— Нет, нет! — послышалось в трубке. — Отправляйтесь в ту, другую, языческую церковь! Где «Джек и бобовый стебель»!
В телефоне запикало.
Мы с Крамли обменялись взглядами.
— Посмотри Граумана, — предложил я.
Крамли посмотрел.
— Китайский, ага. И фамилия Грауман. И красный кружок с крестиком. Но он уже не один год как умер!
— Да, но там хранится Констанция или запечатлена в бетоне. Я тебе покажу. Последняя возможность посмотреть «Джек и бобовый стебель».
— Если подгадаем ко времени, — сказал Крамли, — фильм уже закончится.
ГЛАВА 19
Оказалось, подгадывать ко времени нет необходимости.
Когда Крамли высадил меня перед фасадом другой церкви, киношного собора, большого, шумного, беспокойного, романтического, обмоченного слезами… На красной китайской двери красовалось объявление «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ», туда и обратно сновали рабочие. На внешнем дворе несколько человек переступали ногами, соизмеряя их с отпечатками.
Высадив меня, Крамли был таков.
Я обернулся поглядеть на обширный, в стиле пагоды, фасад. Десять процентов Китая, девяносто — Граумана. Маленького Сида.
Он был, говаривали, от горшка два вершка, почти карлик, восьмой жевун лилипутского кино, вместилище ростом в четыре фута, набитое обрывками кинофильмов и фонограммами, Конг, вопящий на Эмпайр-Стейте, Колман в Шангри-Ла,[44] приятель Гарбо,[45] Дитрих[46] и Хепберн,[47] галантерейщик Чаплина, партнер по гольфу Лорела и Харди,[48] хранитель огня, носитель памяти о прошлом десятка тысяч человек… Сид, что лил бетон, собирая оттиски подошв, с каблуками и плоских, Сид, просивший и получавший автографы на тротуаре.
Передо мной простирался поток застывшей лавы, где призраки былого запечатлели размер своих стоп.
Я понаблюдал за туристами, которые, негромко смеясь, сличали свои подошвы с великим множеством бетонных отпечатков.
Вот так церковь, думал я. Верующих побольше, чем в Святой Вибиане.
— Раттиган, — шепнул я. — Ты здесь?
ГЛАВА 20
Как уже говорилось, у Констанции Раттиган ножка была самая маленькая во всем Голливуде, а может, и в мире. Туфли ей шили в Риме и дважды в год посылали авиапочтой, потому что старые таяли в шампанском, пролитом безумными поклонниками. Маленькие ножки, изящные пальчики, крохотные туфельки.
Это доказывали ее отпечатки, оставленные на Граумановом бетоне вечером 22 августа 1929 года. Примерившись к ним и убедившись в постыдно-гигантской величине своих стоп, девицы удалялись с отчаянием в душе.
И вот, странной ночью, я находился один в Граумановом переднем дворе, единственном месте в мертвом, непогребенном Голливуде, куда приносят на продажу мечты.
Толпа рассеялась. В двадцати футах от меня виднелись отпечатки Раттиган. Я взглянул и застыл на месте.
В отпечатки Раттиган как раз ступал человечек в черном непромокаемом пальто и в надвинутой по самые брови широкополой шляпе. — Господи Иисусе, — вырвалось у меня, — как раз!
Человечек опустил взгляд на свои крохотные ботинки. Впервые за сорок лет в следах Раттиган кто-то уместился.
— Констанция, — шепнул я.
Человечек дернул плечами.
— У тебя за спиной, — шепнул я.
— Вы из них? — прозвучало из-под широкополой черной шляпы.
— Из кого?
— Ты — Смерть, что за мной охотится?
— Я просто друг, пытаюсь тебе помочь.
— Я ждала тебя. — Ноги, утвердившиеся в следах Констанции Раттиган, не сошли с места.
— Что это значит? — спросил я. — К чему эта игра в кошки-мышки? Ты так напугана или шутки шутишь?
— Почему ты так говоришь? — спросил потаенный голос.
— Силы небесные, может, все это дешевый трюк? Кто-то предположил, что ты хочешь написать автобиографию и тебе нужен помощник. Если ты выбрала меня, то благодарствую, нет. У меня есть дела поважнее.
— Что может быть важнее меня? — Голос сделался тоньше.
— Ничего, но вправду ли за тобой гоняется Смерть или ты нацелилась на новую жизнь, а какую, знает один Бог?
— Что может быть лучше, чем бетонная покойницкая дяди Сида? Все имена, а под ними ничего. Спрашивай дальше.
— Ты собираешься повернуться ко мне лицом?
— Тогда я не смогу говорить.
— Цель затеи в том, чтобы я помог тебе раскопать твое прошлое? Сокровищница наполовину полная или наполовину пустая? Кто сделал красные отметки в Книге мертвых — кто-то другой или ты сама?
— Другой, как же иначе. Отчего меня, по-твоему, бросило в дрожь? А эти отметки, мне нужно было найти их всех, узнать, кто уже умер, а кто только собирается. Было у тебя когда-нибудь чувство, что все вокруг рушится?
— Только не у тебя, Констанция.
— Господи, да! Иной раз засыпаешь ночью Кларой Боу, а просыпаешься Ноем, упившимся водкой. От моей красоты остались одни воспоминания?
— Очаровательные воспоминания.
— Но все же… — Раттиган оглядела Голливудский бульвар. — Когда-то здесь ходили настоящие туристы. А теперь вокруг рваные рубашки. Все потеряно, юноша. Венисский мол затоплен, фуникулерные пути вросли в землю. «Голливуд и Вайн»,[49] да было ли все это?
— Было. Некогда. Когда в «Коричневом котелке»[50] оклеивали стены шаржами на Гейбла и Дитрих, а в метрдотелях служили русские князья. Роберт Тейлор и Барбара Стэнвик разъезжали в спортивных автомобилях.[51] «Голливуд и Вайн»? Ты поселялся здесь, и тебе открывалось, что такое чистая радость.
— Красивая речь. Хочешь знать, где мамочка побывала?
Она шевельнула рукой. Достала из-под пальто несколько газетных вырезок. Я заметил слова «Калифия» и «Маунт-Лоу».
— Я был там, Констанция, — произнес я. — На старика обрушился стог газет и раздавил его. Боже, выглядело это как разлом Сан-Андреас.[52] Сдается мне, кто-то подтолкнул штабеля. Не самое достойное погребение. А Царица Калифия? Падение с лестницы. И твой брат, священник. Ты побывала у всех троих, Констанция?
— Я не обязана отвечать.
— Задам другой вопрос. Ты себя любишь?
— Что?!
— Смотри. Я себя люблю. Я не совершенство, боже упаси, но мне не случалось затаскивать женщину в постель, зная, что ей это может выйти боком. Куча мужчин сказали бы, пользуйся случаем, живи на всю катушку! Но я не такой. Даже когда мне это подносят на блюдечке. Грехов я не накопил, поэтому и кошмары мне почти никогда не снятся. Конечно, бывало в детстве, я убегал от бабушки, обгонял ее на несколько кварталов, и она приходила домой в слезах. До сих пор не могу себе простить. Или ударил своего пса, всего один раз, но ударил. Прошло тринадцать лет, а мне все еще больно. Список невелик, на ночные кошмары не тянет, правда?
Констанция стояла как застывшая.
— Боже, боже, — проговорила она, — мне бы твои сны.
— Проси, одолжу.
— Несчастное бессловесное дитя, глупое и невинное. За это я тебя и люблю. Удастся ли мне где-то у небесных врат получить чистые ангельские крылья в обмен на свои черные, как сажа у меня в камине, кошмары?
— Спроси своего брата.
— Он давно уже дал мне пинка, чтобы я катилась в ад.
— Ты не ответила на мой вопрос. Ты себя любишь?
— То, что вижу в зеркале, конечно, люблю. А вот то, что под стеклом, в глубине, меня пугает. Просыпаюсь среди ночи, а все это проплывает перед глазами. Господи, горе да и только. Не поможешь ли?
— Как? Мне не отличить одно от другого, тебя и твое отражение. Что на поверхности, что в глубине.
Констанция переступала с ноги на ногу.
— Не можешь стоять спокойно? — спросил я. — Если я скажу «красный свет», стой. Твои ноги завязли в бетоне. Ну что?
Я видел, что ее туфли отчаянно стремятся выбраться.
— На нас смотрят!
— Кинотеатр закрыт. Фонари по большей части не горят. Во дворе ни души.
— Ты не понимаешь. Мне нужно идти. Немедленно.
Я посмотрел на все еще открытые парадные двери Граумана; внутри рабочие переносили какое-то оборудование.
— Это следующий отпечаток, но, боже, как мне туда попасть?
— Просто иди.
— Ты не понимаешь. Это игра в классики. К двери должна вести другая цепочка отпечатков, если я сумею ее найти. Куда мне перепрыгнуть?
Она повернула голову. Темная шляпа упала на тротуар. Показались коротко остриженные бронзовые волосы. Смотрела Констанция по-прежнему перед собой, словно прятала от меня лицо.
— Если я скажу «марш», что тогда?
— Пойду.
— И снова встретишься со мной, где?
— Бог знает. Живей! Говори «марш». Они у меня на пятках.
— Кто?
— Все те, другие. Они меня убьют, если я не убью их первая. Ты ведь не хочешь, чтобы я умерла прямо здесь? Не хочешь? — Я помотал головой. — На старт, внимание, марш?
— На старт, внимание.
И она сорвалась с места.
Пересекла двор зигзагами. Дюжина стремительных шагов направо, дюжина налево, пауза и последние две дюжины к третьей цепочке следов, где она застыла, словно перед наземной миной.
Взревел автомобильный гудок. Я обернулся. Когда я вновь взглянул на дверь Граумана, она проглотила какую-то тень.
Чтобы дать Констанции хорошую фору, я сосчитал до десяти, а потом склонился и подобрал крошечные туфельки, которые она оставила в своих отпечатках. Дальнейшей моей целью была первая цепочка следов, где останавливалась Констанция. Салли Симпсон, 1926. Да, эхо прошедших времен.
Я переместился к второй последовательности. Гертруда Эрхард, 1924. Опять тень времени, совсем уже расплывчатая. И последняя дорожка, вблизи парадной двери. Долли Дон, 1923. «Питер Пэн». Долли Дон? Прикосновение летучего тумана годов. Я почти вспомнил.
— Черт, — шепнул я. — Не может быть.
И приготовился исчезнуть в гигантской драконьей пасти фальшивого китайского дворца дяди Сида.
ГЛАВА 21
Перед самой малиновой дверью я остановился, ибо в ушах прозвучал отчетливый, как оклик, голос отца Раттигана: «Плачевно!»
Это заставило меня вытащить Раттиганову Книгу мертвых.
Прежде я обращал внимание на фамилии, а теперь — на места. Среди Г нашлось: Грауман. Затем адрес и имя: Клайд Раслер.
Раслер, подумал я, боже, он кончил сниматься в 1920-м, а до этого работал с Гриффитом и Гиш,[53] был замешан в истории со смертью Долли Димплз[54] в ванной. А вот его имя (жив ли?) на бульваре, где тебя хоронят без предупреждения и стирают со страниц истории — так же расправлялся со своими сотоварищами славный дядюшка Джо Сталин, используя ружье вместо резинки.
Сердце у меня застучало: фамилия была обведена красными чернилами и помечена двумя крестами.
Раттиган… я всмотрелся в темноту за красной дверью…
Раттиган, да, но Клайд Раслер — тут ли вы, ау? Подавшись вперед, я схватил медную ручку, но чей-то голос за спиной уныло протянул:
— Пусто там внутри, стянуть нечего!
Справа от меня стоял костлявый бродяга, одетый в различные оттенки серого, и говорил, обращаясь в пустоту. Он почувствовал мой взгляд.
— Иди, чего там, — прочел я по его губам. — Что ты теряешь.
Многое мог бы приобрести, подумалось мне, но как разворошить большую китайскую гробницу, набитую обрезками черно-белых кинокартин, вольеру, где бороздят воздух птицы, где от большого прожорливого экрана отскакивают рикошетом фейерверки, быстрые, как память, недолговечные, как угрызения совести?
Бездомный ждал, глядя, как я извожу себя воспоминаниями. Я кивнул. Улыбнулся.
И так же стремительно, как Раттиган, нырнул в темноту театра фортуны.
ГЛАВА 22
В вестибюле красовалась застывшая армия китайских кули, наложниц и императоров, облаченных в старинный воск и шествующих парадным маршем в никуда.
Одна из восковых фигурок моргнула:
— Да?
Бог мой, подумалось мне, что снаружи, что внутри, одно сумасшествие, и Клайд Раслер, на десятом десятке, рассыпается от старости.
Время сдвинулось. Если я вынырну обратно, то найду на этом месте дюжину кинотеатров для автомобилистов, где катаются на роликах подросточки, развозя гамбургеры.
— Да? — повторил китайский восковый манекен.
Я быстро шагнул в первую дверь зала и пошел по проходу под балкон, обернулся и внимательно всмотрелся.
Это был большой темный аквариум, морское дно. Можно было вообразить, как тысяча киношных призраков, вспугнутых огнестрельным шепотом, взмывает к потолку и просачивается в вентиляционные отверстия. Там проплывал незримо мелвилловский кит, «Старик — железный бок»,[55] «Титаник». Вечный странник «Баунти», который никогда не доберется до порта.[56] Я поднял взгляд и, минуя многочисленные балконы, сфокусировал его на том, что прежде называлось негритянской галеркой.
Боже, подумал я, мне три года.
В тот год мое воображение было поглощено китайскими сказками, которые читала мне шепотом любимая тетушка; смерть я представлял себе просто вечной птицей, тихой кладбищенской собакой. Дедушке полагалось еще лежать в ящике в похоронном бюро, а Тут тем временем восстал из гробницы. Чем славен этот Тут, спросил я. А тем, что он мертв уже четыре тысячи лет. Как он умудрился, спросил я.
И вот я в обширной гробнице под пирамидой, где всегда мечтал побывать. Убери из прохода ковровые дорожки и обнаружишь потерянных фараонов, а рядом свежие караваи хлеба и яркие перья лука — провиант для долгого пути вверх по реке к Вечности.
Эти стены нельзя рушить, подумал я. Меня должны здесь похоронить.
— Здесь вам не кладбище Зеленая Поляна, — отозвался поблизости старый восковый китаец, прочитавший мои мысли.
Я говорил вслух.
— Когда построен этот кинотеатр? — пробормотал я.
Изо рта воскового чучела хлынул сорокадневный потоп:
— Двадцать первого года постройки, один из самых старых. Здесь не было ничего, только пальмы, фермерские дома, коттеджи, грязная главная улица, маленькие бунгало, которые построили, чтобы завлечь Дуга Фербенкса, Лилиан Гиш, Мэри Пикфорд.[57] Радио — детекторная коробенка с наушниками. Будущего по нему не услышать. Начало было потрясающее. Народ ломился сюда пешком или на машинах от самого Мелроуза на севере. По субботним вечерам любители кино тянулись караванами. Кладбище тогда не начиналось у Гауэра и Санта-Моники. Разрослось оно после двадцать шестого года, когда лопнул аппендикс у Валентино.[58] На вечере открытия у Граумана был Луис Б. Майер, приехал из зоосада Селиг в Линкольн-парке. Лев «МГМ» — оттуда. Злобная тварь, но беззубая. Тридцать танцующих девушек. Уилл Роджерс крутил лассо.[59] Трикси Фриганца[60] спела свое знаменитое «Мне все равно», а чем она потом занималась? В тридцать четвертом снялась статисткой в одном из фильмов Свенсон![61] Сойдите в подвальный этаж, суньте нос в одну из старых раздевалок: там осталось нижнее белье тех самых девиц, что умерли от любви к Лоуэллу Шерману. Эдакий франт с усами, умер от рака в тридцать четвертом.[62] Вы слушаете?
— Клайд Раслер, — выпалил я.
— Господи Иисусе! Его-то кто знает! Видите наверху старая аппаратная? Там его похоронили в двадцать девятом, когда устроили новую аппаратную на втором балконе.
Я поднял взгляд на фантомы тумана, дождя и снега Шангри-Ла, выискивая среди них верховного ламу.
Мой призрачный приятель сказал:
— Лифта нет. Две сотни ступеней! Длительный подъем, ни одного шерпа в проводниках, сначала среднее фойе и бельэтаж, еще один балкон и еще, а после — восхождение мимо трех тысяч сидений. Как ублажить три тысячи посетителей? Я задумался. Как? Если восьмилетнему мальцу за время фильма раза три не приспичит пописать, считай, что тебе повезло.
Я карабкался.
На середине дороги я задохнулся и сел, внезапно одряхлев, вместо того чтобы наполовину обновиться.
ГЛАВА 23
Добравшись до задней стены Эвереста, я постучался в дверь старой аппаратной.
— Кто там — те самые? — раздался испуганный выкрик.
— Нет, — отвечал я спокойно, — это всего-навсего я. Вернулся через сорок лет на единственный дневной сеанс.
Это была гениальная идея, извергнуть свое прошлое.
Испуганный голос заговорил спокойней.
— Пароль?
Мой язык сам собой затараторил по-детски:
— Том Микс и его лошадь, Тони.[63] Хут Гибсон. Кен Мейнард.[64] Боб Стил.[65] Хелен Твелвтриз.[66] Вильма Бэнки…[67]
— Хорошо.
После затянувшейся паузы я услышал, как в дверную панель заскребся гигантский паук. Дверь взвизгнула. Наружу высунулась серебристая тень, живое олицетворение черно-белых призраков некогда мелькавших передо мной на экране (с тех пор прошла целая жизнь).
— Сюда никто никогда не поднимается, — проговорил древний-предревний старик.
— Никто?
— В мою дверь никто никогда не стучится. — Серебристые волосы, серебристое лицо серебристая одежда — все цвета поблекли за семь десятков лет, что он прожил в вышине под скалой, тысячекратно наблюдая фантасмагорию, которая разворачивалась внизу. — Никто не знает, что я здесь. Даже я сам.
— Вы здесь. Вы Клайд Раслер.
— Правда? — На мгновение мне показалось, что он сейчас начнет обхлопывать свои подтяжки и резинки для рукавов.
— Вы кто? — Его лицо толчком высунулось наружу, как голова черепахи из-под панциря.
Я назвал себя.
— Никогда о вас не слышал. — Старик глянул вниз, на пустой экран. — Вы из них?