Муттер - Николай Наседкин 7 стр.


- Ааааааааааааа!..

Этот невероятно дикий, фантастический вопль, исторгшийся из глотки моей, меня спас: он окончательно добил обезумевшего бычка. Тот вжался, втиснулся хвостом в угол, жалобно мыкнул и, глядя на меня с предсмертной тоской, начал обречённо ждать конца.

Когда взрослые вызволили меня из сарайчика и доставили домой, мать моя поначалу решила, что меня до полусмерти забодал бешеный бык, в результате чего я сделался немым и придурковатым. С ней с самой чуть родимчик не случился. Зато с какой лаской (я помню, помню выражение её лица в тот миг!), с какой напускной суровостью ворчала она чуть позже, кормя меня с ложечки молоком и жидкой манной кашкой - язык мой чудовищно распух и едва помещался во рту. Слава Богу, что вовсе его не откусил!

В другой раз Любаха, опять же с подружками, потащила меня за тридевять земель на дальнюю протоку купаться. По дороге надо было форсировать речной рукавчик. Как уже упоминал, сестра на голову обогнала меня в росте, подружки у нее водились тогда ещё голенастее. Я перетрухнул, узнав, что речку надо преодолеть вброд - широка на вид. Но девчонки в азарте и слушать меня не стали: подхватили за ладошки и - вперед. Дно оказалось вязким, илистым, легко раздвигалось под ногами. Когда вода дошла мне до груди, я пошёл на цыпочках, но и это не помогло. Хотел я крикнуть, но уже промедлил: волна плеснула мне в горло, я перхнул, подавился и пустил обильные пузыри.

Мои безалаберные спутницы, и не подумав повернуть, решили махом проскочить опасное место. Забыв поднять меня над водой, они сделали ещё два-три шага и сами хлебнули всласть. Подружка Любина тотчас отбросила мою судорожную ручонку, всплыла и забарахталась к берегу. Люба растерялась, напрочь забыла своё умение плавать "по-собачьи", забилась, забрызгалась вместе со мной - я повис на ней цепко. Тут бы нам с Любашей и капут, а матушке нашей - вечное горестное успокоение от каждодневных хлопот и тревог, если б на счастье наше не подъехал к переправе парень на велосипеде. Он мигом выудил из речушки сопливых, напившихся от пуза братца и сестрицу Клушиных. Подружка Любина, мучаясь приступом совести, кинулась к нам с рёвом обниматься. Она, вероятно, уже въяве успела представить себе и пережить минуту, когда прибегла бы домой к нашей Анне Николаевне с жуткой вестью...

Вода почему-то издавна и упорно пытается прибрать меня вконец. Уже не раз в своей жизни, находясь в воде, очень близко подплывал я к тому свету. Случай на илистой переправе - первый в зловещей череде таких историй. Чуть позже, уже лет восьми, я чуть было не захлебнулся, повиснув вниз головой на резиновом надувном круге - он соскочил у меня с пояса ближе к коленкам, и центр тяжести моего тела кувыркнулся. Пока соседи по купанию поняли, что я не дурю, не ради забавы сучу вверху ногами, сам плавая под водой, я таки порядком напился речной мути.

Еще лет через пять я впервые решился на штурм Енисея: этот обязательный в Новом Селе ритуал переводил пацана из разряда шпингалетов в клан уважаемых ребят. С двумя более взрослыми парнями я вошёл в реку там, где течение стремилось к другому, лесистому, берегу и само как бы помогало пловцу. Енисей в том месте был неширок, метров двести, но бурное течение делало его грозным, могучим и жестоким. Однако ж, того берега я достиг, хотя и запыхавшись, с надрывом дыша, благополучно. А вот обратно, супротив движения воды, плыть оказалось томительнее, вязче. Мои сотоварищи, уже уверовавшие в мои силы, умахали вперёд, держа над водой по веничку костяники. Я понимал: если позову на помощь, заору - экзамен провален, Енисей я не преодолел. Но, почуяв липкие холодные объятия - кто-то цепко утаскивал меня в стремительную бездонность реки - я вскрикнул:

- Ребя-а!..

И погрузился. Парни бросили свои ягодные букеты, рванули ко мне, начали нырять, вылавливая. Потом, уже на берегу, я потерянно оправдывался: костяники, мол, объелся, отяжелел...

И только на следующее лето решился я вновь форсировать безумный Енисей.

Но самый многозначительный случай моего утопления выпал на последнюю школьную весну. Раз мы, несколько оболтусов, решили прогулять школу и сразу поутру, с портфелями и ранцами, поперлись на остров: обугливать в костре картоху, курить табак и наслаждаться кайфом. Через реку, среди лёдяных зазубрин и торосов, темнела отполированная полозьями дорога. Обочь её валялись там и сям клоки сена, ошмётки навоза, какие-то ветки и сучья обычный мусор на весеннем ноздреватом льду. Со дня на день грозился грянуть лёдоход.

Зачем, из каких соображений на самой серёдке реки я шагнул с дороги в сторону на одну такую мусорную кучу? Лёд подо мной вдруг разверзся, я солдатиком ухнул вниз. Ноги тотчас обволокло течением и потащило под лёд. Спасла меня случайность:, я щеголял тогда модной среди старшеклассников папкой - плоской жёлтой сумкой на молнии и без ручек. Носилась сия неудобная вещь под мышкой. Провалившись, я удержал папку в руках, она шмякнулась плашмя на крошево из мусора и льдинок и словно спасательный круг мгновения два-три удерживала меня на этом свете. Ещё секунда, и меня бы утянуло под толщу льда, и бился бы я там темечком о прозрачно-белый потолок, пока б не затих, напившись сполна, и влекомый студёным равнодушным течением всё дальше и дальше - к океану. Бр-р-р!

На вскрик мой: "Юрка!!!" - один из приятелей оглянулся, увидел мою пучеглазую голову, торчащую из-подо льда, оторопел, но вовремя очнулся, сбросил шарф и вытянул меня из лёденящей пасти Смерти. Не раз и не два мне снился потом этот подледный кошмар - как я гваздаюсь снизу из последних отчаянных сил затылком о непробиваемое стекло реки...

Ещё как-то раз я провалился под лёд, но уже на мелководье, оказалось мне всего по грудь: однако ж, сделай я шаг или два и - глубина, было бы с ручками. А ещё однажды я попал в плотокрушение: плот наш на середине реки Абакан под Абазой, где мощь и ярость воды во сто крат сильнее, чем у нас, в Новом Селе, на полном ходу врезался в комель гигантского затонувшего тополя и ушел на дно - утянуло его под корни...

Короче, все случаи моих конфликтов с водной стихией и не упомнишь. Что все они означают? Почему их так много? Зачем Судьба раз за разом пугает меня одним из самых мучительных и гадостных видов смерти - утоплением? Я видел на своём веку двух-трёх утопленников - жутче, безобразнее и унизительнее смерти. Природа не придумала. Во что превращается царь природы, когда он поплавает в воде несколько дней, недель, месяцев?! Мне кажется, что душа моя в прежних своих земных воплощениях испытала уже однажды этот ужас - ужас подводной удушливой смерти.

И вот ещё что странно. Моя мать, Анна Николаевна Клушина, не любила водную стихию. Никогда, на моей памяти, не купалась она, никогда даже не загорала и, живя буквально в ста метрах от речки, бывала на берегу изредка, по необходимости: бельишко прополоснуть или зачерпнуть ведро воды - помыть голову в банный день. Откуда, почему в ней угнездилось равнодушие к воде? А может быть, то была неприязнь? Я чувствую какую-то подспудную связь между этим неприязненным отношением матери к воде и враждебным, в свою очередь, отношением воды ко мне. Дай-то Бог умереть мне, когда подступит срок, по-иному - без захлёба, судорог, посинения и безобразного мерзкого вздутия...

Итак, случались и случались со мною в детстве приключения, которые доставляли матери столько радости, что приходилось ей каждый раз пить валерьянку чуть не стаканами. Известно, все страдания на земле человек претерпевает не по своей прихоти - душа требует очищения. Но вот вопрос: бессчётные страдания, доставляемые матерям детьми, - в чём их умысел? А что значат страдания ребёнка, видящего страдания матери, которая страдает из-за него?.. Хотя, в эти философические дебри только забреди - не выберешься.

Несчастья всегда случаются нежданно, падают камнем с неба. Разгар веселья в детском садике. Мне на минуту достаётся трёхколесный велосипед. Я тороплюсь, спешу - вeлика всего два на всю ораву. Хочется-жаждется скорости, полёта. Я втаскиваю велосипед на пригорок, сажусь в седло и - вниз. У-у-ух, вот так да! Свист в ушах, мелькание лиц и тел. Все - мимо, мимо. Трах! Бах! Небо опрокидывается, земля жёстко бьёт меня в плечо, по лбу. В правую руку, чуть ниже локтя, впивается клыками неведомый зверь, жалит болью. Я с маху, с лёту, оказывается, наделся рукой на острие камня, торчащего пирамидой из земли.

Меня несут по улице, несёт какой-то чужой дядя. Рядом - лицо матери. Она придерживает мою онемевшую, истерзанную руку, морщит лоб. Больница. Меня кладут на холодный клеёнчатый стол. Резко, страшно пахнет лекарствами. От звяка инструментов в пупке щекотно. Врач прикрикивает: "Не плакать, мужик!" Губ под белой повязкой не видно: он или не он сказал? Тётя, тоже в повязке, отклоняет моё лицо в сторону, зачем-то удерживает так. Глаза мои упираются в блестящую стену. Ноги мои привязывают к столу... Мамонька моя! Что со мной хотят делать?!

Не знаю, кто больше исстрадался: я ли, когда извивался на скользкой клеёнке и взвизгивал по-заячьи, чувствуя, как упорная игла раз за разом протыкает мою живую - пусть и замороженную - плоть, или Анна Николаевна, слушавшая за дверью операционной мои заячьи взвизги и всхлипы. А если б я саданулся об острый камень виском? Наверняка мать представляла это себе натурально, терзаясь в больничном коридоре.

Ну, ладно, в данном случае я в общем-то в причинённых матери страданиях не виновен и сам оказался остро страдающей стороной. А сколько нелепостей, историй случалось, когда лишь по пацаньей глупости радовал я то и дело муттер.

Мне - лет шесть. Игрушек путных у меня никогда не водилось: мячик, разве, какой-нибудь, совок песочный, пустые спичечные коробки, катушки из-под ниток. И вот, то ли я сам изобрел забавную игрушку, то ли мне её кто подарил, и радости она мне доставила воз и маленькую тележку. А на вид ничего чудесного: обрывок шпагата, к нему привязана увесистая ржавая гайка. Всё. Стоит взяться за конец бечевки, раскрутить снаряд посильнее и отпустить - фью-ю-у-у! Он в такую высь улетает, прямо с глаз долой.

Раз за разом запускал я в космос чудо-гайку, без устали вращая рукой. И вдруг, отпустив рвущуюся из рук леталку снова, я тут же потерял её из виду, хотя старательно таращил глаза вслед. Куда она подева?.. Дзинь! Та-ра-рах!!! Где-то вдребезги рассыпалось стекло. Раздался вскрик.

Когда я увидал грозного соседа, худого дядьку с острым хищным носом и в зловещих круглых очках, того самого, у которого домина в пять окон по фасаду, когда я узрел этого опасного человека, выпрыгнувшего из ворот и бегущего с растопыренными руками ко мне, я обмер и чуть не описался. Он пребольно ущемил меня за ухо костяшками пальцев, скособочил к земле и, поливая руганью, поволочил к нашему домику. Встречь выскочила из калитки всполошенная Анна Николаевна...

Повторяю, я-то свои страдания принял по праву, за дело, за вину мою, но вот матушка-то за что и за какие грехи принуждена была корчиться от стыда, унижения, обиды и боли за меня? Гайка моя дурацкая не только пробила стекло в окне, просвистела над лысиной хозяина-куркуля, пьющего за столом в горнице чай, но и врезалась в громадное зеркало-трюмо, раззвездив его блескучую красоту трещинами. Немыслимые деньги пришлось выплачивать Анне Николаевне за стеклянно-зеркальный разор. Думаю, что это злосчастное происшествие и стало одной из причин, а может быть, и главной причиной нашего уезда из Заиграева. Ведь озлобленный наш супротивный сосед был каким-то заиграевским бугорком, человеком, от которого много чего зависело. С такими индивидуями или в мире жить или - от них подальше.

- Куда ты, Аня? - поразился брат матери, дядя Миша, узнав об её внезапной эмиграции.

- Поеду в Хакасию.

- Куды, куды? В какую такую Хакасию?

Дядя Миша подумал, видно, что страна с таким диковинным названием находится где-нибудь в Африке.

- В солнечную советскую Хакасию!

О "солнечной Хакасии" Анна Николаевна незадолго перед тем прочитала очерк в журнале "Огонек", поверила всему написанному ("рай на земле") и загорелась: хочется, ой как хочется после стольких мытарств хоть чуток пожить в раю.

Поехали. Ещё дальше от родных каторжных мест, ещё ближе к России. Хакасия - это юг Красноярского края, верховье великого Енисея.

В путь!

9

В воспоминаниях моих есть своеобразный крен: я слегка, а может быть даже и не слегка идеализирую прошлое, выбираю эпизоды сами по себе порою и драматичные, но в целом картина получается умильная, благостная, слащавая.

И в первую очередь - образ матери, наши взаимоотношения с нею. Нет, нет и ещё раз нет, ангелом она отнюдь не была. Измотанная уже к середине жизни женским одиночеством, нищетой, неустроенностью, нервы свои Анна Николаевна поистрепала, сдерживала себя всё реже и реже. Нам с Любкой, бывало, и перепадало под кипящее настроение. Перепадало иногда крепко.

В Новом Селе мы жили поначалу совсем убого. Приехали сюда налегке, всё распродав и раздав в Заиграеве - вплоть до кастрюль и ложек. Хибарку нам выделили мизерную по размерам, но даже и такой скворечник обставить сразу оказалось трудно. Мать соорудила в комнате полати из больших фанерных ящиков и досок - на них спали мы с сестрёнкой. Сама Анна Николаевна привольно, по-королевски располагалась на ночь прямо на полу, на каких-то тряпках. Но при первых же заморозках выяснилось: пол в избенке нашей покрывается к утру инеем, и муттер перебралась к нам на полати. Мы дружно скукоживались в тесноте, согревая друг дружку естественным своим тёплом.

В воспоминаниях я и обнаруживаю себя забившимся в один из постельных ящиков. Ящик вместителен, я закопался в самую его глубь, и место ещё оставалось. Я хоронюсь от матери. Она, со скрученным полотенцем в руке, ищет меня. Совсем не для того, чтобы утереть мне сопли. Мать кипит, она в ярости - чем-то я уж сильно ей досадил, и меня ждёт суровая кара. Каким-то чудом Анна Николаевна, ослепнув и поглупев от злости, не может меня сыскать и выскакивает в сенцы - шарит там. Я шустро выкарабкиваюсь из-под нар, сгребаю пальтишко в охапку и на ура шмыгаю через сенцы мимо матери во двор, со двора - на улицу.

Даже сейчас, спустя века, я не могу понять и объяснить - почему меня обуял такой ужас, почему так отчаянно, из последних силёнок удирал я от родной матери? Словно истерика на меня напала, истерика страха. Ведь и била муттер нас - когда била - в общем-то, совсем не смертным боем, чисто символически, не до синяков.

Концерт прохожим показали мы в тот день убийственный, вернее -- цирк. Уже (или ещё) лежал снег. По снегу, пыхая клубами пара, несётся что есть мочи салапет в одной рубашонке, без шапки, комкая пальтецо под мышкой. Сзади, отстав шагов на тридцать, вприпрыжку мчится растрёпанная женщина в платье. Она плачущим голосом вскрикивает:

- Держите! Ну держите же его! Саша! Саша! Стой! Замёрзнешь!

Новосельчане с радостным недоумением узнают в женщине новую учителку-немку. Я лечу, уже ничего не соображая, не слыша слёз в криках матери. Встречный дядька, толстый, в тулупе, шагнул поперёк, пытается перехватить меня. Я юркаю вбок, проскакиваю мимо, в узкий проулок. Там живёт мой приятель Генка. Вот и калитка. В дом нельзя - взрослые выдадут. Скорей в огород. В огороде посреди заснеженной пустыни - будка уборной. Шмыг туда и - дверь на крючок. Затаиваю дыхание. Прислушиваюсь... Хруст снега!

- Саша, Сашенька, сынок, - голос матери переламывается, срывается. Что ты? Глупый! Не бойся. Открой. Ты же простынешь, заболеешь...

Она плачет, дёргая щелястую дверь нужника. Я плачу уже взахлёб и с непонятным злым упорством удерживаю прыгающий крючок... Комедь!

Бывали эпизоды, когда муттер за дело, а то и без (кто ж из нас в детстве признаёт себя виновным?) стегала меня или Любу раз-другой вафельным полотенцем. Одно время приспособила она под орудие физвоспитания багажный ремень - вещь суровую, жгучую, похожую на вожжи. Правда, экзекуции случались редко, когда нервишки у Анны Николаевны срывались вконец. Чаще она пыталась наказывать нас педагогично - словом. И, право, порой думалось: уж лучше бы ожгла полотенцем да отстала, чем выкручивать всю душу наизнанку жалобными или строгими речами.

Один и, верно, самый последний в моей биографии и самый жестокий урок физического воспитания впился в сердце занозой на всю жизнь, и я ещё долго потом, уже будучи взрослым, имел злопамятство напоминать при случае матери: а помнишь, как ты меня при девочках?..

В той истории слилось воедино всё: и внезапность наказания, и шоковая боль, и небывалый, непредставимый позор.

Был весёлый полдень. Я только-только примчался из школы, швырнул на лавку портфель. Жили мы тогда уже в четвёртой нашей новосельской квартире в бараке напротив школы. Учился я в 4-м классе. Прискакал я радостный, возбуждённый: только что, после уроков, я одержал чудесную победу. При моей тихости и скромном росте приходилось мне от случая к случаю терпеть обиды даже от девчонок. И вот я наконец-то дал отпор - так толкнул Светку Косилову, тоже учительскую дочку, в ответ на её щелчок, что она на полу растянулась и заревела на всю школу.

Дома ждала ещё радость: мать с ходу снарядила меня в продмаг с наказом купить не только хлеба, но и фиников - заморской этой сладостью торговали в селе уж третий день. Я выскочил из дома и споткнулся: к дверям нашим вышагивали три фифы - зарёванная Светка с подружками. А-а-а, ябедничать пожаловали?

- Идите, идите! А я ещё и послушаю.

И вслед за одноклассницами я шагнул обратно. И лучше бы этого не делал! Через минуту обрушилась катастрофа: мать даже не дослушав толком паразитку Светку, взъярилась, психанула и при них же, при девчонках, сгребла меня, схватила Любкину резиновую прыгалку и ну хлестать наотмашь. Перескок от счастья к гибели случился так резко, в один момент, словно я с вершины солнечной горы трахнулся о дно лёдяной пропасти... Только Достоевский, думаю, смог бы описать, что творилось в тот момент в душе моей, в душе 10-летнего пацана, которого на глазах одноклассниц терзает унижением и болью родная мать. Нельзя, ни в коем случае нельзя подвергать такому невыносимому испытанию сыновью любовь -- она легко переворачивается в ненависть. В тот мерзкий момент я мать свою ненавидел. Как ненавидел и весь свет. Именно в тот день мелькнула, забрезжила в моей отуманенной детской голове липкая притягательная мысль: наказать весь мир, наказать свою мать самым верным, доступным и жестоким способом - собственной смертью. Да, мысль о самоубийстве, пока ещё о самоубийстве в пассивной форме (взять бы да умереть ни с того ни с сего!), которая любит посещать детские неокрепшие мозги, прилетела ко мне впервые в тот солнечный благодатный день, когда я, истерзанный, зарёванный, отупевший, отлёживался в углу на кровати и страшно, взахлёб, икал...

Назад Дальше