Последние дни Российской империи. Том 2 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 8 стр.


Его размышление прервал Санеев. Он вошёл в комнату и доложил:

— Прикажете взрывать? Шашки уже заложены.

Карпов даже не понял, что взрывать, так далёк он был от мысли, что можно завершить этот погром ещё и взрывом, и окончательным уничтожением этого маленького невинного счастья.

— Да, — глухо сказал он, — взрывайте! Он вышел из комнаты.

Глухой взрыв раздался по местечку. Огонь весело заиграл в окнах, охватывая занавески и пожирая полы и мебель. На платформе горели громадные штабеля шпал. Там и там загорались дома. Казаки бегали с пучками соломы по местечку, и дома и сараи занимались огнём.

Карпов приказал трубить сбор. Его полк вместе с гусарами шёл дальше, уничтожать и рвать железнодорожный мост у станции Любичи, чтобы помешать подвозу войск к границе.

Было уже три часа пополудни, когда Карпов, взорвав мост и предав огню местечко Любичи, шёл к Раве-Русской, где, по сведениям, собиралась австрийская пехота в больших силах. Люди и лошади, бывшие с четырёх часов утра на походе, без еды и корма, устали и лениво подвигались вперёд. В это время Карпова нагнал гусарский офицер от начальника дивизии с приказанием возвращаться обратно в Томашов. Начальник дивизии считал свою задачу исполненной и боялся далеко зарываться. Карпов собрал полк и повернул его назад.

Он ехал сзади батареи. На том месте, где было прекрасное местечко, бушевало пламя. Многие дома уже догорели и вместо красивых вилл торчали закоптелые трубы и разрушенные тёмные стены. Ему бросилась в глаза нелепо стоявшая посреди сада почернелая железная кровать со скрюченными от жары пружинами. Решётки заборов прихотливо изогнулись и были красны от жара. Деревья стояли обугленные, без листьев и плодов.

Через местечко шли рысью, опасаясь задохнуться и загореться. Впереди Карпова громыхала батарея. Вдруг у зарядного ящика загорелось колесо. Сначала пошли по краске белые дымки, потом показалось пламя.

— Стой, стой! — раздались взволнованные крики.

— Взорвёт!

Ездовые растерянно оглядывались. Батарейная прислуга и проходившие мимо казаки сотен скакали в карьер. Паника начинала охватывать людей. Карпов и Матвеев остановились. Откуда-то сзади появился широкоплечий могучий солдат с рыжей бородой, он катил перед собою запасное колесо.

Пламя бушевало кругом. Лошади в передке пугливо бились, колесо горело. Бородач деловито поплевал на руки, вынул чеку и, сняв горевшее колесо, подпёр могучим плечом ящик и надел новое.

— Аида, ребята, — крикнул он ездовым. — Ничаво, не взорвёт!

— Да, — попыхивая неизменной сигарой, сказал Матвеев, — у нас есть люди!

— А могло взорвать? — спросил Карпов.

— Ну, конечно.

— И что тогда?

— Да побило бы прислугу, лошадей. Нас бы с вами зацепило.

— Значит, ваш солдат совершил геройский подвиг.

— Да, если хотите, — невозмутимо сказал Матвеев. — А что такое геройство?


XIX


Наступила ночь. Но она не была такая трепетно ждущая, полная томления, тихая и тёмная, как прошлая ночь.

Когда Карпов с Матвеевым и фон Вебер вышли на балкон того же дома, где были накануне, перед ними открылось бесконечное зарево. Небо, сколько хватал глаз, было красное. Горели города и местечки, горели леса и хлеб в скирдах. Эти багряные факелы с беспощадною ясностью говорили о пришедшей войне.

Зарево бросало красный отблеск на леса, и темнота внизу казалась ещё глубже и страшнее.

— Вся Австрия в огне, — сказал Матвеев. — У вас как, — обратился он к гусару, — есть потери?

— адьютанта убили, — отрывисто сказал фон Вебер.

— Где? — спросил Карпов, — ведь ваш полк в бою не участвовал.

— А вот подите вы! Шли лесом, знаете, уже за Белжецем. Вдруг из леса несколько выстрелов. Пульки засвистали. Начальник дивизии с нами ехал. Заволновался. Это, говорит, что такое? Пошлите узнать. адьютант рванулся в лес верхом, за ним ординарцы. Скоро все стихло. Привели пленных. Двое мальчишек. Знаете, польские соколы они себя называют. Залегли в лесу и стреляли. адьютанта наповал в лесу свалили. Прямо в сердце. Царство ему небесное.

— Хороший, кажется, был человек, — сказал Матвеев.

— Очень. Семейный. Непьющий. Золотой человек. Музыкант. На скрипке играл. И так глупо. Польские соколы. Мальчишки. Их драть нужно.

Внизу копошились люди. Опять, как вчера, жевали овёс лошади и тяжело вздыхали, точно думали о своей печальной доле, опять огнями сверкали кухни, слышен был звон котелков и запах щей и каши, и весело гомонили казаки. И перекличка была так же, как вчера, и так же величаво плыли над лесами Русский гимн и молитва.

В дровяном сарае, при свете тусклой свечи, два казака, длинный и худой Антонов и небольшой чернобородый Золотовсков, из тонких сотовых досок мастерили гроб. Покойник, накрытый с головою окровавленной шинелью, лежал тут же, и видны были его ноги, обутые в хорошие сапоги. Это был тот самый Ермилов, которого несли мимо Карпова.

К ним зашёл тоже их же одностаничник, черноусый бравый казак Шаповалов.

— Бог в помочь, — сказал он и присел на обрубок дерева.

— Спасибо, — отвечал Золотовсков, сильной рукою отрывая недопиленную доску.

— Жилище, значит, ему мастерите. Хороший урядник был. Ни ругаться или так обидеть кого, никогда за ним не водилось. А вот помер и никому не нужон. Он что же, с вашего хутора?

— Однохуторец, — отвечал Золотовсков. — С Кошкина мы все трое. Изо всей станицы что ни на есть самый бедный хутор, а Ермилов со всего хутора беднейший, значит, казак. Жена у него, трое детей малых, а хозяйство — всего ничего. По миру семья-то теперь пойдёт.

— Так, — сказал Шаповалов. — А конь у него лучший в сотне был и сапоги, ишь, справные какие.

— Коня покупал ему отец. Три пары волов продали, как коня покупали. С того и разорение пошло, с коня этого самого. Шестьсот рублей за него помещику Ефремову отдали. Вот как.

— Что же так? — спросил Шаповалов.

— Гордые они, вишь, очень. Дед у них хорунжим в 12-м году был. С крестами и регалиями, ну вот с того и пошло, что ему надо дослужиться до хорунжия. Вот и коня — разорились, а купили.

— Так.

— А куда коня позадевали?

— Сотенный взял.

— А по какому праву?

— Да он правое и не спрашивал. Призвал вахмистра и сказал: «Мой конь, а я там с наследниками рассчитаюсь».

— Да как же это так? Надо же по закону, — сказал Золотовсков.

— По закону. Ты видал ли где этот закон? Да и опять по закону — с аукциона продавать надо. Кто теперь купит? Видал, каких коней гусары из-за границы пригнали? Тут и вся-то цена коню копеечка. Все равно за ним же и останется.

— А домой послать! С дома-то пишут — коней не хватает, по тысяче и больше платят. Да и в хозяйстве такой конь — капитал немалый. Все вдова бы заработала на нём.

— Чудной, — сказал Шаповалов. — Взяли и все тут.

Он вдруг сел перед покойником и стал снимать с него сапоги.

— Ты что же это, друг? — строго сказал Антонов.

— Да на что ему, мёртвому, сапоги? У него добрые, а у меня, вишь, прохудились.

— Это его дело. А только мы не позволим.

— Ладно. Ишь, захолодал как. Давно скончался, что ли?

— Да ты что! Очумел, что ли? Ты это всерьёз?

— Ну как же. Что я зря мараться, что ль, буду. На что ему!

— А вдове послать.

— За мной не пропадёт. Я вдову знаю. Ублажу, — сказал Шаповалов и стал скручивать папироску.

— Ты что же, сдурел окончательно, — сказал Антонов, — курить ещё при нём будешь.

— Да ему что! Разве почувствует?

— Уходи вон, — строго сказал Антонов. — Я сотенному скажу на тебя

— Говори, брат. У него тоже рыло-то в пуху, как коня забрал. И то пойтить, что ль, а? — сказал Шаповалов, отворяя дверь. — Ух да и ночь, братцы, хорошая.

И он скрылся за дверью.

— Ведь унёс-таки сапоги-то, — сказал Золотовсков. — Мёртвого обокрал, аспид.

— Унёс. Ну да ему это так даром не пройдёт. Антонов встал и начал прилаживать доски.

— Ну что, Вася, сколачивать, что ли, будем? Не затейливый гроб вышел, а всё-таки гроб.

— Я так думаю, друг, надоть нам ночку посидеть и крест смастерить хороший, осьмиконечный из цельной сосны, а писаря попросим, значит, дощечку написать, кто и при каких геройских обстоятельствах и где, значит, убит. Может быть, когда вдова или дети разбогатеют, тело, значит, разыщут и отправят на родной погост. А, друг?

— Ну-к что ж! Посидим и ночку. Вот гроб сколотим и пойдём за лесом. Он, Ермилов-то, чувствует, какую мы заботу об нем имеем. Ах и Шаповалов, Шаповалов! Ну, народ пошёл, самый жулик. Ему и то, что он покойника, зде лежащего, изобидел и обокрал, ему ничего. Никакого уважения.

— Я так думаю, друг, надоть нам ночку посидеть и крест смастерить хороший, осьмиконечный из цельной сосны, а писаря попросим, значит, дощечку написать, кто и при каких геройских обстоятельствах и где, значит, убит. Может быть, когда вдова или дети разбогатеют, тело, значит, разыщут и отправят на родной погост. А, друг?

— Ну-к что ж! Посидим и ночку. Вот гроб сколотим и пойдём за лесом. Он, Ермилов-то, чувствует, какую мы заботу об нем имеем. Ах и Шаповалов, Шаповалов! Ну, народ пошёл, самый жулик. Ему и то, что он покойника, зде лежащего, изобидел и обокрал, ему ничего. Никакого уважения.

— Да что Шаповалов? Шаповалов на всю их станицу славу худую имеет. А сотенный с конём. Ты как понимаешь? Красиво это или нет?

Золотовсков сокрушённо покачал головой, достал гвозди и, подойдя к Антонову, стал забивать доски. Мерный тяжёлый стук молотка разбудил ночную тишину и далеко разнёсся по лесной прогалине.

— Что там? — спросил спросонья Карпов.

— Это, господин полковник, гроб Ермилову сколачивают, — ответил не спавший Кумсков.

— Один он умер?

— Один. Ничего дело. Убитый у нас один, да раненых двадцать шесть. Все и потери. Вы пойдёте завтра на похороны?

— Пойду непременно. В котором часу?

— Ермилова в семь часов, а гусарского адьютанта в девять.

— Хорошо. Вы что же не спите?

— Расход патронов подсчитываю, да ещё реляцию маленькую составить надо, — отвечал Кумсков.

— Надо бы наградные листы хоть завтра подготовить. Хорунжий Федосьев, видали, первым ворвался на укреплённую позицию неприятеля — статутное дело.

— А вы знаете, что с Федосьевым? Его уже в лазарет отправили. Нервы разыгрались. Вот вам и герой. Как такого представить?

— Однако по закону.

— Как прикажете, — сказал Кумсков. Но Карпов не отвечал.


XX


Четвёртая сотня Донского полка на заставах. Вахмистр, подхорунжий Попов, с взводом в двадцать шесть человек занимает заставу у деревни Рабинувки. Вся деревня — три хаты да два сарая. Подле хат на песке жалкие вишнёвые садочки. Восемнадцать казаков спешились и сидят возле покинутых жителями маленьких халупок деревни, восемь внизу, за картофельными огородами и сараями держат лошадей.

Ночь тепла и тиха. Запад пылает пожарными огнями. Над головами тёмным шатром раскинулось синее небо. Сильно вызвездило, и поздняя луна не умеряет осеннего блеска звёзд. Млечный Путь широкою парчовою дорогою разлился на полнеба и переливается искристым, зыбким сиянием. Каждые полчаса два казака уходят в патруль к тёмному лесу, а следом за ними двое других возвращаются из леса. До леса верста. В сумраке ночи леса не видно, но тёмная полоса его чудится сейчас же за деревней. Патрульные идут то в одну, то в другую сторону и на полпути, в поле, встречаются.

Вахмистр Попов смотрит на часы, стараясь при свете луны разобрать стрелки циферблата, и думает свои думы. Думы двоякого свойства, и одни перебивают другие. Одни печальные. Из Заболотья отправлена на Дон семья. Семья эта нежеланная там. Попов женился давно на местной польке, и родители не дали благословения на брак. Он остался на сверхсрочную службу. Теперь сын и дочь у него в гимназии. Своё счастье, бедное и убогое, начинало налаживаться, а тут война. Семью приказали отправить на Дон. Как-то её там примут? Другие мысли о себе. О том, что можно отличиться, получить производство в офицеры, сделать карьеру. Маленький взвод его и участок в полверсты, который он охраняет, рисуются ему чрезвычайно важными, и он вспоминает все свои обязанности как начальника заставы. У него при себе полевой устав; рассветёт — он его подчитает.

— Талдыкин и Ажогин — в дозор! — говорит он.

Два казака, лежащих за домом, поднимаются, потягиваются, шумно зевают, оправляют ремни амуниции, берут прислонённые к дому винтовки и идут к вахмистру.

— Талдыкин за старшего, — говорит Попов. — Обязанности помните. Пропуск — берданка, отзыв — Белжец. Отзывы помни, никому не говори, а сам спрашивай, коли пропуск сказал и не уверился, что свои. Ну, с Богом!

Талдыкин и Ажогин идут по дороге мимо дома, сворачивают на полевую дорогу и спускаются в балку. В балке туман лежит гуще, и кажется теплее. Пахнет зрелым сжатым хлебом. Но этот запах сейчас же сменяется запахом клевера. Дорога идёт мимо клеверного поля. Ночная птица вспорхнула из-под самых ног, и оба вздрогнули. Когда они поднялись из балки, наверху показалось светлее. В серебристом мареве озарённого луною тумана стала намечаться тёмная полоса леса. Сырость плотнее окутала их и стала каплями оседать на шинели. В темноте чётко замаячили две фигуры и казалось, что они шли очень быстро и качались из стороны в сторону.

— Свои? — крикнул Талдыкин.

— Свои, свои, — растерянно и испуганно отвечали из сумрака ночи.

— Акимцев, что ль?

— Я.

Казаки сошлись. В темноте ночи и тем и другим встреча была приятна, они остановились и закурили папироски.

— Ну что? — спросил Талдыкин.

— Ничего, — отвечал Акимцев. — Тихо. Его не видать. До самой границы доходили, на дороге лежали, слушали. Гудёт, а что гудёт — не поймёшь. То ли пожар гудёт, то ли что другое. Ну только — ни пешего, ни конного не видать. Далеко слышно: собаки брешут. А с чего, не пойму никак.

— Так. Здря. Мало ли, что ей, собаке, приснилось. Опять же пожар, днём бой был, ну и растревожилась.

— Да. Пожалуй, и так. Ну, бывайте здоровеньки.

Талдыкин и Ажогин опять одни. Они входят в лес. Густой спиртовый запах можжевельника, сосны и мха крепко охватывает их. Так темно, что если встретится человек, так столкнутся с ним, а не увидят. Идут с остановками. Пройдут шагов двадцать и долго слушают. Кажется, слышно, как колотится сердце в груди, как лесная мышь перебегает дорогу или скачет потревоженная белка. Но в лесу тихо. Когда выходят на опушку, в полях кажется светло. Пожары уже не заливают заревом неба, но лишь багровеют пятнами там, где ещё горят уголья домов и местечек. Небо на западе стало серовато-синим, и звёзды погасли. Туман поднимается кверху. Погода обещает быть пасмурной. Казаки выходят на большой шлях, идущий на Звержинец. Здесь сейчас и граница.

— Должно, четвёртый час уже, — говорит, зевая, Ажогин. — Светать начинает.

Прямая дорога идёт полями. Она вся серая и тонет в тумане. Но и сквозь туман видно, что вся она во всю ширину занята каким-то тёмным предметом. Неясный шорох несётся оттуда, мерный, ровный, будто кто-то громадный что-то жуёт.

— Глянь-ка, Ажогин, что там такое?

Они стали посредине и смотрели вдаль.

— Кубыть, колонна, — сказал Ажогин.

— Бо-ольшая, — сказал Талдыкин. — Не иначе, как он наступает.

— Пойти доложить? — спросил Акимцев, которого потянуло к своим и которому своя застава показалась надёжным оплотом и домом.

— Погоди. Чего зря будоражить. Опять посмотреть надо. А ну, как наши.

— Наши? Оттуда?

— А что? Почём знать? Сосчитать надо.

Они стояли минут пять с бледными взволнованными лицами. Временами им казалось, что они слышат шаги справа, сзади, они пугливо озирались, хватали друг друга за руки, тяжело вздыхали.

— Ты слышал?

— Ничего, ветка упала.

Рассвет надвигался быстро, шорох становился слышнее и тёмная масса отчётливее.

— Он, — прошептал Талдыкин. — Видишь синеют и горбатые. В ранцах.

— Ух! Много!

— С полк будет. Сзади кавалерия.

Небо бледнело. Последние звёзды угасли. Теперь уже ясно была видна колонна австрийской пехоты, шедшая прямо к границе. Три эскадрона конницы её сопровождали. Не доходя с версту до опушки леса, австрийцы остановились. Видно было, как люди сели на дорогу, засветились огоньки папирос.

— Привал делают, — сказал Акимцев.

От колонны отделились одиночные люди и жидкою цепью быстро пошли к лесу.

— Ну, Акимцев, беги, друг, к Попову, доложи, как оно есть, а я останусь, наблюдать буду. Куда они пойдут — на Звержинец или на Томашов. Понял, что сказал?

— Понимаю.


XXI


Застава изготовилась к бою. Вахмистр Попов сел на лошадь и галопом проскакал вперёд, чтобы лично убедиться в том, что Акимцев не врёт. Он не доскакал и до опушки, как увидал Талдыкина, приготовившегося к стрельбе. По лесу в разных местах раздались выстрелы, и попасть на опушку уже было нельзя. Попов вернулся на заставу и послал письменное донесение в штаб полка.

Застава его лежала по гребню, впереди домов Рабинувки. Шестнадцать человек растянулись почти на триста шагов и зорко смотрели вперёд.

Назад Дальше