Дождь чуть утих, и было хорошо видно, как фашисты высыпали из укрытия и начали доставать из-под сарая пулеметы – один за другим. Балтийцы открыли огонь, пытаясь поймать призрачную надежду – перебить немцев до того, как пулеметы начнут выплевывать убийственный свинец. Все прекрасно понимали, что если это не получится, то все.
Лешка стрелял от пуза – он еще не успел научиться правильно держать автомат – заливал все патронами, не жалея их. Слева по всем правилам, аккуратно расходуя боеприпасы, стрелял Владимир Михайлович. Пустые гильзы падали в болотную жижу и утопали в ней, как сапоги, давно мокрые насквозь. Пулемет срезал обоих одновременно. Лешка взмахнул руками и тюкнулся лицом в воду. Владимир Михайлович осел без лишних движений, экономно, как и стрелял.
– Свооолооочиии! – заорал Сережа, но крик потонул в пулеметных очередях.
Аня даже не поняла поначалу, что ее ранило, сделала по инерции еще два шага и упала. Из сапога потекло красное, смешиваясь с тиной и дождевой водой. А когда замолчали пулеметы, ее встретило дуло автомата, удар, и она потеряла сознание.
Очнулась в сарае. Было холодно, но сухо. Первое, что почувствовала – боль в правой ноге и в голове. И еще – нигде не видно ее винтовки.
«Шнель, шнель», – раздавалось снаружи.
Аня подползла к щели в двери сарая, схватилась за неструганные доски, прильнула к ним. На берегу лежали человек двадцать. Под командиром растекалась красная лужа – Аня разглядела его развороченный живот. У остальных ранения казались не такими страшными. Фашисты раскладывали красноармейцев на холме в один ряд так, чтобы их было видно на другом берегу болота. Наконец, когда всех уложили и подровняли, сами выстроились в шеренгу напротив.
– Айн, цвай, драй, фойер! – скомандовал один, и рев автоматов обрушился на март сорок третьего.
Аня привалилась к стене, закрыла глаза.
Дверь открылась от пинка. В сарай ввалился десяток фашистов, только что добивших раненых. Мокрые: опять пошел дождь, грязные, возбужденные, они о чем-то переговаривались резкими, отрывистыми фразами. Аня постаралась вжаться в стену, но это не помогло. Ее заметили.
Один подошел вплотную. Его сапоги были заляпаны кровью. Дулом автомата под подбородок поднял Анину голову. У него оказались очень колючие серые глаза, глубокие морщины и седые волосы. Что-то спросил. Аня не поняла, промолчала. Он еще раз спросил, ударив сапогом по ребрам. От удара девушка разучилась дышать. Когда, наконец, вспомнила, как это делается, жадно начала заглатывать воздух.
– Нихт ферштейн, – выдавила из себя сквозь кашель.
Офицер махнул кому-то еще, подбежал совсем молодой парень. Присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с Аней, спросил на ломаном русском:
– Снайпер?
Аня молчала.
– Отвечай. Ты снайпер?
Она опустила глаза. Вот и все.
Лида уже почти не чувствовала боли. Было только жарко. Вокруг метались и кричали женщины, а ей было все равно. Она вспоминала маму. Когда ночью домой завалились фашисты, Лида спряталась подальше на печке, накрывшись с головой одеялом. У нее выработался рефлекс: если в доме неожиданно появляются люди – надо прятаться. Они кричали «руссиш партизанен», потом несколько раз ударили маму и повалили на лавку. Мама заплакала, и фашисты ее закололи. Люди со свастикой жили в их деревне, в доме дяди Коли. Дяди все равно не было. Он вместе с отцом и другими мужчинами ушел в лес. Но иногда приходил.
Папка появился следующей ночью. Он нашел Лиду на соседней лавке, голую и всю в крови. На запястьях и голеностопах виднелись синяки от мужских рук, державших девочку. Когда она проплакалась и все рассказала, отец велел ей одеться потеплее, идти в лес и ждать его там. Сказал, что скоро вернется, и исчез. А утром послышались выстрелы, и загорелся дом дяди Коли. Солдаты сумели остановить пожар, огонь съел только три дома. После этого собрали всю деревню – всех женщин, что остались.
– Если вы скажете, где находятся партизаны, мы вас не тронем, – переводил усатый немец в грязной каске. У него на пузе висел автомат, и обе руки лежали на нем. Усатый вышагивал вдоль женщин – под ногами хрустел снег – и втолковывал:
– Если вы будете скрывать партизан – нам придется вас убить.
Лиду поймали около леса. Этот самый усатый. Так что теперь девочка стояла в той же шеренге. «Интересно, папа меня тут найдет?» – думала она.
А потом их всех согнали в колхозную конюшню. Лошадей там не было с начала войны. Часть забрала Советская Армия, остатки – фашисты, когда встали тут с оккупацией. Лиде было очень жалко вороного Булата. Ему было столько же лет, сколько ей, восемь, и он так мягко брал с ладошки яблоки… Папа обещал научить ее ездить по-взрослому, в седле. Где теперь Булат?
Послышался стук молотков.
– Двери забивают! Замуровывают! – завизжали женщины. Показались языки пламени. «Пожар где-то», – подумала Лида. Скоро стало ясно, что горит как раз конюшня. Сначала девочка даже обрадовалась – хоть немного погреться, а то на улице такие трескучие морозы, что окоченеешь. Потом стало жарко. Потом загорелась тетя Нина.
У Лиды тлели полы шубы, и поначалу девочка пыталась сбить с себя огонь, но поняла, что это бесполезно. Она подняла взгляд и увидела под крышей в огне худенькую девочку с мечом. Девочка была постарше Лиды и, казалось, вся состояла из огня. В панике пожара ее никто не замечал.
– Тебе уже не больно? – спросила она у Лиды, спускаясь пониже.
– Нет, – удивленно ответила та, оглядывая языки пламени, гуляющие по телу. – Только жарко. А тебя как зовут?
– Лада.
– А меня Лида, – улыбнулась она. – Ты из какой деревни? Далеко отсюда?
– Далеко, – кивнула Лада. – Я даже не из Белоруссии.
– Ух ты! Я так далеко никогда еще не была. А как ты тут оказалась?
– Помогать пришла.
– Да, – с серьезным видом кивнула девочка. – Помощь нам нужна.
Огненная Лада опустилась на землю и протянула Лиде меч.
– Возьми. Этим мечом ты сможешь защитить своих.
– А ты? Без оружия останешься?
– У меня есть еще, – улыбнулась та. – Но одной мне везде не поспеть. Нужны помощницы. Будешь защищать Белоруссию?
Лида кивнула. Меч сначала показался ей тяжелым, но с каждой секундой становился все легче, приноравливаясь к руке. И вот уже девочка не могла понять, где заканчивается рука и начинается оружие. Взмахнула им и вдруг взлетела. В этот момент рухнула крыша, погребая всех. Лида же пролетела сквозь горящее дерево и взмыла еще выше. Ей нужно было спасти папку. Там, где она пролетала, загорались дома и машины. И этот огонь фашисты не могли потушить.
В те редкие минуты, когда фашисты оставляли ее в покое, Аня пыталась думать о чем-нибудь другом, кроме боли. Думалось только о смерти. Еще мелькала мысль: «Хорошо, что тут нет зеркала». Аня понимала, что ее лицо изуродовано. Правым глазом она ничего не видела и подозревала, что его больше нет. Как они объяснили – чтобы больше не могла прицеливаться. Еще они сломали ей все пальцы на правой руке. Глупые, не знали, что «Ворошиловский стрелок» одинаково стреляет с обеих рук.
«Вряд ли в мире существует такая смерть, которой хотя бы один человек не умирал, – думала девушка. – И потом, наверняка существует масса смертей еще худших. Сожжение там… или четвертование… или на кол». Аня пыталась придумать смерть еще худшую, чем трехдневная пытка, которую устроили ей фашисты. Сначала ее насиловали и били. Потом – били и насиловали. Ломали пальцы и ребра. Жгли углями. Выкололи глаз.
«Если другие прошли через это, то и я пройду. В конце концов, у меня все равно нет выбора». Аня вспоминала детские разговоры о самой ужасной смерти. Ее сестра утверждала, что нет ничего более страшного, чем сгореть заживо. Подруга Аленка рассказывала о какой-то китайской пытке водой, капающей на темечко. Сейчас Аня готова была поменяться на любую из этих смертей. Хоть какую, лишь бы уже поскорей. Ее тело, однако, упорно цеплялось за жизнь, а ничего, принесшего бы облегчение, под рукой не было.
В сарай вошел кто-то. Аня перестала их различать уже на второй день. После того как седой передал ей, что ее напарница «встала на охоту» и положила пятерых. Аня тогда улыбнулась, за что ей тут же разбили губы и объяснили, что за каждого убитого немца отвечать будет она, Аня. А когда они возьмут ее напарницу, то сделают с ней то же самое.
Перед ней сели на колени, но почему-то не ударили. Аня повела заплывшим левым глазом и увидела худенькую девушку с длинными золотистыми волосами. На коленях у нее лежало что-то блестящее.
– Меня зовут Лада, – произнесла та.
На следующий день холм накрыли три «катюши», сравняв немецкие укрепления с землей. Дивизион БМ-13 неожиданно сбился с пути и наткнулся на остатки бригады морпехов. Ни одному фашисту не удалось выжить под шквальным огнем. Когда русские пришли хоронить своих, единственное тело, которое не нашли, – Анино.
К вечеру эсэсовцы утомились и ушли на ту стороны реки Бук, в свой дом отдыха. Ни одна из двадцати девушек не шевелилась. Прошло еще полчаса, и Фаня охнула. Казалось, у нее со всей спины, головы и ног сняли кожу до костей. Не сразу она смогла встать. А когда встала, увидела девушку в зеленом сарафане, сидящую у куста шиповника.
К вечеру эсэсовцы утомились и ушли на ту стороны реки Бук, в свой дом отдыха. Ни одна из двадцати девушек не шевелилась. Прошло еще полчаса, и Фаня охнула. Казалось, у нее со всей спины, головы и ног сняли кожу до костей. Не сразу она смогла встать. А когда встала, увидела девушку в зеленом сарафане, сидящую у куста шиповника.
– Ты из «Мертвой петли»? – спросила Фаня.
– Нет, – ответила Лада.
– А откуда?
Лада пожала плечами:
– Я была тут еще до того, как первый гунн ступил на эти земли.
Фаня не поняла, о чем она и кто такие гунны. Боль заглушала все мысли, ноги не слушались, подгибались. Лада увидела, что девушка сейчас упадет, и подбежала к ней, подставила плечо. Фаня оперлась, и ей показалась, что боль начала уходить.
– Я давно не появлялась на людях, – продолжила Лада, – но сейчас славяне в опасности. Я пришла им на помощь.
– А я еврейка… – протянула Фаня.
Лада улыбнулась:
– Это неважно. Ты живешь здесь, соблюдаешь мои законы. И вообще, – подмигнула она, – чистых славян никогда не было. – Протянула меч: – Хочешь?
Фаня кивнула.
– Бери, он твой.
– Спасибо, конечно, только мне бы лучше автомат…
Лада залилась звонким смехом.
– Извини, автомата у меня нет, – ответила, утирая слезы от смеха. – Но я надеюсь, меч тебе тоже понравится.
– Ну, если автомата нет, то, конечно, возьму меч!
Фаня робко протянула руку, но уже через минуту выпрямилась, уверенно держа его перед собой. Спина перестала кровоточить, молодая кожа затягивала раны. Боль, голод, жажда и усталость отступили. Фаня чувствовала какими-то новыми органами каждую букашку, каждую смерть и рождение, каждую боль и радость на славянской земле. И ответственность за всех живущих и умерших.
Она взлетела. С высоты было хорошо видно, как русская пехота штурмовала концлагерь «Мертвая петля». Охранников расстреливали на месте, дом отдыха эсэсовцев на другой стороне реки Бук взяли в кольцо и подожгли. Кто пытался выскочить – добивали в упор.
Лада взмахнула крыльями и обхватила ими все свои земли. К ней присоединились сестры наверху и братья внизу.
Михаил Кликин
Обреченный на жизнь
Припадочная Матрена уже в феврале знала, что в июне начнется война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрена зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит, все по ейному и выйдет.
Так все и вышло.
Ходили потом к припадочной Матрене и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрена, лишь глазами кривыми страшно крутила да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он ее об этом.
– Уйдешь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрешь, но их всех потеряешь…
Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он ее стряхнуть, а она все висла на нем и вещала страшное:
– Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрем. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Все Гитлер проклятый пожжет, все изведет под самый корень!
Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушел в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку – Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
У сердца ее хранил, в медном портсигаре.
И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся – а ну как Матренино слово уже исполнилось?! Ну как все, что у него теперь есть, – только эта вот фотография?!
Изредка находили его письма с родины – и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит, месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.
Страшно было Коле.
Миллионы раз проклинал он припадочную Матрену, будто это она в войне была виновата.
Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, в рукопашную рвался. Товарищи немного сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то ненарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей – мужиком основательным, суровым и надежным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрену, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошел, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную черствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошел, растолкал, проворчал сибирским басом:
– Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «Несказанного – не изменишь, а что сказано, то изменить можно».
– Это как же? – не понял Коля.
– Мне-то почем знать? – пожал плечами чалдон.
В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле – горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на черную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, – и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так четко, будто стояла Матрена рядом с ним сейчас и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрешь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».
Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то еще страшнее, чем раньше думалось? Может, вернется с войны он чушкой разумной, инвалидом полным – без рук, без ног; тулово да голова!
После того ранения переменился Коля. Осторожничать стал, трусить начал. Одному только Саше-чалдону в своих опасениях признался. Тот выслушал, «козью ногу» мусоля, хмыкнул, плюнул в грязь, да и отвернулся. День ждал Коля от него совета, другой… На третий день обиделся.
А вечером сняли их с позиций и повели долгим маршем на новое место.
В декабре оказался Коля в родных краях, да так близко от дома, что сердце щемило. Фронт грохотал рядом – в полыхающем ночью небе даже звезд не было видно. И без всякой Матрены угадывал Коля, что считаные дни остаются до того, как прокатится война по его родине, раздавит деревню его и избу. Мял Коля в жесткой руке портсигар с фотокарточкой и колючей горечью давился, бессилие свое понимая. Когда совсем невмоготу сделалось, пришел к капитану, стал просить, чтобы домой его отпустили хоть бы на пару часов: жену обнять, сына и дочку, крохотных, потискать.
Долго щурился капитан, карту при свете коптилки разглядывая, вымеряя что-то самодельным циркулем. Наконец кивнул своим мыслям.
– Возьмешь, Жухов, пять человек. Займешь высоту перед вашей деревней. Как окопаешься да убедишься, что кругом тихо, – тогда можешь и семью проведать.
Козырнул Коля, повернулся кругом – и радостно ему, и страшно, в голове будто помутнение какое, а перед глазами пелена. Вышел из блиндажа, лоб об бревно расшиб – и не заметил. Как до своей ячейки обмерзшей добрался – не помнил. Когда очухался немножко, стал соседей потихоньку окликивать. Чалдона Сашку с собой позвал. Москвича Володю. Очкарика Веню. Петра Степановича и закадычного друга его Степана Петровича. Поставленную задачу им обрисовал. Хлеба свежего и молока парного, если все удачно сложится, посулил.
Выдвинулись немедленно: у Сашки-чалдона – винтовка Токарева, у Володи и Вени – «мосинки», у Петра Степановича – новенький ППШ, у Степана Петровича – проверенный ППД. Гранатами богато разжились. Ну и главное оружие пехоты тоже взяли, конечно, – лопатки, ломики – шанцевый инструмент.
По снежной целине пробираться – только для сугрева хорошо, а удовольствия мало. Так что Коля сразу повел отряд к торной дороге. По укатанной санями колее бежать можно было – они и бежали кое-где, но с оглядкой, с опаской. Шесть километров за два часа прошли, никого не встретили. Деревню стороной обогнули, по лесовозной тропе на высоту поднялись, огляделись, место рядом с кустиками выбрали, окапываться начали, стараясь вынутой мерзлой землей снег не чернить. Сашка-чалдон под самыми кустами себе укрытие отрыл, ветками замаскировал, настом обложил. Рядом москвич Володя устроился: такие себе хоромы откопал, будто жить тут собирался – земляную ступеньку, чтоб сидеть можно было, сделал; бруствер по всем правилам; нишу под гранаты, выемку под флягу. Очкарик Веня не окоп сделал, а яму. Заполз в нее, ружье наверху оставив, вынул из кармана томик Пушкина да и забылся, читая. Коля Жухов, в землю зарываясь, недобро на соседа поглядывал, но молчал до поры до времени. Спешил, до конца дня надеясь в деревню сбегать, своих навестить – вон она, как на ладони; даже избу немного видно – курится труба-то, значит, все в порядке должно быть… Петр Степанович и Степан Петрович один окоп на двоих копали; не поленились, к сосне, в отдалении стоящей, сбегали за пушистыми ветками; в кустах несколько слег вырубили, сложили над углом окопа что-то вроде шалашика, снежком его присыпали, на дне костерок крохотный развели, в котелке воды с брусничным листом вскипятили.