Новеллы (-) - Борис Садовской 2 стр.


В эту зиму Нижний был оживленнее, чем всегда: гостило в нем множество москвичей, потревоженных нашествием на Первопрестольную Наполеона. На Тихоновской, против церкви, в уютном деревянном доме, проживал Николай Михайлыч Карамзин,* "граф истории", каковым титулом величали его нижегородские обыватели; возвышенно-смиренный, со строгой и вместе с тем добродушной улыбкой, Николай Михайлович ежедневно прохаживался для здоровья на высокий берег Волги - "на Откос". Не любя знакомиться с местными жителями, он в Нижнем водился только со своими московскими друзьями, а по вечерам сидел дома, при свечах, за грудой ветхих летописей, с пером в руке. Совсем не так вел себя приятель его, Василий Львович Пушкин.** Неистощимый остряк и любезный говорун, Василий Львович блистал в собраниях: кособрюхая, тучная его фигурка с острым подбородком, схваченным туго батистовым жабо, и с редкими, на лоб начесанными волосами мелькала в гостиных, рассыпая шепеляво брызгаю-щийся французский говор. Василий Львович не мог жить без общества. Запаса вывезенных из Москвы фраков и башмаков довольно было, чтоб изумлять волжских провинциалов; не истощались и парижские bons-mots и буриме, экспромтом писавшиеся в салонах на заданные рифмы. С особым пафосом читывал Василий Львович послание свое к нижегородцам:

Примите нас под свой покров

О, волжских жители брегов!

Ежели при чтении этом случалось присутствовать двум друзьям, Николаю Михайловичу Карамзину и Ивану Ивановичу Дмитриеву,*** то оба они улыбались одинаковою улыбкой. Но Карамзин ничего не говорил, а только покачивал гладко причесанной головой, неизвестно, в порицание или в похвалу поэту (Василий Львович полагал, что в похвалу), а Иван Иванович Дмитриев, всего года два тому назад покинувший кресло министра юстиции, щегольски разодетый, в огромном завитом парике, на тонких ножках, с умным плоским лицом в рябинах и с манерами маркиза, всякий раз, слыша знаменитое послание, замечал вслух, что Василий Львович очень напоминает ему колодника, который прося милостыню под окном, в то же время злобно оборачивается к дразнящим его мальчишкам. И приводил в доказательство места из послания, декламируя их так, что слушатели помирали со смеху. Непонятно было, с чего так потешался над приятелем Дмитриев (Василий Львович полагал, что с зависти).

* Карамзин Николай Михайлович (1766-1826) - писатель, историк, основоположник сентиментализма.

** Пушкин Василий Львович (1770-1830) - дядя А. С. Пушкина.

*** Дмитриев Иван Иванович (1760-1837) - поэт, представитель сентиментализма.

С незапамятных времен обыватели нижегородские избрали поприщем для ежедневных прогулок высокий, незагороженный берег Волги с ветхими домиками, выстроенными кой-как; среди них одна только белая Георгиевская церковь высилась строго и величаво. Ежели в этой части города, несмотря на неудержимо ликующую весну, было все чинно и порядливо, как того требовало начальство, то с противной стороны, над Нижним базаром, от церкви Жен-Мироносиц до Успенья, дышала иная жизнь и чуялся совсем другой дух.

Еще в Кремле кое-где понатыканы были будочники и мотался квартальный в треуголке и со шпагой на боку; пьяных утаскивали немедля на съезжую, где вытрезвляли по российскому обычаю уходранием и пинками, а потом отпускали с Богом; иногда сам господин губернатор проезжал торжественно, приветствуемый поклонами со всех сторон, а то промаршируют под барабан дряхлые гарнизонные солдаты в заплатанных мундирах или барыня проплывет павой. Деревца здесь скудны; скаредная зелень чахнет; крупным булыжником мощен узкий тротуар.

Не то наверху. Там, над Балчугом, повыше, на самом взгорье, где узенькие кривые переулки переплелись в какую-то сплошную неразбериху, через ближний плетень как на ладони видны соседние садики и огороды с преющей на солнце вскопанной землей. Живут здесь исконные торговые люди; повинности начальству исправно платят, не ропщут; квартальному сюда нечего и нос совать: сахарных голов, чаю, яиц, масла, вина и мёду приносят ему каждое воскресенье сколько надо, оттого и житье верхнепосадским благодать. У церкви Успенья, на высоком месте, домик бревенчатый крепко сколочен и тесом крыт; под навесом крылечко так и манит зайти: милости просим! Садик фруктовый разбит за изгородью; калитка на запоре, слышно только, как скачет за ней, погромыхивая цепью, дворовый Барбос. Ежели взойти в горницу, увидишь чудеса: колеса разные, машины, модели, стекла, часы самодельные и всё такое. Тут и хозяин сам выйдет, почтенный старец: седая борода, лик благообразный, в кафтане русском; первый механик на всю округу, Кулибин Иван Петрович.*

* Кулибин Иван Петрович (1735-1818) - русский механик-самоучка, изобретатель.

II

Эту весну Иван Петрович живет одиноко в своем домике, как ворон на дубу. Сам он вдовец; дочери уехали гостить к тетке в Арзамас, и хозяйством заведует у него кривая стряпуха. Случа-ется, что дня по три никто в калитку не постучит и сам хозяин с кухаркой слова не перемолвит: всё с машинами возится да планты чертит. Только с самой Страстной недели примечать начала кривая Афимья, что Иван Петрович чаще прежнего стал выходить на улицу и диво! - берет всякий раз с собою подзорную трубу. Сядет у церкви на лавочке и вниз с горы наводит трубу на Нижний базар, на высохшее дно Почайны. Тому, кто в Нижнем не бывал и про Почайну не слышал, знать не мешает, что пробегала давным-давно под крепостными стенами река Почайна и вся в один день иссякла, так что теперь на дне ее понастроены лавки с железным и скобяным товаром. Прозывается это место Балчуг. В день же Страшного Суда вступит опять в свои берега Почайна. Так, всякий день, отслушав обедню и перед вечерней часа за полтора, выходит из калитки Иван Петрович с подзорной трубой и подолгу вниз смотрит.

На Балчуге внизу торговал железом мещанин Злыгостев, Семен Прокофьев, сгорбленный, злющий старикашка, с бородкой щипаной и в рваном кафтане. Целый день переругивался он, стоя у лавочных дверей, с соседями либо нищих шпынял: зачем побираются, работать-де надо. А сам был сущий бездельник и, кабы не дочка его, Настенька, вряд ли бы сумел свести концы с концами Злыгостев. Вот на Настеньку-то и засмотрелся Иван Петрович. Высокая, статная, как лебедка, с яблочным румянцем на белом, как вишневый цвет, лице, красавица скромно потупля-ла синие очи, поправляя две русые, тяжелые, змеями падавшие до пят косы. Сидела Настенька в лавке, блюла отцовское добро и сама отвешивала товар. Из-за нее больше и хаживал в лавку к Злыгостеву народ: полюбоваться красавицей, перекинуться ласковым словечком: всё потом на душе ровно посветлей станет и работа тяжелая покажется легче.

А весна все делала свое дело, весело и споро. Сперва кованым башмачком прошибла лед, разорвала на куски и прогнала далеко-далеко к морю, а Волгу, махнув рукавом, напустила залить окрестные луга. Избы на том берегу очутились вдруг в воде по самые крыши. Потом мимолетом тронула пальцем почки на деревьях, и листья весенние развернулись сладко; дунула весна на необъятный простор разлившихся синих вод, и всё утихло; поманило солнце на небо, и как между двух глядящихся друг в друга зеркал, между небом и водой задрожал, переливаясь, голубой воздух. Караванами помчались с юга перелетные птицы; тут без конца завертелось, брызгаясь цветами, весеннее колесо, и с каждым днем все ярче и краше весна рядилась.

В субботу на Фоминой Иван Петрович Кулибин встал пораньше; не торопясь помолился Богу, облачился в парадный синий кафтан, повесил золотую медаль на шею, расчесал тщательно серебряные густые кудри и окладистую, мягкую, как лебяжий пух, бороду. Афимья пособила хозяину обуть новые блестящие сапоги и подала ему палку и картуз. Долго щурила стряпуха во след Ивану Петровичу единственный свой глаз: "Куда, мол, это пошел он в такую рань, чаю не пивши?" - покуда величавая фигура старого механика не скрылась за поворотом.

Злыгостев в лавке у себя ворчал на Настеньку: "Корова! пра! как есть корова! Скоро я те замуж-то спихну? По миру пойдешь с тобой теперича, ей-ей!" - Но раскрыл широко беззубый рот и шапку снял, увидав Кулибина.

- Здравствуйте, хозяева,- молвил Иван Петрович, и ежели б Злыгостев был позаметливей, то верно бы удивился дрожащему слегка голосу гостя. Низкими поклонами приветствовал он Кулибина:

- Пожалуйте, батюшка Иван Петрович, милости просим! Товарцу понадобилось, знать? - и уставил в ясные голубые глаза Ивану Петровичу свои красные в сморщенных веках глазки.

Настенька поклонилась смиренно. Кулибин не утерпел и кинул на красавицу быстрый взгляд.

- Нет, товарцу мне покамест не надо, - заговорил Иван Петрович мягко, - а вот зайди-ка ты ко мне, Прокофьич, завтра, этак после обедни, к пирогу: мне с тобой надо потолковать о деле.

- Изволь, батюшка Иван Петрович, изволь, приду беспременно, а по какому дельцу, батюшка?

- Это уж я завтра тебе скажу, а ты только не забудь. Прощайте покудова.

- Нет, товарцу мне покамест не надо, - заговорил Иван Петрович мягко, - а вот зайди-ка ты ко мне, Прокофьич, завтра, этак после обедни, к пирогу: мне с тобой надо потолковать о деле.

- Изволь, батюшка Иван Петрович, изволь, приду беспременно, а по какому дельцу, батюшка?

- Это уж я завтра тебе скажу, а ты только не забудь. Прощайте покудова.

- Прощай, батюшка. Как не прийти, знамо, приду, коли велишь... Кому другому, а уж тебе известно, прекословить не буду... Ты отец, мы дети, знамо... да... так...

Долго еще бормотал Злыгостев, прикипев ястребиными глазами к синей широкой спине удалявшегося степенно Кулибина. Вбежавший впопыхах мужик с кнутом под мышкой прервал его:

- Гвоздков дай-ка, Прокофьич!

III

В кулибинском садике, под навесом, кривая Афимья с утра покрыла белой скатертью круглый стол, а сама все выжидала на кухне у печки, как бы не перестоялся пирог. Иван Петрович, воротясь от обедни, переоделся в шелковую василькового цвета рубашку и пояс с кистями и только что вышел на крылечко, как в калитку раздался почтительный, легкий стук. Барбос на цепи захрипел сердито.

- Отопри-ка, Афимьюшка.

Взошел Злыгостев, примасленный, в новом, на все крючки застегнутом кафтане и с шапкой в руках. Барбос залился на него охриплым лаем, потом сразу умолк и, ласкаясь, запрыгал.

- Проходи, Прокофьич, проходи, не бойся,- говорил Кулибин.

- С праздником вас, Иван Петрович, - кланялся низко Злыгостев. Сморщенное в кулачок лицо его растягивала улыбка, бородка тряслась.- С праздником!

- И тебя также, спасибо! Садись вот сюда, пирог будем есть.

- Пирог-от знатный у тебя,- сказал Злыгостев, обсасывая корявые, все в масле, пальцы.

Хозяин молча положил ему еще. Оба молчали. Афимья убрала со стола. Скоро самовар зашипел; зазвенели чашки.

- Ты расстегнись, Прокофьич, а то жарко.

- И то.

Злыгостев снял кафтан и остался в пестрой полотняной рубахе. Скрюченный, маленький, как цыпленок, прихлебывал он чай, чмокал и дул в блюдце, утираясь.

- Так вот насчет дельца-то того я хочу с тобой поговорить,- начал Иван Петрович.

- Сказывай, батюшка.

- Торговля-то у тебя, знать, не шибко идет, Прокофьич?

- Какая уж моя торговлишка, кормилец? Только званье одно, что торгуем, а то как бы с голоду не помереть.

- А дочка-то у тебя на выданье. Пора бы и замуж.

- Да кто возьмет-то? Бесприданница ведь. Кому охота? Навертывался тут в прошлом годе один, из твоих же мастеров, да в Питер уехал, словно провалился.

- А ты слушай, Прокофьич. Будем так говорить. Отдашь ли дочку за хорошего человека? У тебя товар, у меня купец.

Прокофьич перестал хлебать и воззрился на хозяина.

- Взаправду? Ой! Что ж, коли ты сватом, так тут и толковать нечего. По рукам да и в церковь. А кто жених-то?

Кулибин гладил белую бороду дрожащей рукой; голубые его глаза не смотрели на гостя.

- Да все я же.

- Ты? - Злыгостев блюдце поставил на стол, замигал облезлыми бровями, потом встал и поклонился.

- Честь великая, батюшка. Покорно благодарствую!

Сел и призадумался.

- Что ж ты словно не рад, Прокофьич? Аль боишься, что дочка за меня не пойдет?

- Дочка? Настенька-то? Она из моей воли выйти не смеет. Мое слово закон. Как скажу, так и будет.

- Ну, я эдак не хочу. Ты так и знай, Прокофьич, ежели Настасье Семеновне я не по нраву, насильно венчаться я не буду. Это не по-Божески. Не те времена.

- Эко слово загнул: не по-Божески!

У Прокофьича не то от перцовки, не то от высокой чести голова, видно, закружилась: он смелел и с хозяином чинился все меньше.

- Родительская власть, чай, всё одно что Божья. А который тебе годок, Иван Петрович?

Кулибин покраснел.

- Лет мне, точно что, не мало. Восьмой десяток идет. Да тебе-то что? Помру, всё ее же будет.

- Тьфу! Типун тебе на язык! Зачем помирать? Так это я сбрехнул, спросту! Ей-то, вишь, всего шестнадцать, так я, стало быть, того... да ну тебя и с ней вместе! Это я с перцовки твоей одурел маненько... Ин прощай покамест. А за честь спасибо. Вечером придешь невесту поглядеть?

- Приду.

Прокофьич с поклонами ушел; у калитки зацепил рукавом за щеколду и вырвал из нового кафтана изрядный клок. Впрочем, он этого не заметил. Долго еще по пустынной улице слышался пьяный топот его прерывистых шагов.

Встав из-за стола, Иван Петрович махнул Афимье убирать самовар, прошелся медленно по саду и в раздумье, поглаживая бороду, остановился у забора перед цветущими зарослями желтокудрявых акаций. Они так и гудели. Пчелы из соседского пчельника облепили их дружным роем; тут же басистый, черный, как деготь, шмель, распевая, с налету впивался в нежные лепестки, поджимая бархатное с желтыми полосами брюшко. Ударили к вечерней, и гул колокольный плавно смешался с пчелиным гудом.

IV

Злыгостев с дочерью жил в Ямской слободе, под самым Девичьим монастырем. Домик у него был маленький, старый, с низенькой светелкой наверху: как есть избушка на курьих ножках. Взойдя в полутемную горницу, Прокофьич долго, покачиваясь из стороны в сторону и сопя, всматривался во все углы, но, кроме старых образов с почернелыми ликами и свежей ярко раскрашенной лубочной картинки с изображением Бонапарта, готовящего из вороны суп, ничего не встречал его мутный взгляд.

- Настёнка! - крикнул он наконец и сел у стола на трехногом стуле.

Настя быстро со своей светелки спустилась к отцу. На ней был праздничный желтый сарафан с разводами и козловые башмаки; к белой стыдливой шее жались скромно голубенькие бусы. Боязливо и открыто глядя в лицо отцу, остановилась она почтительно у порога. Злыгостев ухмыльнулся.

- Ну, чего смотришь? Подь поближе. Что во сне видела? То-то.

Помолчал.

- Глупы вы, девки. Счастья своего не знаете. Сватаются за тебя, слышь!

Настя охнула.

- Кто, тятенька? - еле вымолвила она.

- А сватается за тебя человек хороший. Кулибин, Иван Петрович, что вчерась заходил.

У Насти губы перекосились. Она задышала часто-часто.

- Да! - продолжал самодовольно Злыгостев, не примечая, что лицо у дочери стало белее мела. - Вот кого в мужья тебе Бог дает. Ну, и то сказать, мы ведь не лыком шиты: исконные здешние мещане. Так ведь Иван-от Петрович в Питере всех анаралов и министров знает, амператрица покойная сама ему медаль на шею навесила: заслуженный человек, знамо. И в мошне есть-таки немало. Оно...

Тут речь его внезапно прервалась глубоким, жалобным плачем. Настя, присев на корточки, сжимала обеими руками голову и рыдала горько. Огромные две косы, перехлестнувшись из-за спины, свернулись кольцами на полу и вздрагивали, будто живые, при каждом движении наливных плеч.

- Э, да ты с дурью, - молвил, наконец, ошалевший было от изумления Прокофьич, - ну, у меня ты этого не смей! Вечером жених придет, и ты должна быть при нем как следовает, во всем параде. А реветь будешь, я тебя на неделю в чулан запру.

Злыгостев схватил Настины косы, намотал их себе на левую руку и, распоясавшись, собрался было легонько поучить дочь. Тут он вспомнил о женихе: пожалуй, синяки увидит, прогневается. Прогнал Настю в светелку, а сам прилег на лавке соснуть.

Майский день готовился догореть, когда Иван Петрович Кулибин стукнул чуть-чуть резным слоновым набалдашником палки - подарок покойного Шувалова - в узкую захватанную дверь злыгостевского дома.

На стук его не отозвался никто, и Иван Петрович, пождав немного, взошел в горницу. Здесь всё уже было чисто прибрано; на столе ожидала закуска и зеленел орленый штоф подле сиявшего ярко самовара. Даже лампадку у образов догадался заправить суетливый Прокофьич. Сам он теперь восседал за столом и в ожиданье нареченного зятя понемногу опохмелялся: оттого и не слыхал, как подошел Кулибин. Заегозил Прокофьич; усадил почетного гостя под образа; вина налил, чаю заварил, а сам нет-нет да и поглядит в дверь: нейдет ли Настенька.

- Какое время ему нонеча настало,- молвил Иван Петрович, указывая на картинку, где Наполеон в треугольной шляпе щипал перед котелком ворону. Француз-то. Попал как кур во щи!

- То-то, батюшка, знать, не до кур уж ему теперь: ворон жрет. А опасались мы было шибко в те поры: пойдет француз на Нижний, разорит вконец.

- На Нижний идти ему было не рука, - Иван Петрович отхлебнул из большой чашки, расписанной алыми розанами и зелеными листками.

- Не рука, батюшка Иван Петрович, то-то не рука. Не слыхать, что в Ведомостях-то пишут, как ноне Светлейший Кутузов, какое намерение имеет?

- Нового не слыхать ничего. По всей видимости, войну прикончим. Врага теперь прогнали, чего же больше?

- Так, батюшка, так... прикончили... прогнали... так... да... Прокофьич поддакивал, поддакивал, наконец, не вытерпел, встал и постучал кулаком в стену.

- Настасья! Скоро ты там?

- Иду, тятенька, - прозвенел тонкий голосок.

Как ни сдерживал себя Иван Петрович, но, заслыша легкие Настенькины шаги на лестнице, завозился на месте, и старческий, яркий румянец залил ему не только лицо и шею, но засквозил даже из-под белой, волнистой бороды. Откашлявшись, встал он навстречу Насте и поднес ей в презент сверток дорогого шуршащего атласу на платье. По столичной своей обыклости, Иван Петрович, кроме того, вручил невесте и сверток конфет московских. Настенька робко приняла подарки и, вся зардевшись, благодарила Ивана Петровича под строгим отцовским взором.

Назад Дальше