— Ты был моим близким другом?
— Я всегда знал, что ты далеко пойдешь. И что меня не ждет ничего хорошего — тоже. — Голос доносился издалека.
— Война.
— Я умер перед войной. Умер после нее. Я никогда не рождался на свет, так что? — Все тише.
— Эдди! Эд. Эдвард. Эдуарде, не иначе! — Сердце у меня колотилось, голос окреп.
— Когда ты был у меня в последний раз? А на моих похоронах ты был? Ты хотя бы знал?
— Я не знал. — Я двинулся к нему.
— Приходи снова. Стучаться не надо. Я всегда буду на месте. Погоди! Ты кого-то ищешь? Как она выглядит? Слышишь? Как она выглядит? Я прав? Да, нет?
— Да! — выпалил я.
— Она пошла туда. — Он махнул моим фонариком.
— Когда?
— Только что. Что она делает здесь, в Дантовом аду?
— Как она выглядела? — рявкнул я.
— «Шанель» номер пять!
— Что?
— «Шанель»! От этого крысы забегают. Ей повезет, если доберется до берега. «Держись подальше от Маскл-Бич!» — крикнул я.
— Что?
— «Держись подальше!» — крикнул я. Она где-то тут. «Шанель» номер пять!
Я выхватил у него из рук свой фонарик и направил луч обратно, на его призрачное лицо.
— Где?
— Что такое? — Он громко фыркнул.
— Боже, я не понимаю.
— Да туда же, туда.
Отзвуки его смеха неслись со всех сторон.
— Погоди! Я ничего не вижу!
— Видеть не требуется. «Шанель»!
Снова хохот.
Я крутанул фонарик.
Под бормотание собеседника до моего слуха донеслись вроде бы отзвуки погодных явлений, смены времен года; отдаленный шум дождя. Сухая очистка, подумал я, но не сухая, стремительный поток; воды по щиколотку, будет по колено — затопит всю проклятую дыру, отсюда и до моря!
Я шатнул луч вверх, кругом, обратно. Ничего. Звук нарастал. Шепоты множились, да, но дело было не в перемене погоды с сухой на влажную — шептали голоса; не капли ударяли в цементный пол, а шлепали босые ноги; в глухом ропоте мешались спокойное удивление, споры, любопытство.
Люди, подумал я, бог мой, еще тени вроде этой, еще голоса, весь проклятый клан, тени и тени теней, подобные немым призракам на потолке у Раттиган, привидения, что поднимаются в потолок, кружатся, иссякают, как дождь.
А что, если ее киношных призраков сдуло ветром с ее проектора, с бледных экранов наверху, у Граумана, если они, одевшиеся в паутину и налитые светом, обрели голос — боже правый, что, если?
Глупость! Я выключил фонарь, потому что рядом продолжал заунывно нашептывать безумец дождя и туннелей. Чувствуя щекой его горячее дыхание, я отшатнулся назад: я боялся осветить его лицо, боялся вторично направить луч в туннель и тем овеществить прилив призрачных голосов, которые звучали уже громче, ближе. Тьма плыла, невидимая толпа собиралась, свихнутый чудак вырастал и приближался, пальцы, державшие меня за рукав, казалось, готовы были вцепиться, связать, ливень голосов стучал уже не в отдалении, пора было сорваться с места, бежать сломя голову, в надежде, что у этих тварей нет ног!
— Я… — начал я дрожащим голосом.
— Что такое? — крикнул мой приятель.
— Я…
— Чего ты испугался? Смотри. Смотри! Смотри сюда!
Невидимые руки подтолкнули меня сквозь темноту к сгустку тьмы, который затем распался на тени, а те, в свою очередь, оказались людьми. Толпа теснилась вокруг одной фигуры; в темноте тонули ее рыдания и жалобы, голос был женский.
Женщина ненадолго замолкла и снова принялась плакать, вскрикивать и стонать, а я тем временем приблизился.
Тут кто-то додумался поднести зажигалку, щелкнул ею, и голубой огонек изогнулся в сторону этого закутанного в шаль, нечесаного создания, этой мятущейся души.
По примеру первой из тьмы с шипением выплыла еще одна зажигалка, вспыхнул и застыл огонек. Пошли вспыхивать другие, как рой светлячков, выстраиваться в круг, световой круг замкнулся. Внутри его, являя наблюдателям это горе, это волнение, этот шепот, эти всхлипывания, этот внезапно возвышавшийся голос, плавало полдюжины — дюжина — два десятка голубых огоньков помельче; их протягивали и держали, чтобы воспламенить голос, придать ему очертания, осиять тайну. Светлячки умножались — голос звенел пронзительней, испрашивая какого-то незримого дара, желая одобрения; ему требовалось внимание, ему нужно было жить, он взывал к тому, чтобы этот облик, это лицо, эта суть были разгаданы.
— Если б не мои голоса, я бы совсем отчаялась, — горестно повторяла она.
Что, подумал я. Что это? Что-то знакомое! Я почти догадывался. Почти понимал. Что?
— Колокола зазвенели в небесной выси, и эхо их медлит в полях. Сквозь сельское затишье, мои голоса! — восклицала она.
Что это? Почти, думал я. Почти знакомо. О господи, что?
Дикий порыв штормового ветра примчался от далекого океана, пахнуло солью, прокатился гром.
— Ты? — крикнул я. — Ты!
Все огни погасли, оставив после себя полную тьму и испуганные голоса.
Я выкликнул ее имя, но вместо ответа последовала лавина панического топота и крика.
Под грохот и суету мне в руку, лицо, колено ткнулась мягкая плоть, я раз, потом другой крикнул: «Ты!» — и остался один.
Вокруг творилась полная кутерьма, тьма раздробилась на тысячи бешеных потоков, среди которых, прямо у моих губ, засветился единственный огонек, и одно из этих странных созданий при виде меня выругалось: «Ты, это ты ее спугнул! Ты!»
Ко мне потянулось множество рук, и я упал навзничь.
— Нет! — Я перевернулся и вскочил на ноги, надеясь, что бегу к океану, а не к призракам.
Потом я споткнулся и упал. Фонарик покатился. Господи, подумал я, если он потеряется…
Я встал на четвереньки. «Ну, пожалуйста, пожалуйста!»
Пальцы сомкнулись на фонарике, я ожил, вскочил и, ощущая за спиной темный поток, на шатких ногах пустился в бегство. Держись, думал я, только не падать, луч фонаря, как веревка, тянет, только не падать и не оглядываться! Где они: близко, далеко, а может, впереди ждут другие? Боже милостивый!
И тут туннель огласился самым прекрасным в мире звуком. Впереди, подобием солнечного восхода у райских врат, вспыхнуло освещение, громко запел автомобильный гудок, раскатился грохот. Машина.
Люди вроде меня мыслят кинокадрами, живыми мимолетными картинами без слов, вспышками молнии. Джон Форд,[110] подумалось мне, Долина монументов! Индейцы! Наконец-то чертова кавалерия!
Впереди, вынырнув со дна морского… Мое спасение, древняя развалина. И привставший за рулем… Крамли. Изрыгает ругательства, каких от него прежде никто не слышал, клянет меня на чем свет стоит, но радуется оттого, что меня нашел, и вновь поносит чертова дурня.
— Смотри не зашиби! — вскрикнул я. Автомобиль затормозил у самых моих ног.
— Зашибу, когда выберемся! — пообещал Крамли.
Фары заставили тьму отступить. Крамли жал на гудок, размахивал руками, брызгал слюной, бесновался — от всего этого я ошалел.
— Твое счастье, драндулет пролез! Что там?
Я бросил взгляд обратно, во тьму.
— Ничего.
— Тогда и подвозить тебя незачем! — Крамли газанул.
Я прыгнул внутрь и так тяжело плюхнулся на сиденье, что колымага содрогнулась. Крамли ухватил меня за подбородок.
— Ты как?
— Теперь все нормально!
— Нам надо выбираться!
— Выбираться? — В глубине вырастали тени. — Со скоростью пятьдесят миль в час?
— Шестьдесят!
Крамли всмотрелся в ночь.
— Сэчел Пейдж[111] говорил, никогда не оглядывайся. Как бы этим кто-нибудь не воспользовался.
На свет нетвердо выступила дюжина фигур.
— Давай! — заорал я.
Мы умчались…
В обратном направлении, со скоростью семьдесят миль.
Крамли громко произнес:
— Мне позвонил Генри, рассказал, куда занесло чертова дурня Марсианина!
— Генри, — со вздохом повторил я.
— Фриц тоже! Сказал, «дурень» — это для тебя слишком мягко!
— Он прав! Быстрей!
Мы прибавили газу. Слышался шум прибоя.
ГЛАВА 41
Мы вырулили из канализационного туннеля, я глянул на юг и ахнул.
— Боже правый, гляди!
Крамли посмотрел туда.
— Это дом Раттиган, в двух сотнях футов. Как мы не замечали, что выход ливневого стока отсюда в двух шагах?
— Раньше мы пользовались не им, а Шестьдесят шестым шоссе.
— Если мы добрались сюда от Китайского театра Граумана, то Констанция могла проделывать тот же путь в обратном направлении.
— Только если она свихнулась. Черт. У нее точно мозги набекренистей некуда. Гляди.
На песке виднелись узкие изогнутые отметины.
— Велосипедные следы. На велосипеде весь путь займет не больше часа.
— Бог мой, не может быть, я никогда не видел, чтобы она ездила на велосипеде.
Я привстал в драндулете, оглядываясь на туннель.
Я привстал в драндулете, оглядываясь на туннель.
— Она там. Вряд ли ушла. Она все еще там, в другом месте, не здесь. Бедняжка Констанция.
— Бедняжка? — взорвался Крамли. — Да у нее шкура как у носорога. Скули себе дальше из-за этой негодной бабенки, а я позвоню твоей жене, пусть приезжает и намылит тебе шею!
— Я ничего такого не делал.
— Разве? — Крамли дал полный газ, выезжая на берег. — Три дня как псих мотался по приемным вшивых хиромантов, балконам Китайского театра, карабкался на Маунт-Лоу! Парад неудачников, и все из-за крали, получившей «Оскара» за то, что не слишком дорожилась. Ничего такого? Распотроши мою шарманку, если я сфальшивил!
— Крамли! Кажется, я видел Раттиган там, в туннеле. И что ж мне теперь, сказать «иди к черту»?
— Конечно!
— Лжец, — сказал я. — Ты пьешь водку, а писаешь яблочным соком. Я тебя раскусил.
Крамли прибавил газу.
— О чем это ты?
— Ты мальчишка при алтаре.
— Иисусе, дай мне отогнать свою колымагу, чтоб не стояла прямо перед хоромами этой водоплавающей дурищи!
Полузакрыв глаза, скрежеща зубами, он сперва погнал, потом замедлил ход.
Я с усилием сглотнул и произнес:
— Ты мальчик-сопрано. Папа с мамой умилялись, слушая тебя за полуночной мессой. Черт возьми, я заглянул тебе под шкуру в кино, где ты скрывал выступившие на глазах слезы. Католический верблюд со сломанным хребтом. Из великих грешников, Крамли, получаются великие святые. Как бы ни был плох человек, он всегда заслуживает второго шанса.
— У Раттиган их было девять десятков!
— Неужели Иисус ведет им счет?
— Проклятье, да!
— Ничего подобного, потому что однажды ночью, в далеком будущем, ты позовешь священника, чтобы он тебя благословил, и он вернет тебя в одну из рождественских ночей, когда папа тобой гордился, а мама всплакнула, и ты закроешь глаза, чертовски радуясь, что ты снова дома и не нужно прятаться в туалете, чтобы скрыть свои слезы. В тебе по-прежнему живет надежда. Знаешь почему?
— Почему, черт возьми?
— Потому, что я этого для тебя хочу, Крам. Хочу, чтобы ты был счастлив, чтобы пришел домой, к чему-то, к чему-нибудь, пока не поздно. Позволь, я расскажу тебе историю…
— Нашел время трепать языком! Только-только унес ноги от компании ненормальных. Расскажи лучше, что ты видел в туннеле.
— Не знаю, я не уверен.
— Господи боже, погоди! — Крамли порылся в бардачке, откупорил с громким вздохом облегчения небольшую фляжку и выпил. — Если уж мне придется сидеть здесь и наблюдать за океанским отливом и приливом твоего красноречия… Говори.
Я заговорил:
— Когда мне было двенадцать, в мой родной город явился странствующий чародей, мистер Электрико. Он прикоснулся ко мне пламенеющим мечом и воскликнул: «Живи вечно!» Почему он мне это сказал, Крамли? Увидел что-то в моем лице, в манере держаться, сидеть, говорить — что? Знаю одно: прожигая меня своими глазищами, он выдал мне мое будущее. Уйдя с ярмарки, я остановился у карусели, слушал, как каллиопа[112] играла «Прекрасный Огайо», и плакал. Я знал, случилось нечто невероятное, чудесное, не имеющее названия. Через три недели, двенадцати лет от роду, я начал писать. С тех пор писал каждый день. Чем это объяснить, Крамли? Чем?
— Вот, — произнес Крамли. — Можешь прикончить.
Я допил остатки водки.
— Чем это объяснить? — спокойно повторил я.
Очередь была за Крамли.
— Наверное, он разглядел в тебе легковерного романтика, что гоняется за сказками, мечтателя, который разглядывает тени на потолке и думает, будто они живые. Господи, не знаю. У тебя всегда такой вид, словно только что из-под душа, даже если ты вывалялся в собачьем дерьме. Твоя невинность меня просто доводит. Может, это самое Электрико в тебе и подметил. Где водка? А, ну да. Ты закончил?
— Нет. Мистер Электрико наставил меня на правильный путь — разве я, в свою очередь, ничего не должен? Держать мистера Электрико при себе или пусть поможет мне спасти ее?
— Слабоумная чушь!
— Озарения. Иначе жить я не умею. Когда я женился, друзья предупреждали Мэгги, что я никуда не стремлюсь. Я сказал: «Я стремлюсь на Луну и Марс, хочешь присоединиться?» И она ответила — да. И до сих все было неплохо, так ведь? И на пути к «благословите меня, отче» и счастливой кончине почему бы не набраться решимости и не прихватить с собой Раттиган?
Крамли смотрел прямо перед собой.
— Ты серьезно это говоришь?
Он потрогал мое нижнее веко и поднес пальцы ко рту.
— Без обмана, — пробормотал он. — Солоно. Твоя жена сказала, ты плакал над телефонными книгами, — заметил он миролюбиво.
— Может, ведь в них полно людей, которые уже на кладбище. Если я теперь отступлюсь, я себя не прощу. И не прощу тебя, если ты убедишь меня отступиться.
После долгого молчания Крамли вылез из автомобиля.
— Подожди, — проговорил он, не глядя на меня. — Я пошел пописать.
ГЛАВА 42
Вернулся он не скоро.
— Ты точно умеешь задеть человека за живое, — сказал он, забираясь в свой драндулет.
— Разве что слегка.
Крамли дернул головой, словно нацелившись меня боднуть.
— Ты чудило.
— Ты тоже.
Мы медленно двинулись вдоль берега к дому Раттиган. Я молчал.
— Опять что-то взошло в голову? — спросил Крамли.
— Почему так бывает, — начал я, — вот Констанция — человек-молния, циркачка, затейница, хохотунья, а в то же время она дьявол во плоти, злой искуситель на переполненном ковчеге жизни?
— Спроси Александра Великого, — отозвался Крамли. — Вспомни гунна Аттилу, который любил собак; да и Гитлера тоже. Обрати внимание на Сталина, Ленина, Муссолини, Мао, весь адский хор. Роммель[113] — добрый семьянин. Как можно ласкать кошек и резать человеческие глотки, жарить пирожки и поджаривать людей? Как получилось, что нам симпатичен Ричард Третий, который швырял детишек в бочонки с вином? Как получилось, что из телевизора не вылезает Аль Капоне?[114] Бог не ответит.
— Я не спрошу. Он дал нам свободу. Узда снята, значит, все зависит от нас. Кто написал: «Виски сделало то, что было не под силу Мильтону,[115] дабы оправдать обращение Бога с Человеком»? Я переписал эти слова и добавил: «А Фрейд портит детей и жалеет розгу, дабы оправдать обращение Человека с Богом».
Крамли фыркнул:
— Фрейд был семечком, потерявшимся в саду. Я всегда думал, что пересчитать наглому молокососу зубы — святое дело.
— Мой отец моих зубов и пальцем не коснулся.
— Это потому, что ты вроде черствого рождественского кекса, к которому никто не притронется.
— Но ведь Констанция красавица?
— Ты принимаешь энергию за красоту. Я за океаном обалдел от французских девушек. Они все время показывают, что в них кипит жизнь: строят глазки, машут рукой, стоят на голове. Черт, Констанция всегда на взводе. Если она замедлится, тут же станет…
— Уродливой? Нет!
— Дай-ка! — Он сорвал у меня с носа очки и посмотрел сквозь них. — Розовые! Что ты увидишь вокруг без них?
— Тут ничего нет.
— Отлично! Смотреть не на что!
— Есть Париж весной. Париж под дождем. Париж в канун нового года.
— Ты там был?
— Я видел кино. Париж. Дай очки.
— Я их попридержу, пока ты не поучишься у слепого Генри вальсировать. — Крамли сунул очки себе в карман.
Подогнав драндулет к фасаду белого замка на берегу, мы увидели у бассейна две темные фигуры, прятавшиеся под зонтиком от лунного света.
Мы с Крамли забрались на дюну и присоединились к Слепому Генри и злому Фрицу Вонгу. Перед ними стояли на подносе стаканы с мартини.
— Я знал, — заговорил Генри, — что после ливневой канализации вам нужно будет подкрепить силы. Хватайте. Пейте.
Мы похватали стаканы и выпили.
Фриц обмакнул монокль в водку, вставил себе в гляделку и произнес: «Так-то лучше!» Засим прикончил напиток.
ГЛАВА 43
Я прошелся крутом, расставляя вдоль бассейна складные стулья.
Крамли сказал, глядя исподлобья:
— Догадываюсь. Предстоит финал детективной истории Агаты Кристи, Пуаро устраивает у бассейна сходку всех подозреваемых.
— В самую точку.
— Продолжай.
Я продолжил.
— Этот стул — для коллекционера старых газет с горы Лоу.
— Который будет давать показания заочно?
— Именно. Следующий — для Царицы Калифии; давно на том свете, вместе со всей ее хиромантией и френологией.[116]
Я двигался дальше.
— Третий стул: отец Раттиган. Четвертый: киномеханик с верхотуры Китайского театра Граумана. Пятый: Дж. У. Брэдфорд, он же Таллула, Гарбо, Свенсон, Кольбер. Шестой: профессор Шустро, он же Скрудж, Николас Никльби,[117] Ричард Третий. Седьмой: я. Восьмой: Констанция.