Гиперборейская чума - Андрей Лазарчук 11 стр.


Дети вырастали в странной уверенности, что отец где-то рядом – отлучился в поля со старостой, поехал к соседу на партию в шахматы, хандрит в кабинете, откуда и взаправду вылетали клубы табачного дыма. После охоты детям выдавалось привычное лакомство – мерзлый хлеб «от зайчика». Шевельнется ли от ветра в галерее занавесь – это непременно папенька только что прошел мимо нее скорым шагом; загремят ли выстрелы в парке – это непременно папенька, паля с двух рук, безуспешно пытается выяснить преимущества славного Лепажа перед столь же славным Кухенрейтером; вскочит ли под левым глазом сабуровского кузнеца Филиппушки преогромная синяя дуля – это непременно папенька изощрял деревенского Гефеста в правилах английского кулачного боя.

Иллюзии развеивались вместе с детством, но игра «в папеньку» оставалась неизменною. Когда в Сосенки наехали жандармы и учинили подробный обыск (с берегов далекой Ангары пришло сообщение, что ссыльнопоселенный государственный преступник Панкратов ушел на охоту и не вернулся, так не сбежал ли он в Россию?), ушлые Петруша с Платошей долгонько морочили головы посланцам Дубельта, подсовывая им то теплые еще курительные трубки, то недопитые выморозки, то свежий номер «Журналь де деба» с якобы отцовскими пометами ad marginem. Александра Сергеевна горячо молилась в домашней церкви и твердо верила, что бог сохранит ей Кронида Платоновича.

Так оно и вышло: пространствовав в лесных дебрях без малого два года, ссыльнопоселенный государственный преступник своей волей вернулся под надзор и объяснил, что малость заплутал в незнакомых местах; а, впрочем, чувствует себя более чем превосходно. Обрадованный исправник послал в столицу подробный рапорт об этой робинзонаде – как выяснилось впоследствии, недостаточно подробный.

Тем временем близнецам Петру Кронидовичу и Платону Кронидовичу настала пора определяться. С самого рождения сходства между ними не было ни малейшего, что не мешало им испытывать необыкновенную взаимную приязнь. Петр, унаследовавший стать и черты отца, не мог не пойти по военной части; Платоша, сохранивший в себе более материнского, тяготел, сообразно имени, к наукам. Отцовские письма к ним Александра Сергеевна перекладывала в новые конверты и пересылала сыновьям в Петербург…

Младшенький, Илья, с самого детства представлял собой начало того исконно русского типа, про который в народе говорят: «Поваля бог кормит». Был он тих и созерцателен; полет стрекоз над прудом и купание девок были для него равно привлекательными зрелищами. Родство свое с природой он ощущал отчетливо и мог омыть слезами лягушку, попавшую под колесо мужицкой телеги. Долгие часы он проводил в разговорах с отцом Георгием, молодым сельским священником, увлеченным агрономией и севооборотом.

Но подлинным украшением семейства была Катенька, Екатерина Кронидовна, собравшая в себе стать и красоту матери, широкий характер отца, Платошину страсть к учению, смелость и неукротимость Петра, а также Илюшину благорасположенность ко всему живому. Домашнее образование, полученное ею вполне самостоятельно, впору было столичному.

В тот год, когда Петр Кронидович надел военные погоны и отправился в первую свою кампанию, Хивинскую экспедицию, Платон, приехав из Петербурга на вакации, привез с собой университетского товарища князя Довгелло, из обедневших Гедиминовичей, ныне преподававшего в университете исторические науки и занятого изысканиями русской старины. Фома Витольдович, так звался молодой ученый, немедленно обрел в окрестностях Сабуровки, а именно на Поповом Взлобке, развалины этрусского торгового городка Бузинец (Business), что неоспоримо доказывало славянское происхождение всех древнейших народов. Екатерина Кронидовна решительно с этим не соглашалась, Фома Витольдович настаивал; надо ли говорить, что дело решилось предложением руки и сердца. Со стороны Александры Сергеевны возражений не последовало, и Катенька стала княгиней – к посрамлению мужской части рода Панкратовых.

Почин был положен; на следующий год и Платон Кронидович приехал испрашивать материнского благословения. Избранницей его стала Сигрида Сигурдовна Пальмгрен-Добридень, единственная дочка полтавского помещика из обрусевших шведов. Вообразите себе только малороссийскую красоту в сочетании с варяжской молчаливостью и обстоятельностью, вообразите и позавидуйте! Тем более что за невестой давали именьице в двести душ, сахарный завод да полтораста десятин лучшего в мире чернозема – правда, к этому прилагалась и давняя тяжба с соседями Энгельгардтами.

Один Илья, подобно его былинному тезке, сидел сиднем, отдаваясь тому, что Глеб Успенский несколько лет спустя наименует властью земли. Мужики с суеверным восторгом говорили, что молодой барин-де слышит, как трава растет. В своем восхищении перед всем живущим он неизбежно пришел к выводу, что земля не может и не должна принадлежать никому. Поначалу дикая мысль ужаснула его; борясь с ужасом, он решил эту мысль приручить и скоро сделался, сам того не подозревая, социалистом самого крайнего пошиба. Возможно, сей недуг века он как-нибудь и перемог бы, то тут совсем некстати братья, возмущенные его растительным существованием, приняли на себя обязанности калик перехожих и едва ли не взашей вытолкали Илью в Петербург – привести свод своих стихийных познаний в порядок, прослушав курс в сельскохозяйственной академии.

Увы, на пользу это ему не пошло. Вскорости нашлись ему однодумы, читавшие не только Ивана-Якова Руссо, но даже Искандера и Бакунина, и последовать бы нашему Илюше за отцом в Сибирь, но тут просвещенной Европе вздумалось вступиться за османов, изнемогавших в борьбе с неверными. Началась несчастная для России Тройственная война, вскоре получившая имя Крымской, а то и Восточной войны (справедливо ли? или по извечной «расейской» привычке готовы мы называть вослед за Европой мостовую дорогу – «шоссэ», изящную словесность – «беллетристикой», а мужика – «пейзаном»? Восточной эту войну назвать не поворачивается ни один русский язык, кроме разве что тех представителей нашего общества, что глядят на Россию из Парижа или, по последней моде, из Лондона. О да, Европа охотно наименовала эту войну Крымской – по имени того военного театра, где союзникам улыбнулась удача. Наименовала лукаво, дабы не вспоминать о Карсе, вымарать из памяти афронты свои при Гамла-Карлебю, Свеаборге и Соловецких островах и никогда и ни за что не произносить страшное для английских нежных ушей слово: Петропавловск…).

Петр Кронидович командовал гаубичной батареей и громил супостатов под Балаклавой, а потом и с бастионов осажденного города. Илья, загоревшийся новой страстью, поспешил на выручку брату. Брата он нашел невредимым, только с почернелым от солнца и пороха лицом. Петр ругательски ругал интендантов, князя Меньшикова, военного министра, гаубицу-единорог, отлитую едва ли не Ломоносовым, государя, почившего на военных лаврах сорок восьмого года, зуавов и спаги, солонину, желудочную лихорадку, скверный греческий коньяк, доставляемый контрабандой сквозь кольцо английской блокады, лекаря Пирогова за небывалую удачливость в карточной игре, бестолковых флотских, которые только путаются под ногами у настоящих артиллеристов…

Илья же привез из Сабуровки дары земные, из которых офицерское собрание наилучшим сочло фамильную водку, сочиненную еще Петром Зиновьевичем: для выхода четверти такой водки употреблялось не менее пуда отборной ржи.

– Гляди, Петруша, какие у нас племянники возросли! – восклицал Илья Кронидович, демонстрируя брату дагерротипы, запечатлевшие семейное счастье Платона и Екатерины. – От земли нашей, должно быть, эта плодовитость необыкновенная!

Если у Екатерины Кронидовны были мальчики-погодки, то супруга Платона принесла сразу тройню.

– Врешь, все дело в мраморном Приапе заключается! – отвечал бравый майор. – В нем, брат, все дело! Оттого и скотина плодится, и жито лезет…

– Навоза не велю жалеть – вот и лезет жито. Получается кругооборот, а земля не истощается…

– Ты, право, совсем омужичился! Окончится кампания – женим тебя на графине, да чтобы по-русски слова не знала! Левушка, среди твоих кузин не найдется ли такой?

– Пожалей брата, Петр! – отозвался хмурый приземистый поручик, сидевший в углу без мундира. – Я тут думаю, как бы для них зуавов наловить! – и захохотал.

– Пушкина тебе родить? – догадался майор.

– Пушкина не Пушкина, – задумчиво сказал поручик, – а все-таки недостает словесности нашей этакой тяжелой фигуры – все кони да офицеры…

– А Бенедиктов? – робко возник Илья.

Поручик повернулся к Илье всем корпусом; лавка под ним заскрипела.

– Фетюк, – сказал поручик, неизвестно кого имея в виду.

Петр Кронидович, спеша загасить померещившуюся ему было ссору, предложил немедленно выпить за прирастание русской словесности тяжелой артиллерией:

– Навоза не велю жалеть – вот и лезет жито. Получается кругооборот, а земля не истощается…

– Ты, право, совсем омужичился! Окончится кампания – женим тебя на графине, да чтобы по-русски слова не знала! Левушка, среди твоих кузин не найдется ли такой?

– Пожалей брата, Петр! – отозвался хмурый приземистый поручик, сидевший в углу без мундира. – Я тут думаю, как бы для них зуавов наловить! – и захохотал.

– Пушкина тебе родить? – догадался майор.

– Пушкина не Пушкина, – задумчиво сказал поручик, – а все-таки недостает словесности нашей этакой тяжелой фигуры – все кони да офицеры…

– А Бенедиктов? – робко возник Илья.

Поручик повернулся к Илье всем корпусом; лавка под ним заскрипела.

– Фетюк, – сказал поручик, неизвестно кого имея в виду.

Петр Кронидович, спеша загасить померещившуюся ему было ссору, предложил немедленно выпить за прирастание русской словесности тяжелой артиллерией:

– Вот ты сам бы, Левушка, взялся и описал наше здешнее прозябание! Вообрази, Илья, пишет наш поручик письма за неграмотных солдат, так рыдают над этими письмами целые деревни и даже, говорят, уезды!

– Бестолковый это разговор, господа. Я полагаю, что музам именно здесь должно помалкивать. Давайте продолжимте давешний приятный разговор о семейных радостях. Благо наше кавалерское состояние весьма к тому располагает…

– А ведь верно! – всплеснул пухлыми ручками Илья Кронидович. – Меня женить вознамерился, а сам до сих пор пребывает в разрешении от уз!

Петр Кронидович смутился, а поручик ядовито улыбнулся. Весь Севастополь знал о бурном романе артиллерийского майора и отважной гречанки-контрабандистки Елены Тиндариди. Сердцами русских офицеров она играла с такой же легкостью, что и головами турецких сераскиров. Но сердце Петра Кронидовича отчего-то задержалось в ее тонких руках долее обычного. При этом прекрасная Елена не оставляла своего опасного ремесла, ее шаланда покуда оставалась невидимой для вражеских марсовых и недосягаемой для вражеских канониров, но это не могло служить утешением нашему майору.

– Не время, Илюша, – сказал майор. – Уж коли музы помалкивают, то и амурам надобно пришипиться. Вот искупаем Европу в море…

– Тогда уж наверное папеньке выйдет амнистия, – возмечтал Илья.

– От каменного попа дождешься железной просфорки, – проворчал поручик Левушка и задумался. – Ах, право, от каких мелочей зависела в тот день судьба России! Осмелься кто-нибудь скомандовать «пли!»…

– Так вы сожалеете об неудаче предприятия? – подался вперед Илья.

– Нет проку сожалеть о том, чего не в силах изменить человек, – ответил поручик.

– А вот если бы покойничек сходил с бубен… – ехидно ввернул цитацию Петр Кронидович.

– Да кабы Бонапарт не промочил ноги… – в тон ему добавил поручик. – История идет подобно пиесе: сколько бы отсебятины ни несли актеры, а все одно будет антракт с буфетом.

– А вот Гегель полагает, что история уже пришла к антракту, только без буфета, – сказал Илья и покраснел.

– Говно ваш Гегель, – отмахнулся поручик. – Во всякое столетие находится умник объявить конец всему. Позавчера Марк Аврелий, вчера Аквинат, сегодня Гегель, завтра какой-нибудь, прости, господи, японец объявится. А река времен течет, и нет ей дела до ваших гегелей…

– Право, господа, я словно среди петербуржских студентов нахожусь, – сказал Илья. – Совершенно одни разговоры. Должно быть, дух дня таков.

– Чем еще прикажете заниматься на позициях? Балы здесь редки. Театр один, да и тот военных действий. А под бомбами даже обозный мерин философствует: «Господи, пронеси!» – и с этими словами поручик перекрестился.

– А вот мне, господа, как-то больше о солдатских сухарях думается да об порохе – чтоб хватило, – подвел итог Петр Кронидович. – Недостанет того либо другого – из философов придется брустверы выкладывать.

…Разговор этот припомнился много позже, когда для встречи Панкратова-старшего в Сабуровку съехались все члены семейства.

ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА ИВАНА СТРЕЛЬЦОВА

Когда все кончается и когда проходят возбуждение и страх, можно объяснить себе и другим, почему ты делал то-то и то-то, побежал туда-то, затаился, лег на амбразуру или поднял руки. Я знаю, что есть люди – профи разного профиля – которые действительно полностью контролируют себя в такие минуты. Но для этого нужны либо танталовые нервы, либо очень хороший курс спецподготовки.

Нервы мои были весьма средние, а подготовка только самая общая. Но еще в Афгане я узнал о себе кое-что интересное, а именно: в минуты опасности я безотчетно веду себя весьма рационально. Откуда что берется…

Во всяком случае, не из головы.

Я могу рассказать, как все произошло, но вряд ли сумею отчитаться, почему сделал что-то именно так, а не иначе. И еще стоит добавить: в эти минуты я все понимаю, но ничего не чувствую. Придумывать же всякие переживания мне в лом.

Я не так уж ослеп, как мне показалось в первые секунды: темнота продолжалась очень недолго, так что и зрачки не расширились по-настоящему и ретин не выделился в достаточных для ночного видения количествах. Да еще от разрыва гранаты загорелось что-то в холле…

Сестричку, которая попыталась было подняться и куда-то бежать, я сунул под кровать. Крикнул: всем на пол! В палате было шесть коек. В коридоре кричали, потом грохнул выстрел, и наступило молчание. Пожар разгорался. Кто-то красиво перепрыгнул через подоконник, выпрямился по ту сторону огня. Все то же: в черном и с черной шапочкой-маской на голове. Потом он стремительно лег, на спине его оказался другой, два раза быстро ударил кулаком. И – откатился куда-то под стену.

Это был Рифат. А граната была, конечно, просто шоковым взрывпакетом – о чем говорит нам душный запах сгоревшего магния…

Я помаячил в двери, чтобы он увидел меня. Он увидел: поднялась рука с пальцами, сомкнутыми колечком. Потом – указательный палец в сторону шума, и выкинуто – два. Возможно… Потом прямая ладонь: ждать.

Да. Они вбегают в палаты, рассматривают больных, заглядывают под кровати – не прячется ли там какой гад вроде меня… Секунд десять – и в следующую дверь… еще десять – и в следующую…

То есть, конечно, один вбегает в палату, другой его прикрывает.

Дверь, дверь, еще дверь – и мы…

Надо было не только автомат отбирать, надо было и рожок нашарить. С десяток патронов он, гаденыш, сжег.

Я его не любил только и исключительно за то, что он сжег патроны.

Кто-то зашевелился на полу в коридоре. Я вдруг понял, что времени прошло – чуть больше минуты. В этот миг шумно, как курица из бумажного мешка, кто-то вылетел из соседней палаты и по диагонали рванул к разбитому окну в холле, и сейчас же: «Стой, сука!!!» – и мягкие сильные удары быстрых шагов, а чертов беглец цепляется ногой и рушится в какое-то стекло и звонкое железо, разлетаются догорающие клочья…

Вот они. Двое в черном, и оба нетипично легкие и поджарые. Автоматов в руках нет. Один бросается к беглецу, а второй принимает классическую стойку Вивера и стремительно чертит пистолетом горизонтальные полуокружности.

И тут до меня доходит, что «айсберга» моего у меня в руках нет, и, куда я его дел, непонятно.

Треснул того по зубам, отобрал автомат, залег… так а потом разбилось стекло, я сгреб сестричку…

Выходило, что револьвер мой так и валяется на полу в холле.

Значит, надо бить из автомата. В верхнюю часть корпуса и голову, потому что где-то внизу укрывается Рифат.

Ну, поторопил я себя. Стреляй.

Убивай его.

Но рука одеревенела. По-настоящему. Я понял вдруг, что убить – не смогу.

Раньше я этого про себя не знал. Как ни странно.

Значит, нужно делать что-то другое.

Попробовать пальнуть по его вытянутым рукам, когда он поворачивается в профиль?..

Ничего другого не остается. Хотя цель маленькая и очень быстрая…

Наверное, он уловил краем глаза движение, стремительно крутнулся в мою сторону – и вдруг упал, будто запутавшись в ногах, и только потом до меня дошло, что в коридоре хлопнули два выстрела. А потом я увидел, что Рифат крутит руки последнему бандиту…

Оказывается, уже горел свет – в концах коридора.

Я протер автомат чьим-то полотенцем, бросил то и другое на пол и стал искать «айсберг». Нашел, сунул в карман. В конце коридора маячил, то возникая, то пропадая, сержант с пистолетом в руке. Тощий негр в серых джинсах и перепачканной зеленоватой толстовке по стеночке пробирался к окну. Поняв, что я на него смотрю, он рыбкой метнулся через подоконник. Мелькнули розовые пятки.

– Рифат! – крикнул я и бросился следом за беглецом.

Мы поймали его не сразу, но скоро. Интересно: он вырывался, отбивался, но не кричал. Лишь шептал: «ОМбиру, ОМбиру, ОМбиру…»

Впрочем, вру. В тот момент я не разобрал, что именно он нашептывал, кого так проникновенно звал. Потом уже я спросил, а он ответил.

Назад Дальше