наркотиком, я не могу без нее», — пронеслась в голове мысль, Ермаков еще крепче прижал к себе податливое тело жены, жадно втянул ноздрями идущий от нее запах ромашки.
— Костя, что с тобой происходит? — Женщина неожиданно ожгла его взглядом, сама теснее прижалась, крепко вцепившись пальцами в его спину. Снова посмотрела ему в глаза.
— Ты стал другой, совсем другой. Иначе говоришь, совсем по-другому ходишь, иначе ведешь себя…
— Наверное, подменили, — с безмятежностью отозвался Ермаков, но внутри все напряглось. Жена не дурочка и за эти три недели не могла не задаться таким вопросом, слишком велика была разница между настоящим Арчеговым и им самим.
— Нет, я тебя до малой родинки знаю, — Нина счастливо улыбнулась, — всего исцеловала. А вот душа твоя другая стала, совсем…
— К добру иль к худу?
— Не знаю, — тихо призналась жена. — Но ты такой мне больше нравишься, ты человечный стал. А то все время свой «цук» по любому поводу применял. И вон как взлетел за эти дни, генерал мой! Так при дворе будешь, еще бы — самим царем отмечен!
Она счастливо засмеялась, еще крепче сжала объятия, а Костя мысленно расслабился, обрадовавшись, что прошел допрос.
— Что с тобой стало, Арчегов, ты ж другой. Так?! — Шепот жены, но резкий и требовательный, был настолько неожиданным, что Константин вздрогнул. И понял, что выдал себя.
Нина тут же разжала руки, приподнялась и села на диване, вызывающе выпятив тугую грудь, упругую, почти девичью, совсем не измененную родами и материнством, с большими коричневыми сосками. Словно заподозрив, что муж постарается свести все к шутке и ласке, она натянула простыню, прикрыв тело. И с вызовом посмотрела на него:
— Хватит темнить, Арчегов! Ты мне скажешь правду или нет?!
— Какую правду? — с деланым изумлением спросил Костя и присел на диване. По виду жены и ее голосу он понял, что отшутиться не удастся, да и от ласк и поцелуев Нина сейчас категорически откажется.
— Что с тобой произошло?! — В голосе женщины лязгнула сталь вынимаемого клинка, и ему стало зябко. Но все же он попытался потянуть время, пытаясь собраться с мыслями. Жена выбрала самый удобный момент для внезапного нападения на него, размякшего после бешеной страсти, и в упор тут же! Не увернуться!
— А что?
— Ты мне скажешь правду?! Ложь я не потерплю, лучше не пытайся! Я люблю тебя! У нас сын! Но я желаю знать правду!
— Один человек сказал, зачем нужна ваша правда, если она мешает нам жить. — Ермаков вспомнил политика из того времени, что с цинизмом относился к своему электорату.
— Так может сказать только законченный мерзавец, которому от правды тяжко! — отрезала жена и вперила в него пристальный и довольно тяжелый взгляд. — Что с тобой стало, Арчегов?
— Ты хочешь правду?! — Костя разозлился помимо воли. Сам сел на диван, повернувшись к жене и не замечая наготы. Спросил громко, не боясь подслушивания. За стенкой сейчас пустынный министерский салон, с другой стороны, в отдельном купе спит Ванятка — ночь же, а в поезде всегда хорошо спится. В коридоре всегда дежурит один из ординарцев, стоит чуть дальше, чуть ли не возле уборной, ближе к тамбуру. В других купе сейчас спят, да и услышать там что-нибудь невозможно, сам проверял.
— Да, я хочу знать. — Голос жены был тверд, вот только взгляд на мгновение дрогнул, вильнул в сторону.
— Твой Арчегов умер 24 декабря прошлого года, четыре недели назад, упившись самогона, от которого не просыхал. Скорбь по погибающей России заливал, не в силах что-либо сделать! — резанул Ермаков и заскрипел зубами от сдерживаемой ярости.
— Вернее, умерла его душа, что сама еле теплилась и отделилась от живого тела! А ее место заняла моя душа, что загибалась в умирающем теле! Ты ведь хотела правду?! Тогда получи ее! Только одно прошу — не считай меня безумцем!
— Кто ты? — Жена округлившимися глазами смотрела на него, чуть отодвинувшись. Это был совсем иной взгляд, но именно он еще раз стегнул по мятущейся душе.
— Я гвардии подполковник Ермаков и тоже, по странной прихоти судьбы, Константин Иванович. Тезка ротмистру Арчегову. Я подыхал шелудивой собакой, израненным и обожженным инвалидом. Покинутый всеми, и женой, и сыном, и государством, что предало меня и растоптало мою жизнь! Ты хотела правды? Тогда слушай ее, я все скажу!
…Ермаков резким движением потушил о край пепельницы, забитой до краев окурками, папиросу. Во рту горчило от табака, а в купе было бы невозможно дышать, как в газовой камере, если бы не открытая задвижка вентиляции, куда клубками уходил густой папиросный дым.
— Я полюбил тебя, говорю правду. Но моя жизнь принадлежит России, нельзя допустить такого безумного и кровавого будущего. Я не дозволю этой сволочи растерзать мою страну, изнасиловать ее! Даже если ты уйдешь от меня! Все равно! А смерти не боюсь! Я давно умер…
— Нет! Нет! — Нина отчаянно вскрикнула, в ее огромных глазах стояли слезы. Женщина отбросила простыню на пол и вцепилась в Ермакова словно клещ. Прижалась так, будто хотела навечно закрепить его в своих объятиях.
— Я люблю тебя, Ар… Я люблю, тебя, Костя! Люблю, люблю!!! Вымою всего и воду выпью! Глупышка! — Резким движением Нина прижала его лицо к своей напряженной груди и стала целовать макушку.
— Я без тебя умру, мой милый! Моя радость! Возьми меня, я хочу рожать тебе детей, дочку и сына. И Ванятка… Ой! Милый мой! Сколько же ты пережил, Костик?!!!
У Ермакова было много женщин в той жизни, но ни с одной из них он не испытывал и сотой доли страсти и любви, что сейчас охватила его. А Нина… Ее накрыло с головой лихорадочное безумие, она исступленно ласкала Костю, плача и горячо шепча такие слова, что эта волна перекинулась на него, полностью утопив с головой. И под ней они остались наедине, ставшие одной плотью, одним вздохом, одной мыслью…
Глава седьмая
Броня крепка, и танки наши быстры…
(20 января 1920 года)
ИжмарскаяШмайсера захлестывала злоба, он был ею переполнен, как раскаленный паровой котел, у которого заклинило выпускной предохранительный клапан. Две недели немец неутомимо преследовал Мойзеса, как ищейка, четырнадцать сумасшедших дней, когда усталость свинцом разливалась в теле.
И пусть от трех красных дивизий остались одни ошметки, но это не радовало — чекист с поразительной ловкостью, как мокрый обмылок в горячей бане, вырвался в очередной раз из приготовленной ему западни.
Судьба словно издевалась над ними, кривляясь и хихикая. В Краснореченской полег весь отряд чекистов, но их начальник растаял в тайге, как приведение, хотя егеря взяли поначалу след. На станции Боготол они разминулись буквально на час — пока белые добивали гарнизон, сплошь усталых тыловиков 35-й дивизии, Мойзес опять ускользнул.
Шмайсер лично опросил местных жителей и пленных красноармейцев — многие из них видели красного командира с изуродованным лицом и выбитым глазом. Такая характерная примета Мойзеса сразу бросалась в глаза людям, и остывший было след потянулся к Мариинску. Немец отдавал должное чекисту — тот не прятался, не бежал сломя голову, наоборот, старался, где только можно, организовать ожесточенное сопротивление. И отходил вместе с красным арьергардом.
Под Мариинском они снова столкнулись лицом к лицу, Шмайсер узнал его — цейсовский бинокль, служивший ему еще с тех времен, окаянных, право слово, позволил разглядеть ненавистного врага. Но только посмотреть, и не более — 27-я дивизия обороняла Мариинск отчаянно целые сутки, но когда на нее навалились с трех сторон сразу два корпуса и казаки Волкова, не выдержала. Поспешное отступление переросло вскоре в бегство и закончилось здесь, под станцией, почти полным истреблением красных. Но Мойзес опять канул в неизвестность, хотя егеря предприняли глубокий обход. И что ты будешь делать — не иначе судьба!
Под Мариинском они снова столкнулись лицом к лицу, Шмайсер узнал его — цейсовский бинокль, служивший ему еще с тех времен, окаянных, право слово, позволил разглядеть ненавистного врага. Но только посмотреть, и не более — 27-я дивизия обороняла Мариинск отчаянно целые сутки, но когда на нее навалились с трех сторон сразу два корпуса и казаки Волкова, не выдержала. Поспешное отступление переросло вскоре в бегство и закончилось здесь, под станцией, почти полным истреблением красных. Но Мойзес опять канул в неизвестность, хотя егеря предприняли глубокий обход. И что ты будешь делать — не иначе судьба!
Шмайсер огляделся — на станции, забитой под завязку брошенными отступающими колчаковцами эшелонами, началась привычная суета. Ту же картину он видел неоднократно на многочисленных станциях, полустанках и разъездах, что протянулись от Ачинска. И продолжал удивляться, понимая, какую жизнеспособную систему из МПС сделало царское правительство. Вся страна в анархии и разрухе, а железная дорога хоть и плохо, но продолжала функционировать.
Вот и сейчас, захватив станцию, белые, вернее сибирские, войска принялись наводить порядок. Рецепт проверенный — перевод всех железнодорожников на военное положение, за отказ, саботаж, симуляцию болезней или дезертирство — военно-полевой суд с конфискацией всего нажитого имущества. Последнее означало фактическую смерть не только самого путейца, попадающего под расстрел, но и всей его семьи. Ведь выселение на мороз являлось неизбежной гибелью. Так показывали кнут, прибегать к которому, к великому удивлению Шмайсера, еще не приходилось.
Но и пряник был большим и вкусным — путейцам полагались все льготы, как военным, с оплаты квартир до выдачи семьям пайка. И главное — золото. Презренный металл не экономили, жалованье выплачивалось по довоенным меркам. Но может быть, играло свою роль и воцарение Михаила с независимостью Сибири, или усталость от «революционных завоеваний», или победоносное наступление белых после панического отхода. Или решимость войск применить оружие — кто знает?
Но пассивного сопротивления не было видно, не говоря уже об активном. Будто обыватели разом порешили — вы воюете, а мы за ту власть, что сильнее, что даст спокойствие и порядок.
Последнее войска наводили быстро и жестоко — Шмайсер спокойно посмотрел на лежащие возле стенки пакгауза трупы расстрелянных мародеров вкупе с двумя большевистскими агитаторами. А может, и эсеровскими — для него революционные оттенки стали безразличными, ведь обе эти партии были объявлены правительством вне закона. А их приверженцы, если публично не выражали свой отказ от партийности и снова пытались вести пропаганду, подлежали поголовному истреблению на месте. Но с приговором суда, правда военно-полевого, и со следствием, которое умещалось в четверть часа. А как иначе, если закон того требует…
— Давай! Давай! — По станции разносились крики офицеров, подгонявших вчерашних красноармейцев, яростно очищавших пути. Тут церемонии не разводились — хорошо поработаете, то накормят, а там, глядишь, и по домам отправят. Не станете — то патронов на вас жалеть не будем! Сурово? Отнюдь, война все спишет.
Приказ есть приказ — генерал-адъютант Фомин не миндальничал с нерадивыми исполнителями, жестко требуя с них, чтобы на перегоне Ачинск — Мариинск один путь был полностью освобожден от замерзших составов за неделю. Спешка необходима для скорейшего прохода мощных бронепоездов Сибирской армии — бить красных нужно бронированным кулаком, наотмашь.
Рядом со станцией, на заснеженном поле, крестьяне готовили длинную взлетно-посадочную полосу для аэропланов связи и разведки, расчищая лопатами и утрамбовывая снег. Селян не принуждали, им платили, и хорошо. И желающие взять в руки винтовки находились — что ж дорогу не поохранять рядом с домом, да еще за это золотишко получить…
Потому кипела на станции жизнь, не прекращаясь даже ночью. А сейчас, днем, веселее пошла, с огоньком. Вот только Шмайсер чувствовал себя скверно — Мойзес-то ушел, опять догонять нужно.
— Господин флигель-адъютант, что мне с больными делать?
Офицер обернулся на просящий простуженный голос — перед ним стоял врач местной земской больницы, его он уже знал.
— Лечить, что же еще делать.
— Тут в пакгаузе много тифозных, помрут ведь. Кормить нечем, многие в бреду. А еще там, на путях, стоит добрый десяток вагонов. Они умершими забиты под завязку. Сотни трупов, если не тысячи.
— Так, — прошипел Шмайсер сквозь зубы и повернулся к адъютанту, молодому офицеру с лихо закрученными усами.
— Передайте приказ коменданту. Трупы сжечь, срок даю три дня. Пусть красноармейцы делают — помрут, не жалко. Дрова взять за плату у жителей. Больных разместить по домам, переписать, выдать продовольствие и деньги за обиход. На то есть приказ военного министра генерал-адъютанта Арчегова. Выполнять! Пойдемте, доктор, посмотрим, что в пакгаузе творится.
Шмайсер повернулся и решительно пошел к длинному строению из красного кирпича. За ним посеменил маленький врач, пряча лицо в воротник от колючего, пронизывающего ветра. Но дойти они не успели.
— Ты куда вылезла, помрешь ведь, девка! — Солдат выволакивал из сугроба девочку в пальтишке с непокрытой головой. Русые длинные волосы разметались по снегу пшеничными колосками.
— В бреду они, ваш бродь! Жар у их! — Увидев Шмайсера, солдат санитарной команды подтянулся, но девчушку держал крепко. Немец скользнул холодным, но опытным взглядом. Вроде лет четырнадцать, больно исхудала, но, присмотревшись, офицер добавил три года. Из хорошей семьи, как говорят сейчас, из «благородных».
— Бредят и не помнят. Вот на холод и выбрались. — Солдат поволок девчонку к пакгаузным дверям.
— Стой, служивый, — Шмайсер подошел ближе и присмотрелся. — из-под воротника платья вывалился странный зеленый медальон с красным камнем. Офицер тронул его пальцем, потом посмотрел на измотанное болезнью лицо. И тут по сердцу, словно ножом резануло. В голове застучало — она должна выжить, должна. И он сделает все!
— Девочку в наш санитарный вагон. Обеспечить лучший уход. Передать главному врачу — это мой приказ! Она должна жить! И еще — детей собрать, всех. Особенно больных. И лечить! Это наше будущее!
НижнеудинскЕрмаков стоял у окна, смотря на краснеющий в багровом восходе солнца город. Хотя сравнивать этот с тем, привычным, было бы странновато, но сходство имелось. Про тот говорили, что он «большая деревня», этот просто «деревня». Маленький городок — только привокзальные строения каменные.
Константин живо представил, что чувствовал Колчак месяц назад, находясь под назойливой охраной, а если называть вещи своими именами, то под арестом чехов.
Адмирал об этом подробно рассказывал, и генерал просто смотрел в окно, наблюдая с усмешкой. Союзники и сейчас были на станции, вот только на восток полз уже не обожравшийся удав эшелонов, а так, срыгнувшая чужое добро мелкая гадюка. И вели они себя не по-хозяйски, шмыгали осторожненько, боязливо косясь на орудийные башни угрожающе молчаливых бронепоездов. Кстати, их же и бывших, ставших недавно законным трофеем сибирских войск.
В небо уходили многочисленные дымки растопленных печей, на которых сейчас варили и жарили. Тихая, мирная картина. А ведь перед Новым годом здесь зверствовала партизанщина, и горожане тогда, попрятавшись по щелям, только молились о том, чтоб ограбили, но лишь бы не убили, не изнасиловали, не сожгли.
Ермаков усмехнулся — вскоре о спасении начали молиться сами партизаны, попав под мощный удар чехов и авангарда Келлера. Старый вояка действовал решительно, согласовав действия с союзниками и обойдя город с севера егерями, заняв казачьи поселки Бадарановку и Щипицина.
А дальше была бойня — семьсот трупов партизан, большинство из них составляли сбежавшиеся с окрестных сел крестьяне, которые активнее всего участвовали в грабежах, остались лежать в снегу навечно, смотря в голубое небо мертвыми глазами. А потом по селам словно коса прошлась…
Сейчас все успокоилось, налеты партизан на железную дорогу прекратились, ибо селяне, прикинув, чья власть берет верх, дружно возлюбили царя-батюшку. Тем паче новоселам правительство не только показало «морковку», но уже дало ее попробовать.
Теперь город снова стал спокойным центром взбаламученного революцией и войной уезда. На базаре велась торговлишка, заработали лавки, даже открылась парикмахерская. На тумбах стали клеить привезенные из Иркутска газеты, дети потянулись в школы. Лишь где-то по Уде егеря неутомимо преследовали партизан, ведомые проводниками из местных казаков. «Маньчжурцы» примерно наказали мятежные латышские хутора, чтоб другим неповадно было супротив бунтовать, и сейчас перебрасывались в Канск. Кровавого урока хватило, местные крестьяне сразу притихли, поняв, что новая власть крепка и спуску не даст…