– Случай необычный, – согласился Гольдштейн. – Я думаю так: возложена на Алексея особая миссия, которую не может выполнить бестелесный дух, потому дух и одухотворил собою убитый организм. Кольцов это понял тоже и потому правильно назвал – Одухотворенный Человек.
С той поры стал искать Птица свою миссию. Шли месяцы. Погиб под гусеницами романтический Кольцов, так и не успев сжечь свой заветный танк. Погиб хирург Гульба – фугасная бомба попала в операционную, и останки подполковника похоронили купно с останками неизвестного бойца, которого он сшивал. Умирали навсегда и бесповоротно люди, которых знал и любил Птица, а его миссия оставалась неразъясненной.
В полковом листке красноармеец прочитал заметку о себе. Корреспондент, которого Птица никогда не видел, подробно и со знанием дела обсуждал «феномен Одухотворенности». Заметка была написана в хорошем смысле, но версия «одухотворенности» у корреспондента выходила иная, чем у Гольдштейна. По его мнению, в убитого красноармейца поселилась душа Родины, чтобы подмочь живым своим сыновьям. Рассказывал автор и об иных случаях одухотворенности. Например, о летчике, что разбился с самолетом, но и мертвым продолжал бить фашистов. Четыре раза мертвый летчик ходил на таран, многажды горел и уже совсем превратился в головешку, но продолжал воевать. Приводились истории и вовсе нелепые, в частности о безголовом комиссаре, который, лишившись основного органа, не оставил общественно-политических обязанностей.
Птица радовался, что он не один такой на белом свете, и продолжал искать то, для чего он оставлен с живыми.
К Днепру вышли в сентябре сорок третьего. Фашисты укрепились на правом берегу и держались с такой силою, словно почувствовали под собой родную землю. Могучая река несла воды неторопливо и тихо, но больше ничем не могла помочь своему народу. Предстояла кровавая переправа.
Маленький отряд капитана Краюхи перебрался на вражеский берег ранним утром на плотах из бочек и рыбацких лодках. Захватить плацдарм, закрепиться, обеспечить переправу – такой был приказ. И советский офицер Краюха собирался приказ выполнить, хоть и сделать это было невозможно. Он экономно рассадил бойцов по укромным позициям и приказал им беречь свои жизни на пользу стране и убивать врага помногу и надежно.
К полудню из всего отряда осталось четырнадцать человек, а к трем часам – шесть. Тогда Краюха приказал радисту вызывать подмогу. Ему было стыдно, но, оглядываясь на реку, он видел, что понтоны возведены только до середины, и не удержать ему этого кусочка берега. Это понимал и доброволец Платонов, который лежал в цепких малиновых кустах недалеко от Краюхи и одной рукой стрелял в немцев, а другой прижимал к раненому боку пилотку.
Птица вызвался добровольцем. В одухотворенном виде он еще не пытался плавать и немного опасался переправляться на плоту – вдруг случится утонуть и лежать на дне между жизнью и смертью до нового потопа? Но война шла на том берегу, и оставаться на этом было стыдно. Кузин вызвался тоже – боялся отпускать везучего. Еще набралось сорок человек.
Фашистская артиллерия без роздыха дубасила по реке. Широкий, наскоро сложенный неумельцами плот из свежего дерева сидел в воде низко и почти не слушался. Гребли чем придется, сильно, но не в такт. Медленно-медленно плот двигался к правому берегу. Сперва вдоль понтонов, потом – по открытой воде. Снаряды падали в воду справа и слева, с каждой минутой все ближе.
– Пристрелялись, гады, – сказал Гольдштейн, вытирая воду с лица мокрым рукавом.
– Не убьют, не бойся! – весело сказал Птица. – Там же наши ждут, Платонов и Краюха.
– И оттого не убьют?
– Конечно.
– Врешь ты! – зло сказал Кузин. От страха у него раскрылись глаза, и он понял, что никакой удачи Птица ему не принесет, а ждет его, Кузина, скорая гибель.
– Не вру. Мы – подмога. Пока мы к ним плывем, они будут держать берег. Мы уже им помогаем. Не бойся, Кузин.
Но Кузин боялся, он был надтреснутый человек, и с каждой минутой страх все сильнее разъедал его душу.
Платонов давным-давно открыл надежный способ воевать и не быть убитым. Главное, в бою думать о другом. О чем угодно, только не о смерти и войне – тогда выживешь и победишь. Платонов пытался научить этому товарищей, но ни у кого не получалось так хорошо думать о другом, и многих убивали. Тогда Платонов решил, что у всякого солдата – свой способ выживать в бою, и учить перестал. Его же самого умение не думать о войне спасало не раз.
Когда убили Краюху и радиста, Платонов переполз к старой толстой березе, удобно выпроставшей корни из-под земли, и стал думать о том, как он после войны поедет в Москву. Как он обойдет весь Кремль вдоль стены, рассмотрит каждую башню, будет слушать куранты – бом-бом-бом, увидит Ленина, может быть, увидит Сталина. Как он спустится по электрической лестнице к подземным поездам метро, как поднимется и выйдет на незнакомой улице и встретит незнакомую девушку, как они пойдут в парк есть эскимо и кататься на каруселях и как ничто больше не сможет помешать его счастью…
Уже убили всех, только один Платонов держал плацдарм, от которого зависел в эти минуты исход всей войны.
Плот рассыпался от близкого взрыва, когда до берега было еще метров двести. Половину бойцов пришибло бревнами, а кто не умел плавать, утоп сам. Кое-как сгрудили вместе что поймали и, навалившись, поплыли дальше.
Кузин совсем растерял остатки храбрости. Когда далекий фашистский пулеметчик начал стрелять по остаткам плота, он решил, что Родина не стоит его жизни. «Зачем мне умирать? – спросил себя Кузин. – Что изменится, если сейчас я выберусь на берег и брошусь навстречу безжалостным пулям? Ведь какая получится подмога из нас, – он пересчитал глазами оставшихся, – восьмерых? Плюнуть и растереть. На один зуб фашистам. Не хочу!»
Решив так, он отпустил бревно, за которое держался, и нырнул. Под водой Кузин бросил винтовку, документы, снял гимнастерку и сапоги. Плыть сразу стало легче, и Кузин позволил течению отнести себя подальше от опасного места. Он почти выбрался на берег, когда шальная пуля, выстреленная совсем в другого человека, попала ему в голову. Кузин пошел на дно и навсегда исчез из памяти живых и мертвых.
Птица помог выбраться Гольдштейну на берег. Философский кандидат был ранен в правую руку, из ладони струйкой била кровь. Больше никто не спасся. Впереди, в близком пролеске, были слышны выстрелы.
– Это Платонов держится, нас ждет! – сказал Птица. – Пойдем, товарищ, поможем ему.
Они побежали по голому пляжу, Птица впереди, Гольдштейн – за ним. Невидимый враг стрелял по ним из леса и удивлялся, что никак не может попасть. А Птица чувствовал, что пули, одна за одной, вонзаются в его тело и толкают назад. Бежать от этого было неудобно, но останавливаться – еще хуже.
«Как хорошо, что в меня попадают, хитро мы с товарищем придумали спрятать живого за мертвым», – радовался Птица на бегу, хотя ничего они не придумывали и мертвый прикрывал живого лишь по случайности, точно так же живой мог сейчас прикрывать мертвого. А через мгновение это стало уже неважным. Пуля пронзила одежду Птицы, пролетела через дырку в теле и убила Гольдштейна в живот.
Платонов символично лежал под березовым деревом. Ему было рано умирать, надо было дождаться подмоги. Но Платонов так устал воевать, что уже не верил в подмогу. Ему стало казаться, что он один на белом свете ведет бой с фашистами и не дает им мордовать Родину. И вот теперь его человеческие силы на исходе, не помогает больше испытанный способ, и нужно умирать.
Его ранили еще дважды – в правое плечо и в левую ногу. В ногу было не страшно, Платонов знал, что она больше не пригодится, а плеча было жалко – отнялась рука, и теперь он не сможет перезарядить пулемет. Это была последняя капля. Платонов зарыдал. Он плакал от обиды, размазывая по щекам слезы бессилия, он всхлипывал и рычал, подобно дикому зверю, и кусал корни березы, не зная, как еще выразить свое несогласие со смертью. Но плача, Платонов не забывал и стрелять, чтобы не проиграть войну раньше времени.
Таким его и увидел Птица: лежащим почти на спине, некрасиво вывернутым в прицельной позе, рыдающим, окровавленным, но еще живым.
– Вот и подмога, Платонов, – сказал Птица, устраиваясь в корнях рядом с товарищем.
Они еще долго стреляли по фашистам из своего надежного места. Птица помогал Платонову заряжать пулемет и прикрывал его с той стороны, где засел меткий вражеский снайпер. Потом Платонов перестал стрелять, и в следующий миг на берег хлынули наши войска.
Птица почувствовал, что сила, не дававшая ему взлететь в небо, отступила. Он взглянул в последний раз на мертвого Платонова, оттолкнулся ногами от мшистого корня и взмыл над землей. Над лесом плыли комковатые серые облака, а над ними, на высоте, недоступной даже орлам, начинались Небеса. Выше, за самым высоким и счастливым Седьмым Небом, светило яркое и честное Солнце. Дальше простирался бесконечный космос вселенной, в самом сердце которого горел вечный огонь. К этому огню, неторопливо и уверенно, плавно взмахивая могучими крыльями, летела душа Птицы.
Так – над землей.
На земле Платонов открыл глаза.
Небо – моя обитель
Алина и Денис Голиковы
Жди меня, и я вернусь
Скрипнула рассохшаяся дверь, гулкая тьма подъезда дохнула ледяным холодом. Катя поежилась и нерешительно замерла перед дверью. Несмотря на пронизывающий ветер, снаружи казалось теплее, чем внутри.
Она выдохнула, пересилила себя и все-таки шагнула внутрь. Темнота обняла ее липкими, ледяными пальцами.
Пахло сырым камнем и гнилью.
«Третий этаж, правая дверь, стучать громче», – в тысячный раз повторила она про себя, остро чувствуя всю неуместность своего присутствия здесь.
Мелькнула трусливая мыслишка сдаться. Сбежать, снова проделать двухчасовой путь под пронизывающим осенним ветром. Вернуться в комнату, последний год служившую им с Максимом жильем, налить кипятка в большую эмалированную кружку, достать тетрадки с непроверенной контрольной.
Вернуться в опустевшую комнату, в которой никогда не будет Максима.
Катя выдохнула сквозь зубы и сжала руку на деревянных перилах. Подумать только: она – комсомолка, дочь коммуниста – здесь. Что может быть глупее?
Но отказаться от надежды было все равно, что отказаться дышать.
Входная дверь была точь-в-точь такой, как описывала соседка. Массивная, покрытая облупившейся красной краской и без звонка. Из-под двери слабо тянуло запахом щей, несколько женщин разговаривали на повышенных тонах, доносилась негромкая музыка. Все это было так знакомо, так привычно и обыденно, что Катя почувствовала себя еще глупее, чем раньше.
Она стянула рукавицу, согрела дыханием озябшие пальцы и пару раз робко стукнула. Стук прозвучал тихо и неубедительно. Женщины самозабвенно ссорились, музыка заиграла громче.
Катя сняла вторую рукавицу и замолотила что есть силы.
Дверь распахнулась резко. На пороге стояла пухлая неопрятная брюнетка в синем платье.
– Я к Диамару Аристарховичу, – пробормотала Катя, теряясь под ее вопросительно-требовательным взглядом.
Женщина скривила губы, выразительно мотнула головой и исчезла с прохода. Катя робко шагнула за ней в нутро чужой квартиры.
– Подождите! Куда мне идти?
Толстуха проигнорировала вопрос и скрылась за поворотом. Катя топталась в проходе, не зная, что делать. Снова невыносимо захотелось сбежать, но она только захлопнула дверь за своей спиной и пошла вперед.
Света единственной тусклой лампочки над дверью не хватало, чтобы рассеять сумерки. Катя пробиралась по коридору, натыкаясь на велосипеды, баулы, коробки. Было душно, пахло супом и подгоревшей гречкой, за дверью одной из комнат Изабелла Юрьева бархатистым, чуть надтреснутым голосом выводила «Белую ночь».
Мальчик сидел так тихо, что Катя не заметила его, пока не наткнулась. От неожиданности она еле сдержала вскрик. Смуглый и черноволосый парнишка сосредоточенно возил по полу замызганным пальцем.
– Прости, – когда первый испуг прошел, она даже обрадовалась. – Не подскажешь, как мне найти Диамара Аристарховича?
Не отрывая взгляда и пальца от пола, мальчик ткнул другой рукой в крайнюю дверь. Ту, из-за которой доносилась музыка.
– Спасибо, – поблагодарила Катя и, повинуясь неясному инстинкту, обошла по периметру тот кусок пола, где чумазый художник рисовал одному ему видимые и понятные фигуры.
В этот раз дверь открылась прежде, чем она успела постучать.
У стоявшего на пороге мужчины был безволосый череп и слегка выпуклые водянисто-голубые глаза. Несвежая белая рубашка выбивалась спереди из-под ремня черных брюк в мелкую полоску. Катя не решилась бы предположить, сколько ему лет. Гладкое, лишенное морщин лицо не казалось юным, а полное отсутствие волос сбивало с толку.
– Я к Диамару Аристарховичу, – быстро произнесла Катя. – От Валентины.
– Заходи, – мужчина посторонился, пропуская ее внутрь.
«Белая ночь, светлая ночь, тихо в окно шепчет одно – нет его, нет. Он ушел. Он далек», – допела Юрьева последние слова, и Катя вздрогнула. Неожиданно в этом маленьком совпадении ей почудилось зловещее предзнаменование.
В воцарившейся после отзвучавших аккордов песни тишине был отчетливо слышен шорох граммофонной иглы.
– Я… Мне нужно… то есть Валентина сказала, – она окончательно запуталась и умолкла, не зная, как объяснить суть своей просьбы.
– Муж? – пришел на помощь собеседник, и Катя кивнула, чувствуя облегчение.
– Да. Он в госпитале. Говорят… – она запнулась и замолчала.
– И так вижу, – кивнул мужчина. – Васильев Максим Максимович, военный летчик. Сбит восемнадцатого ноября в сорока километрах от аэродрома, покинуть самолет с парашютом не смог. При падении получил перелом трех ребер, перелом правой руки, трещину берцовой кости, рваную рану на правом боку, сотрясение мозга, контузию, – произнес он скучным голосом, как будто зачитывал с бумажки доклад о достижениях народного хозяйства. – Так?
Катя кивнула, ощущая в горле ком. Взгляд у мужчины был неприятный. Слишком внимательный, слишком неподвижный.
– Не жилец, – равнодушно сообщил Диамар Аристархович. – Скончается в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября в четыре тридцать две.
– Как… скончается? – спросила Катя каким-то чужим, низким и хриплым голосом.
– Обыкновенно. Септический шок. Прекращение дыхания и сердечной деятельности.
– И ничего нельзя сделать? – беззвучно спросила она. Попробовала вдохнуть, но тугой комок в горле разрастался, не оставляя места для воздуха.
– Можно, – собеседник улыбнулся, не разжимая губ. – Всегда можно. Валентина предупредила о моих расценках?
Катя кивнула, чувствуя, что при всем желании не сможет вымолвить и звука. Тугой комок забивал горло, мешая дышать.
– Год жизни, – произнес Диамар Аристархович, не сводя с нее водянистых немигающих глаз. Его губы снова растянулись в стороны, словно он выполнял гимнастику для лицевых мышц. – Согласна?
Катя вдруг почувствовала, что снова может дышать.
– Да! – почти выкрикнула она, звенящим от слез голосом, выплескивая в лицо этому незнакомому и страшному мужчине вместе с криком весь ужас, который пережила за эти секунды, всю свою любовь к Максиму и безумную надежду на чудо.
Внезапно в жарко натопленной комнате стало холодно. Мороз хлынул сверху, как будто Катю резко окатили из ведра ледяной водой. Мгновенно закоченели пальцы, кровь отхлынула от щек. Стрельнуло болью в пояснице, отдалось в коленях. Сердце болезненно сжалось и трепыхнулось, в глазах потемнело. Катя покачнулась и, возможно, не устояла бы, но страшный незнакомец подхватил ее под локоть и усадил в ободранное кресло.
– В первый раз всех ломает, – сообщил он. – Посиди, отойдешь.
Перед лицом вынырнула кружка, наполненная горячим чаем. Катя тупо уставилась на нее, не в силах унять дрожь.
То, что сейчас произошло, не поддавалось никаким объяснениям, было нелепо, нереально, просто невозможно.
– Он… он будет жить?
– Теперь будет. Завтра придет в себя.
Она хлебнула из кружки, избегая взгляда собеседника. Чай был горячий, крепкий и сладкий. Катя такого уже много месяцев не пила.
Максим будет жить. Остальное не важно.
Неожиданно появилось острое, почти непереносимое желание поговорить с кем-то, поделиться невозможным кошмаром, в котором жила Катя последние дни.
– Знаете, я ведь не верила… Совсем не верила. Думала, Валентина так издевается. Или вытащить меня из больницы хочет.
– Теперь веришь? – полуутвердительно спросил Диамар Аристархович.
Катя механически кивнула.
Теперь она верила. Почти.
– Как вы это делаете?
– Какая тебе разница, – пожал плечами собеседник. – Допивай и уходи.
Катя поставила почти полную кружку, нашла в себе силы встать с кресла. Впереди было еще два часа дороги по вымерзшей Москве. Хорошо еще, что сегодня непогода, налета не будет.
– Спасибо за чай.
– Не за что. Буду нужен, приходи, – на прощание Диамар Аристархович даже не улыбнулся.
– И вот еще, – окликнул он ее уже в дверях. – Не болтай лишнего.
Дверь захлопнулась, и в спину Кате понеслись первые аккорды «Белой ночи».
Пробуждение в госпитале, как и всю неделю после, Максим помнил плохо. Засели в памяти отдельные фрагменты. Как открыл глаза, как увидел вокруг себя огромную комнату с белым потолком и выложенными кафелем стенами, но поначалу даже не понял, где он. Помнил, как приходила медсестра и меняла повязки, а он кричал и плакал, не в силах вынести боли. Первая самостоятельная прогулка до нужника показалась забегом на длинную дистанцию.
А сейчас ничего. Корявый шрам, пропахавший бедро и весь правый бок до самых ребер, саднил и чесался, но заживал быстро. «Как на собаке», – шутил хирург.
– Мы тогда уже возвращались, километров сорок до дому оставалось! И «мессер» этот непонятно откуда свалился – облачность низкая, метров сто еще поднимешься, и уже ни черта не видно, – Леша Калмыков брызгал слюной и водил руками, стараясь наглядно показать, как именно выпал из облаков фашистский самолет и как Максим крутанул вираж, чтобы выйти из-под обстрела.