— Зачем ты здесь? — шепчу я, сломленная, умирающая в его руках. — Зачем… — Одна, две попытки вздохнуть. — Зачем ты ко мне прикасаешься?
— Потому что могу. — Адам еле сдерживает улыбку. У меня за спиной затрепетали маленькие крылышки. — Я уже касался тебя.
— Что? — заморгала я, вдруг трезвея. — Как это — касался? Что ты имеешь в виду?
— В первую ночь в камере. — Он опускает глаза. — Ты кричала во сне.
Я жду.
Я жду.
Я жду целую вечность.
— Я касался твоего лица, — говорит он мне на ухо. — Гладил поруке, от плеча до кисти… — Он смотрит на мое плечо, ведет взгляд к локтю, задерживается на запястье. Я не верю своим ушам. — Я не знал, как тебя разбудить, ты не просыпалась, поэтому я сидел и смотрел. Ждал, пока ты перестанешь кричать.
— Это… невозможно, — с трудом выговариваю я.
Но пальцы Адама на моей талии превратились в объятия, губы стали щекой, прижатой к моей щеке, наши тела слились воедино, он касался моей кожи, моей кожи, моей кожи и не кричал, не умирал, не убегал от меня. Я плакала.
Я задыхалась от рыданий.
Я тряслась, рассыпалась, раскалывалась на мелкие слезы.
А он обнимал меня, как никто другой за всю мою жизнь.
Словно он хотел меня.
— Я вытащу тебя отсюда, — сказал он мне в волосы, гладя мои руки. Я откинулась к стене. Адам смотрит мне в глаза, и мне кажется, что все это сон.
— Почему… Почему ты… Я не… — Я замотала головой, стряхивая слезы, прилипшие к лицу. Этого не может быть. Это невозможно!
Его глаза нежны, его улыбка плавит мои суставы, я хочу узнать вкус его губ. Как бы мне хотелось набраться смелости и коснуться его!
— Я должен идти, — говорит Адам. — Тебе нужно одеться и сойти вниз к восьми часам.
Он стянул мокрую футболку. Я не знала, куда девать глаза.
Я схватилась за стеклянную панель и зажмурилась, заморгав, когда его пальцы оказались в миллиметре от моего лица. Я растекаюсь, горю, таю от предвкушения.
— Да ты не отворачивайся. — Адам прячет улыбку размером с Юпитер.
Украдкой посматриваю на его асимметричную улыбку, которую хочу попробовать на вкус, на цвет его глаз, которые я рисовала несчетное количество раз. Обвожу взглядом линию его подбородка, шею, ключицы, запоминаю скульптурные холмы и долины его плеч, безупречный торс, птицу у него на груди…
Птицу на груди.
Татуировка.
Белая птица с золотой макушкой вроде короны на голове, в полете.
— Адам, — пытаюсь сказать я. — Адам, — пытаюсь выдавить я. — Адам, — не получается у меня сказать.
Я смотрю ему в глаза и вижу, что он наблюдает за мной. Его лицо напряжено, сведено таким сильным чувством, что я невольно задумалась, какой же он меня видит. Коснувшись двумя пальцами моего подбородка, он приподнял мое лицо, и я стала живым электропроводом в воде.
— Я найду способ поговорить с тобой, — говорит он, прижимая меня к себе. Мое лицо у его груди, и мир внезапно становится ярче, больше, прекраснее. Мир и возможности человечества вдруг начинают что-то значить и для меня, вселенная остановилась и завертелась в другом направлении, и я стала птицей.
Я птица, я улечу отсюда.
Глава 20
Ровно восемь утра. Я в платье цвета мертвых лесов и старых консервных банок.
Оно облегает меня плотнее всех, какие я носила, покрой современный, угловатый, почти хаотичный; материал жесткий и твердый, хотя тело сквозь него прекрасно дышит. Я смотрю на свои ноги и удивляюсь, что они у меня есть.
Я чувствую себя незащищеннее, чем когда-либо.
Семнадцать лет я приучала себя прикрывать каждый дюйм обнаженной кожи, а Уорнер, предполагаю, нарочно заставляет меня ходить раздетой. Мое тело — плотоядный цветок, ядовитое растение, заряженный пистолет с миллионом спусковых крючков, а Уорнер давно мечтает выстрелить.
Прикоснись ко мне и страдай от последствий. Из этого правила еще не было исключений.
Кроме Адама.
Он оставил меня в душе насквозь промокшей под водопадом горячих слез. Через мутное стекло я видела, как он вытирается и надевает солдатскую форму.
Как получилось, что он может ко мне прикасаться?
Почему он помогает мне?
Неужели он меня помнит?
Моя кожа до сих пор горит.
Кости примотаны друг к другу тугими складками этого странного платья. Все держится на молнии. На молнии и перспективах, о которых я всегда никогда не осмеливалась и мечтать.
Плотно сжатые губы будут вечно хранить секреты сегодняшнего утра, но сердце переполняет уверенность, ощущение чуда, умиротворение и открывшаяся возможность, которая вот-вот вылупится из кокона и разорвет это платье.
Надежда обнимает меня, баюкает в объятиях, вытирает мне слезы, говорит, что сегодня, и завтра, и послезавтра со мной все будет хорошо, а я будто в бреду и боюсь этому поверить.
Я сижу в голубой комнате.
Стены оклеены тканью цвета летнего неба, на полу ковер толщиной пару дюймов. Комната пуста, стоят только два бархатных полукресла, видимо, из большого гарнитура. Каждый оттенок синего словно кровоподтек, словно прекрасная ошибка, словно напоминание о том, что они сделали с Адамом из-за меня.
Я сижу одна в бархатном полукресле в голубой комнате в оливковом платье. Записная книжка в кармане кажется неожиданно тяжелой: у меня на колене словно лежит шар для боулинга.
— Ты прелестно выглядишь!
Уорнер как-то сразу появился в комнате, будто въехал на пневматической подушке. С ним никого нет.
Я невольно взглянула на свои тенниски, испугавшись, что нарушила какие-нибудь правила, не надев высоченных стилетов из шкафа. Убеждена, они не для ног. Уорнер остановился передо мной.
— Зеленый изумительно тебе идет, — сказал он с глупой улыбкой. — Подчеркивает цвет глаз.
— А какого цвета у меня глаза? — спросила я, обращаясь к стене.
Он засмеялся:
— Шутишь?
— Тебе сколько лет?
Смех оборвался.
— Тебе интересно?
— Любопытно.
Он присаживается рядом.
— Я не буду отвечать на твои вопросы, если, разговаривая, ты не будешь смотреть на меня.
— Ты хочешь, чтобы я мучила людей против своей воли. Хочешь сделать из меня оружие. Хочешь, чтобы я стала чудовищем. — Я помолчала. — Мне противно смотреть на тебя.
— Ты куда упрямее, чем я думал.
— Я ношу твое платье. Ела твою еду. Пришла сюда. — Я подняла глаза на Уорнера, который по-прежнему смотрел на меня в упор. Я на мгновение растерялась от силы его взгляда.
— Ты делаешь все это не ради меня, — тихо сказал он.
Я чуть не рассмеялась.
— А с какой стати? — Его глаза словно воевали с губами за право говорить. Я отвернулась. — Зачем мы здесь?
— А-а. — Он глубоко вздохнул. — Завтрак. Потом я дам тебе твое расписание.
Он нажал кнопку на подлокотнике кресла, и почти мгновенно в комнату вкатились сервировочные столики. Их ввезли женщины и мужчины, явно не солдаты, с жесткими, морщинистыми лицами, слишком худые, чтобы быть здоровыми.
При виде этих людей у меня разрывается сердце.
— Обычно я ем один, — продолжает Уорнер. Его голос острой сосулькой протыкает плоть моих воспоминаний. — Но нам с тобой имеет смысл поближе познакомиться, раз уж мы будем проводить вместе много времени.
Слуги горничные Не-солдаты вышли, и Уорнер протянул мне тарелку с едой.
— Я не голодна.
— Даже не мечтай.
Я увидела, что он очень серьезен.
— Тебе не позволено заморить себя голодом. Ты слишком мало ешь, а я хочу, чтобы ты была здоровой. Тебе не позволено совершить самоубийство. Тебе не позволено наносить себе вред. Ты для меня слишком ценна.
— Я тебе не игрушка, — прошипела я.
Уорнер уронил тарелку на тележку — я с удивлением увидела, что она не разбилась, — и кашлянул, прочищая горло. Это прозвучало довольно зловеще.
— Все будет гораздо проще, если ты начнешь сотрудничать, — сказал он, выделяя каждое слово.
Пять пять пять пять пять ударов сердца.
— Мир относится к тебе с отвращением, — начал он, кривя губы в улыбке. — Все, кого ты знаешь, ненавидят тебя. Бегут от тебя. Обрекают на одиночество. Собственные родители поставили на тебе крест и добровольно переложили заботы о твоем существовании на государственные учреждения. Как же они хотели от тебя избавиться, сделать чужой проблемой, убедить себя, что отвратительная мерзость, которую они растят, не их ребенок!
Мне словно надавали десяток пощечин.
— При этом, — он уже смеялся, не скрываясь, — ты в который раз отталкиваешь меня! — Он посмотрел мне в глаза. — Я пытаюсь тебе помочь. Я даю тебе возможность, какую никто никогда больше не предложит. Я охотно стану обращаться с тобой как с равной. Я готов дать тебе все, чего ты можешь пожелать; я готов передать в твои руки даже власть. Я заставлю людей страдать за то, что они с тобой сделали. — Он чуть подался вперед. — Я смогу изменить твой мир.
Он не прав, он все говорит неправильно, все вывернуто наизнанку и выглядит не естественнее, чем опрокинутая радуга.
Но все, что он говорит, правда.
— Не смей начинать меня ненавидеть, — продолжает Уорнер. — Сперва попробуй — а вдруг мое предложение понравится тебе куда больше, чем сейчас? Твое счастье, что я готов проявить терпение. — Он с ухмылкой откидывается на спинку кресла. — Не в последнюю очередь потому, что ты исключительно красива.
Румянец, по ощущениям, уже стекает с меня на ковер.
Уорнер лжец и чудовище, но его слова задевают меня — оттого ли, что он вопиюще не прав, или оттого, что я всю жизнь жду, когда же меня заметят. Еще никто не говорил со мной так, как Уорнер.
Мне захотелось посмотреться в зеркало.
— Ты и я не так различны, как ты полагаешь. — Его улыбка настолько нагла, что я подавила желание врезать по ней кулаком.
— Ты и я не так похожи, как ты надеешься.
Его улыбка такой ширины, что я не знаю, как реагировать.
— Кстати, мне девятнадцать.
— Что?
— Девятнадцать лет, — поясняет он. — Я прекрасно развит для своего возраста.
Я взяла ложку и отколупнула маленький кусок от чего-то съедобного на тарелке — уже забыла, какая бывает еда.
— Я не уважаю тебя.
— Передумаешь, — легко ответил он. — Давай шевелись, ешь что-нибудь. У нас масса работы.
Глава 21
Убивать время не так трудно, как кажется.
Я могу застрелить сотню чисел в грудь навылет и смотреть, как они истекают десятыми долями у меня на ладони. Я могу сорвать цифры с циферблата и смотреть, как часовая стрелка тикает, тикает, тикает последний раз перед тем, как я засну. Я умею душить секунды, задержав дыхание. Я убивала минуты часами, и никто не возражал против этого.
Прошла неделя после того, как я обменялась словом с Адамом.
Один раз я повернулась к нему, открыла рот, но не успела ничего сказать — вмешался Уорнер.
— Тебе нельзя разговаривать с солдатами! — отрезал он. — Если у тебя вопросы, найди меня. Я единственный человек, о котором тебе надо думать, пока ты тут.
Собственник — недостаточно сильное определение для Уорнера.
Он сопровождает меня повсюду. Говорит со мной слишком много. Мое расписание состоит из встреч с Уорнером, обедов с Уорнером и выслушивания Уорнера. Если он занят, меня отправляют в мою комнату. Если Уорнер свободен, он находит меня. Он говорит мне о книгах, которые они уничтожили. Об артефактах, подготовленных к сожжению. Об идеях нового мира, которые у него родились, и о том, какой прекрасной помощницей я стану ему, как только буду готова. Едва я пойму, насколько хочу этого, как сильно хочу его и новой жизни, полной власти и славы. Уорнер только и ждет, когда я научусь использовать свой потенциал. Он твердит, что я должна благодарить его за терпение, доброту, понимание того, каких трудов мне стоит подобное превращение.
Я не смею взглянуть на Адама. Мне запрещено с ним говорить. Он спит в моей комнате, но я никогда не вижу его. Он дышит совсем близко от меня, но не разжимает губ и ничего не говорит. Он не ходит за мной в ванную. Он не оставляет тайных посланий в записной книжке.
Я уже склоняюсь к мысли, что сама придумала тот разговор.
Мне необходимо узнать, изменилось что-нибудь или нет. Мне нужно знать, не сошла ли я с ума, ухватившись за надежду, расцветшую в моем сердце. Мне нужно знать, что означает написанная Адамом фраза, но каждый день, когда он обращается со мной как с незнакомкой, становится новым днем сомнений.
Мне нужно с ним поговорить, но я не могу.
Потому что Уорнер следит за мной.
Повсюду видеокамеры.
— Я хочу, чтобы в моей комнате сняли видеонаблюдение.
Уорнер перестает жевать пищу/отбросы/завтрак/чепуху. Он старательно проглатывает, откидывается назад и смотрит мне в глаза.
— Ни под каким видом.
— Если ты обращаешься со мной как с заключенной, — говорю я, — я буду вести себя как заключенная. Я не потерплю слежки за собой.
— Тебе нельзя доверить самостоятельную жизнь. — Он снова берется за ложку.
— Каждый мой вздох записывается. В коридорах через каждые пять футов расставлены солдаты. Я даже в свою комнату по желанию зайти не могу. Что меняют эти видеокамеры?
Странное удовольствие сквозит в его улыбке, раздвинувшей губы.
— Ты не совсем уравновешенна. Вдруг ты кого-нибудь убьешь?
— Нет. — Я сжала кулаки. — Нет. Я не… Дженкинса я не убила…
— Я не о Дженкинсе. — Улыбка Уорнера — чан кислоты, впитывающейся мне в кожу.
Он не перестает смотреть на меня. Улыбается. Мучает меня одним взглядом.
А я беззвучно кричу в сжатые кулаки.
— Это был несчастный случай, — вырывается у меня так тихо и быстро, что я не уверена, сказала ли что-нибудь и сижу ли за этим столом, или мне снова четырнадцать лет, и я кричу, умираю, падаю в колодец воспоминаний, которые никогда-никогда-никогда…
Я никогда не смогу забыть.
Я увидела ее в продуктовом магазине. Она стояла, скрестив ноги в щиколотках, держа своего ребенка на поводке, который, по ее мнению, должен был казаться ему рюкзачком. Она думала, он слишком глупый/маленький/несмышленый, чтобы понимать: веревка, конец которой мать держит в руке, — приспособление, с помощью которого родительница удерживает его в безразличном кругу самосожаления. Она слишком молода, чтобы быть матерью, нести такую ответственность, похоронить себя заживо с ребенком и его потребностями. Ее жизнь абсолютно невыносима, крайне разнообразна и баснословно гламурна, чего никак не желает понять плод ее чрева, взятый на поводок.
Дети вовсе не глупы, хотела я сказать ей.
Я хотела сказать ей, что его седьмой по счету крик не означает желания вредничать и быть несносным, а ее четырнадцатое замечание в форме дрянь/какая ты дрянь/мне из-за тебя неловко, маленькая ты дрянь/вот я папе скажу, что ты вел себя как дрянь, неуместно и ненужно. Я пыталась не смотреть, но ничего не могла с собой поделать. Личико трехлетнего малыша сморщилось от боли, маленькими ручками он пытался расстегнуть цепочки, затянутые поперек груди, и тогда она дернула поводок так сильно, что ребенок упал и заплакал, а она сказала — так ему и надо.
Я хотела спросить, зачем она так.
У меня к ней было много вопросов, но я ни о чем не спросила, потому что сейчас на людях разговаривать не принято, и заговорить с незнакомкой еще более дико, нежели промолчать при виде подобной сцены. Лежа на полу, малыш корчился от боли. У меня из рук посыпались покупки и невольно вытянулось лицо.
Прости меня, я так виновата, вот чего я никогда не смогу сказать ее сыну.
Я думала, мои руки оказывают помощь.
Я думала, мое сердце оказывает помощь.
Я много о чем думала.
Я никогда,
никогда,
никогда,
никогда,
никогда,
никогда не думала, что так получится.
— Ты убила маленького мальчика.
Пригвожденная к бархатному полукреслу тысячами воспоминаний, вновь охваченная ужасом при виде того, что натворили мои руки, я смотрела на них. Они служат постоянным напоминанием о том, почему я изгой в человеческом обществе. Мои руки могут убить человека. Мои руки способны уничтожать живое.
Не надо было оставлять мне жизнь.
— Я хочу, — повторила я, стараясь проглотить ком в горле, размером с кулак, — я хочу, чтобы ты убрал видеокамеры. Чтобы их не было, или я сдохну, борясь с тобой за это право!
— Наконец-то! — Уорнер встал, сжав ладони и словно поздравляя себя. — А я-то гадал, когда ты проснешься. Я ждал этой вспышки гнева, который, уверен, выжигает тебя изнутри. Признайся, ведь ты живешь в ненависти, в ярости, с чувством бессилия! Тебе не терпится что-нибудь сделать, кем-то стать!
— Нет!
— Какое там «нет», ты такая же, как я!
— Я ненавижу тебя сильнее, чем ты можешь себе представить!
— Из нас получится прекрасная команда.
— Мы — ничто, и ты для меня ничто…
— Я знаю, чего ты хочешь. — Уорнер подался вперед, понизив голос. — Я знаю, о чем всегда тосковало твое сердечко. Я могу дать тебе теплоту, которую ты ищешь. Я готов стать твоим другом.
Я замерла. Моя решимость поколебалась.
— Я все о тебе знаю, дорогая, — ухмыляется он. — Я хочу тебя уже очень давно. Я целую вечность ждал, пока ты будешь готова. Я так легко не отпущу тебя.
— Я не стану чудовищем, — говорю я скорее себе, чем ему.
— Не борись со своей природой, — хватает он меня за плечи. — Перестань слушать, когда тебе говорят, что хорошо, а что плохо. Заяви о себе! Ты способна повелевать, а жмешься в угол! У тебя больше силы, чем ты знаешь за собой, и, признаюсь, я, — он покачал головой, — очарован.
— Я тебе не кукла Чаки! — взрываюсь я. — Не буду я ломать комедию!
Его пальцы сжимаются, я не могу вывернуться из его хватки. Он опасно близко наклонился к моему лицу, и я отчего-то не могу дышать.