Александра Петровна внимательно посмотрела в глаза Саблину.
— У меня к вам, — сказала она, и голос её дрогнул, — большая, большая просьба.
— В чём дело?
— Во-первых, я должна вас поздравить. Вы назначены командиром N-ского гусарского полка.
— Вот как! Благодарю вас. Откуда вы это узнали?
— Вчера мне принесли телеграмму и письмо из Ставки.
— От кого, не секрет?
— Телеграмма от Государыни. Она первая поздравляет вас. Из этого, я вижу, что она мучается и хочет, чтобы вы простили ей.
— Не будем говорить об этом, милая Александра Петровна.
— Нет, Александр Николаевич, именно будем. Это малодушие. Вы должны пощадить её. Она так страдает.
— Хорошо, — сказал Саблин, — чего же вы от меня хотите?
— Я хочу, чтобы вы просто, сердечно отозвались на эту поздравительную телеграмму. Николай Николаевич мне пишет, что полк вам дают на какие-нибудь два месяца. Вам хотят непременно дать N-скую кавалерийскую дивизию. Императрица заботится об этом.
— Я этого не ищу. Мне ничего не надо.
— Я понимаю вас… Но это нужно для России. Надо, чтобы такие люди, как вы, возвышались.
— Что же во мне особенного?
— Вы честный и храбрый… И если второе качество ещё бывает у наших начальников, то первое — так редко! Вы-то не измените Государю даже из-за Распутина! А послушайте, что кругом говорят. Война становится все тяжелее. У нас уже нет ни снарядов, ни патронов, ни ружей, а конца ей не видно.
— Вернёмся к вашей просьбе. Вы знаете, как мне трудно писать Императрице?
— Если бы было легко, я бы не просила. Я знала бы, что вы и без меня напишете.
— Ах, зачем! Зачем это было! — стоном вырвалось у Саблина.
— Мы не знаем, для чего Господь посылает нам то или иное испытание.
— Ах, Господь! Только не Господь! Не поминайте имени Его рядом с таким ужасом.
— Зло можно победить только добром. Диавола отгоните крестным знамением. Ваша телеграмма будет знаком милости.
Саблин не отвечал. Александра Петровна сидела на стуле у его койки, и её большие серые глаза были с глубокою любовью устремлены на него. Слова отца Василия точно звучали ещё в ушах. Вот первый шаг, первая проба исполнить заповедь любви и ответить ласковым словом тому, кого ненавидишь. Да ненавидишь ли? Разве не любил и не жалел он Императрицу? Разве он не понимал, что для неё Распутин? Демон, овладевший её душою и держащий её в вечном страхе за сына, тяжёлый крест, наваленный на её усталые плечи… Ах, если бы она была просто женщина, и не была так тесно связана с нею судьба России, победа или поражение. К чему вся эта кровь, к чему муки его раны, к чему убитый Коля и милый Ротбек, изуродованный снарядом, к чему? Когда над всем этим стоит грязный, развратный мужик, надругавшийся над его женою.
— Нет, — тихо сказал он, — не могу.
— Вот посмотрите, что я написала: «Полковник Саблин всеподданнейше приносит Вашему Императорскому Величеству благодарность за милостивое внимание. Осчастливленный вашею ласкою на новом месте с новыми силами буду стремиться к победе над врагом и славе русского оружия». Вам только подписать.
— Неладно, Александра Петровна. Вы начинаете в третьем лице, а потом переходите на первое.
— Простите. Я когда писала, думала о вас, а писала от себя. Но это так просто переделать. «Приношу» — и все готово. Подпишите, я сейчас пошлю.
«Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит», — подумал Саблин.
Он почувствовал, что не может отказаться от мысли о Боге, не может не верить, не может не искать Царствия Божия прежде всего. Маленькое, как пылинка, как семя эвкалипта, зерно любви вошло в его сердце и уже вырастало молодым, сильным и упругим ростком. Саблин взял из рук Александры Петровны блокнот и карандаш и крепким резким почерком написал: «Глубоко тронут вниманием Вашего Императорского Величества и всеподданнейше приношу благодарность вам, Царица, за ваше поздравление. Во главе полка буду стремиться к победе и славе России, выше которой для меня ничего нет. Флигель-адьютант Полковник Саблин».
— Пошлите, — резко сказал он.
Александра Петровна пробежала глазами листок, нагнулась к Саблину и горячо поцеловала его.
— Бог да хранит вас, — сказала она.
Саблин лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Нелегко далась ему эта телеграмма.
Через две недели Саблин, совершенно оправившийся от ран, ехал в армию принимать N-ский гусарский полк. Ранней весною 1915 года он уже получил бригаду, а летом того же года был назначен, не в пример прочим, начальником N-ской кавалерийской дивизии.
Ко всем этим назначениям он отнёсся с христианским смирением, он принял увеличившуюся власть, как бремя, и всю силу любви положил на улучшение частей, которыми он командовал.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
I
В бою 11 сентября 1915 года под Железницей хорунжий Алексей Павлович Карпов был ранен в грудь из пулемёта. Он был всего второй месяц в полку и был влюблён в полк тою особенною юношескою любовью, которою любить умеют только очень чистые, не знающие женской любви молодые люди. Все в полку для него было отлично, и он одинаково влюблёнными глазами смотрел и на старого полковника Протопопова, командира полка, и на толстого и неповоротливого командира сотни есаула Иванова, и на своих товарищей офицеров, и на казаков. Все было адски хорошо. Это выражение адски хорошо, адски прекрасно у него осталось от кадетского корпуса и вырывалось непроизвольно, как он ни следил за собою. Он был совсем юный, красивый брюнет с чуть потемневшей от начавших пробиваться усов верхней губою. Он был выше среднего роста, отлично сложен, его большие тёмные глаза, прикрытые густыми длинными ресницами, смотрели ясно и чисто.
Бой под Железницей был первый серьёзный бой, в котором он участвовал. Спешенная кавалерия столкнулась с германской пехотой, занявшей укреплённую деревню. Был при луне ночной штурм горящей деревни, по чистому болотному лугу, пересечённому канавами, была победа, отнятые у германцев пулемёты, были взяты пленные. Карпов видел, как бежали германцы, сам бежал за ними, увидал немецкого солдата, лежавшего с пулемётом, кинулся на него с казаками Кузнецовым, Скачковым, Лиховидовым и Баранниковым, был ранен, перевернулся, чуть не упал, но продолжал бежать, пока не увидал, что Баранников ударил штыком германца, а Лиховидов и Скачков схватили пулемёт. Потом Карпов, обливаясь кровью и сплёвывая её, бежал по освещённой пожарами и полной дыма улице. Кругом бежали казаки и откуда-то взявшиеся гусары, кто-то хриплым голосом кричал: «вперёд! вперёд!..» Потом не стало силы бежать, и Карпов сел на сваленные на середине дороги брёвна и смотрел широко раскрытыми глазами на то, что происходит. Временами он не понимал, действительно ли он видит это или он спит и его душат кошмары.
Он сидел на площади. Напротив была часть деревни, ещё не охваченная пожаром. Здесь, отделяясь от других домов, стоял небольшой домик, и на нём лежал германец с пулемётом. Полная луна освещала его сверху. Зарево пожара бросало на него красные блики. Он был так близок к Карпову, что ему видно было его длинное сухое лицо без усов и бороды с каской, накрытой серым чехлом. Домик окружили казаки и гусары и кричали германцу, чтобы он сдавался, но германец старался так повернуть пулемёт, чтобы попасть в окружавших его людей. Но люди стояли слишком близко к дому, и ему это не удавалось, и тогда он стрелял вдоль по улице, по которой все бежали казаки и гусары.
— Ишь, черт проклятый! — кричал кто-то из казаков, окруживших германца-пулемётчика, — не сдаётся, сволочь. Эй ты! Один ты остался! Эйн! Эйн! Сдавайся, камрад! Вафен нидер!
Но германец не желал сдаваться.
— Митякин, полезай за ним, — кричали из толпы.
— Полезай! Сам полезай. Ишь ловкий какой! Не видишь, что ль, какой он! Оголтелый. Ему одно смерть. Он это понимает. Так он тебя и допустит.
— Чего, казаки, церемонитесь с ним? Поджечь его, так живо сдастся, — крикнул пробегавший мимо гусар.
— И то — поджечь. Ну, айда, ребята, за огнём.
Откуда-то быстро притащили зажжённые соломенные жгуты и запалили хату. Красные языки поползли по тёмным стенам, отразились во вдруг покрасневшем окошке и весело затрещали по крыше.
— Слезай, брат, сгоришь.
Лицо германца выражало нечеловеческую муку и отчаяние. Он то поднимал глаза к небу, будто молился, то снова начинал стрелять из пулемёта.
— Ишь какой! В огне не горит!
— Слезет.
— Нет, не слезает.
— Отчаянный.
— Братцы, что же это такое! — вскрикнул молодой казак Митякин. — Ведь горит.
Окружавшие примолкли и стали расходиться по улице. Пулемёт замолк. Два длинных жёлтых языка пламени с лёгким шумом охватили с двух сторон германца. Он вдруг поднялся во весь рост, поднял кверху обе руки с сжатыми кулаками, его лицо, ярко освещённое пламенем, выразило нечеловеческую муку, но сейчас же он закрыл его руками и рухнул в огонь. Его не стало видно. Всюду бежали огненные струйки, и чёрный и белый дым, смешиваясь, валил к небу с острым шипением.
Карпов смотрел, как на его глазах живьём сгорал человек, и не мог шевельнуться. К запаху гари, горящей соломы примешался едкий запах палёного сукна и жареного мяса. Пламя выло и гудело в нескольких шагах от Карпова, и в этом пламени сгорал германец.
Два казака проходили назад. Они тянули за собою пулемёт.
— Сюда беспременно вернуться надо. Пулемёт, он не сгорит, останется — все доказательство, что донцы пять пулемётов забрали, — говорил один.
— Ну и гусары, брат, ловкие люди. Мы, грит, первые ворвались. На, поди, первые. Мы уже давно тут.
— Они с другого конца.
— А германец не то, что австриец. Отбежал и залёг. Ишь садит опять.
Они увидали Карпова и подошли к нему.
— Ваше благородие, что с вами? — спросил тащивший пулемёт казак. Карпов хотел ответить, но вместо звука голоса подступила изнутри в горло горячая густая кровь, он поперхнулся ею, хотел поправиться, дёрнулся всем телом и упал. Но, упав, он не потерял сознания. Только всё, что происходило, казалось происходящим во сне.
— Вы ранены? Ишь, грех-то какой! Акимцев, побудь при его благородии, а я за носилками сбегаю живо. Да пулемёт постереги, а то кабы солдаты не отобрали. Вся дивизия сюда идёт.
Акимцев уложил Карпова поудобней, и Карпов видел ясное небо, на котором ярко светила луна. Вёрстах в трёх не переставая стучали выстрелы винтовок и трещал пулемёт. Ночной бой продолжался, но для Карпова он был кончен, и Карпову было странно, что то, что там будет, его не касается.
Он переживал то, что было. И то, что было — было адски хорошо. Он кинулся в деревню впереди сотни, на нём был новый китель-френч и рейтузы-галифе и это было адски красиво. И то, что он ранен, тоже адски здорово. О том, какие последствия будет иметь рана, он не думал. То, что он был в сознании, его ободряло. Он мог двигать руками и ногами, значит, руки и ноги целы. Он ранен в грудь. Пустяки. Он думал о том, как придёт Государь и спросит его — вы ранены? — и он ответит — «пустяшная рана. Не стоит беспокоиться, Ваше Величество». Почему его должен спрашивать Государь, он не мог и сам объяснить себе. Откуда возьмётся Государь — это было второстепенно. Но весь разговор с ним он рисовал себе вполне ясно. Он вступал постепенно из мира действительности в мир грёз, и это было хорошо. Сгоравший на его глазах живьём германец в мире действительности был ужас, ни с чем не сравнимый, в мире грёз это было — адски лихо.
Карпову хотелось рассказать кому-либо со всеми подробностями о бое, с самого начала. С того момента, как на опушку леса на громадной лошади приехал начальник дивизии и сердитым голосом выговаривал полковнику Протопопову за то, что он не идёт с полком вперёд, и как Протопопов вдруг сделался адски храбрым и скомандовал полку: «слезай»… Но рассказывать было некому. Акимцев лёг на дорогу, облокотился о пулемёт и сейчас же заснул, а те люди, которые проходили мимо него, шли не останавливаясь и не обращая на него внимания.
Карпов грезил своими грёзами и временами забывался в тихом сне.
II
Пришли санитары с носилками. Они уложили Карпова и понесли за деревню, где на песчаной дороге стояли двуколки Красного Креста.
— Ну, полна, что ль? — услышал Карпов голос солдата, когда его втиснули в двуколку.
— Полна, трогай.
Колеса заскрипели по песку. Карпову опять захотелось рассказать о том, как он вёл себя в бою. Но в двуколке было темно и непонятно, что за люди в ней лежали. У самого лица Карпова были чьи-то тяжёлые, облипшие грязью сапоги, а за ними лежал кто-то и то стонал, то всхлипывал, то кричал жалобно и протяжно — ой, ой, ой!..
Это тоже походило на кошмар.
На сон походил густой сосновый бор, весь пропитанный серебром лунного света с блестящей лужайкой, с каким-то домом с крылечком, возле которого суетились сёстры в белых косынках. Одна, в чёрной незастёгнутой шведской куртке с повязкой с красным крестом на рукаве, подошла измученной походкой к Карпову, нагнулась к нему и спросила:
— Как вас зовут?
Карпов машинально ответил, как отвечал он в детстве:
— Алёша.
— Фамилия ваша? — не улыбаясь, спросила сестра.
— Карпов. Хорунжий Карпов, — отвечал он и хотел начать рассказывать, но сестру спросили с крыльца:
— Который это?
— Сто девяносто второй, Соня, — отвечала сестра.
— Изварин скончался, — сказал тот же голос.
— Боже мой! Это тридцать первый. Скажи Николаю Парамоновичу, чтобы о гробах распорядился.
— Успеем ли?
— Ты слыхала приказ генерала Саблина?
— Слыхала. Господи Боже мой! Сил нет. Этот куда?
— В грудь. В сознании.
— Тяжёлый?
— Надо Софью Львовну спросить.
— Да, пусть несут в дом.
Только теперь Карпов вполне уяснил себе, что он ранен, может быть даже тяжело, и ему стало жутко.
Небольшая комната была ярко освещена висящей керосиновой лампой. Под нею стоял высокий длинный стол, накрытый белой простыней. На простыне лежал совершенно голый человек. Было видно худощавое грязное тело с выдающимися рёбрами и запрокинутая назад тёмная голова с длинными по-казачьи стриженными волосами. Над ним стояли доктор в белом фартуке, молодая сестра и полная женщина, сильная брюнетка с большими красивыми глазами.
— Софья Львовна, — сказала сестра, сопровождавшая носилки с Карповым. — Офицера принесли.
— Сейчас, — отвечала полная брюнетка, — положите в угол. Раздеть надо.
Карпову стало стыдно, когда сестра в кожаной куртке нагнулась к нему и стала расстёгивать ему ремни амуниции и пуговицы кителя.
— Я сам, я сам, — говорил Карпов. Но руки не повиновались ему, и он покорялся ловким движениям пальцев сестры.
Пришла другая сестра, обе начали отмывать залитую кровью грудь Карпова, и Карпов потерял сознание.
Когда он очнулся, он увидел, что лежит на полу, на соломе. Кругом него лежали, также на соломе, раненые солдаты и казаки. Было светло, наступило утро. Сёстры и толстая Софья Львовна с усталыми землистыми лицами продолжали ходить и коротко переговариваться. За окном стучал молоток и слышалось тихое пение двух голосов. Один пел верно, старческим музыкальным тенором, другой вторил ему, не попадая в тон, сбиваясь и умолкая и потом снова пристраиваясь. Пели панихиду.
В разбитое окно тянуло осенним холодом и сыростью. В него вместе со звуками пения врывался запах ладана, можжевельника, моха и хвои и ещё какой-то противный пресный запах, который временами заглушал все запахи леса. Где-то не очень далеко ровно били пушки и слышно было, как долго гудел снаряд и потом чуть слышно лопался — бум, бум, бум!
Карпову хотелось пить и есть. Хотелось подробно рассказать, как всё было. Но сёстрам было не до него. Они все продолжали возиться около высокого стола, на котором теперь хрипел и захлёбывался, булькая горлом, солдат с белым лицом и коротко остриженным затылком. Сёстры говорили усталыми голосами, и Карпову казалось, что они говорят так много дней, может быть, недель, и что они ничего не понимают, кроме этих бинтов из марли, окровавленных тряпок, вёдер с водою и кровью.
— Софья Львовна, надо бы раненым чаю согреть.
— Скажите Ксении.
— Она занята при умирающих.
— Ну Оле.
— Оля на перевязках.
— А вы не можете?
— Хорошо, я пойду.
Измученная сестра поставила подле Карпова железную кружку с чаем и положила два английских печенья.
— Сами можете пить? — спросила она. — Я вас посажу.
Карпов только теперь заметил, что вся грудь его забинтована и на него надета чистая рубашка. Сестра посадила его.
— Скажите, пожалуйста, — сказал он, — как бой?
— Продолжается, — сказала сестра.
— Наши наступают?
— Не знаю. Кажется, все на одном месте.
— Вы знаете, было адски здорово. Наш полк…
Но сестра отвернулась от него.
— Сейчас, сейчас. Я думала вы спите, — сказала она лежавшему рядом солдату, попросившему чаю.