– Я знаю, док, но у нас командует она.
5
Поэтому дедуля выписал Джойс большой чек, с тем мы и остались. Сняли домик на холме, и тут Джойс взбрела в голову эта дурацкая морализаторская мысль.
– Нам обоим нужно найти работу, – сказала она, – чтоб доказать им, что тебе их деньги нафиг не нужны. Чтоб доказать, что мы самостоятельны.
– Крошка, это детский сад какой-то. Любой дурак может выхарить себе какую-нибудь работу; наоборот, только мудрый человек может без нее обойтись. Тут у нас мы называем это «заработками». Я бы хотел зарабатывать хорошо.
Такое ей не нравилось.
Потом я объяснил, что человек не может найти себе работу, если у него нет машины ездить ее искать. Джойс села на телефон, и дедуля прислал ей денег на машину. Я опомниться не успел, как уже залазил в новенький «плимут». Джойс выставила меня на улицу в отличном новом костюме, ботинках за сорок долларов, и я подумал: какого черта, попробую время потянуть. Экспедитор – вот я кто. Когда не умеешь ничего делать, таким и становишься – экспедитором, приемщиком, кладовщиком. Я съездил по двум объявлениям, зашел в оба места, и оба меня взяли. Первое пахло работой, поэтому я выбрал второе.
И вот я со своим рулончиком клейкой ленты работаю в художественной лавке. Раз плюнуть. Работы на час-два в день. Я слушал радио, построил себе из фанеры кабинет, поставил туда старый письменный стол, телефон и сидел, читал программы скачек. Иногда мне становилось скучно, и я ходил по переулку в кофейню, сидел там, прихлебывал кофе, жевал пирожные и флиртовал с официантками.
Приходили водители.
– Где Чинаски?
– В кофейне.
Они шли туда, пили кофе, потом мы вместе возвращались, делали, что нужно – скидывали несколько коробок с грузовика или закидывали в кузов. Еще чего-то с накладными.
Меня не хотели увольнять. Даже продавцам я нравился. Они грабили босса с черного хода, но я ничего не говорил. То была их маленькая игра. Меня она не интересовала. Мелкий воришка из меня никакой. Мне нужен весь мир или ничего.
6
В домике на холме жила смерть. Я понял это, как только вышел через сетчатую дверь на задний двор. На меня обрушился зудящий, звенящий, воющий грохот: 10 000 мух поднялись в воздух одновременно. Такие мухи живут на всех задних дворах – там растет высокая зеленая трава, и они в ней гнезда вьют, они ее обожают.
Господи ты боже мой, подумал я, и ни единого паука в радиусе пяти миль!
Пока я там стоял, эти 10 000 мух начали спускаться с небес, усаживаться на траву, на забор, на землю, мне на волосы, на руки, везде. Одна из тех, что посмелее, меня укусила.
Я выматерился, выскочил из дома и купил самый большой баллон от мух, какой только бывает. Я сражался с ними часами, в неистовстве были и мухи, и я, – и через несколько часов, кашляя и тошня от того, что надышался этой гадостью, огляделся: мух было столько же, сколько и раньше. Наверное, на каждую, что я убил, они залегали в траву и рожали двух. Я сдался.
В спальне у нас вокруг кровати, перегораживая комнату, стояла такая низенькая стеночка. На ней располагались горшки, а в горшках располагалась герань. Когда мы с Джойс впервые легли в постель и заработали, я заметил: доски начали прогибаться и дрожать.
Затем – плюх.
– О-о! – сказал я.
– Ну что еще? – спросила Джойс. – Не останавливайся! Не останавливайся!
– Детка, мне на задницу горшок герани свалился.
– Не останавливайся! Продолжай!
– Ладно, ладно!
Я снова расшуровался, все шло сносно, и тут…
– Ох блядь!
– Что такое? Что такое?
– Еще один горшок с геранью, детка, трахнул меня по копчику, скатился в жопу и упал.
– К черту герань! Дальше! Дальше!
– А, ну ладно…
Через все наше упражнение горшки все падали и падали. Как ебаться под бомбежкой. Наконец мне удалось.
Позже я сказал:
– Слушай, детка, надо что-то сделать с этой геранью.
– Нет, пускай стоит!
– Но почему, детка, почему?
– Остроты придает.
– Остроты придает?
– Да.
Она только хихикнула. Но горшки оставались на месте. Большую часть времени.
7
Затем я стал возвращаться домой несчастным.
– В чем дело, Хэнк? Приходилось каждый вечер напиваться.
– В управляющем – Фредди. Он начал свистеть эту песенку. Он ее насвистывает, когда я прихожу по утрам, и не останавливается. Когда я ухожу вечером домой, он ее по-прежнему свистит. И так уже две недели!
– А как песня называется?
– «Вокруг света в восемьдесят дней».[3] Мне она никогда не нравилась.
– Так найди себе другую работу.
– Найду.
– Только с этой не увольняйся, пока новую не найдешь. Надо им доказать, что…
– Ладно. Ладно!
8
Как-то днем я встретил на улице одного забулдыгу. Я его знал и раньше – в те дни, когда мы с Бетти гуляли по барам. Он мне рассказал, что работает сортировщиком на почте и что это не работа, а пшик.
Самое большое и жирное вранье столетия. Я ищу этого парня уже много лет, но боюсь, до него кто-нибудь другой уже добрался.
И вот я снова держал экзамен на гражданскую службу. Только в этот раз пометил свои бумаги «сортировщик», а не «доставщик».
К тому времени, как я получил уведомление, что должен явиться на присягу, Фредди перестал насвистывать «Вокруг света в восемьдесят дней», но мне уже не терпелось заполучить шаровую работенку у «Дяди Сэма».
Фредди я сказал:
– Мне тут отлучиться по одному делу нужно, можно я полтора часа на обед возьму?
– О'кей, Хэнк.
Кабы знать, каким длинным окажется этот обед.
9
Нас собралась целая банда. Человек 150 или 200. Надо было заполнить скучные бумаги. Затем все повернулись к флагу. Присягу принимал тот же парень, что и раньше.
Приняв у нас присягу, он сказал:
– Так, ладно, вы получили хорошую работу. Рыльца не пачкайте, и уверенность в завтрашнем дне до конца жизни вам обеспечена.
Уверенность? Такая уверенность только при пожизненном и бывает: три квадрата, за квартиру платить не нужно, ни удобств, ни подоходного налога, ни алиментов. Ни подати за номер на машину. Ни штрафов на дороге. Ни вождения в нетрезвом виде. Ни проигрышей на скачках. Бесплатное медицинское обслуживание. Товарищи со сходными интересами. Церковь. Жопа. Бесплатные похороны.
Почти 12 лет спустя из тех 150 или 200 нас осталось лишь двое. Как некоторые не могут водить такси, или шлюхами торговать, или толкать наркоту, большинство парней – да и девчонок тоже – не могут быть почтовыми сортировщиками. И я их не виню. Шли годы, и я видел, как они маршируют своими отрядами по 150–200 человек, и из каждой группы оставалось двое, трое, четверо – в аккурат столько, чтобы заменить тех, кто уходит на пенсию.
10
Сопровождающий провел нас по всему зданию. Нас было так много, что всех пришлось поделить на группы. Мы ездили на лифте по очереди. Нам показали столовую для служащих, подвалы, всю эту скукотищу.
Боже праведный, подумал я, побыстрей бы он, что ли. Я с обеда уже на два часа задерживаюсь.
Затем сопровождающий вручил нам карточки табельного учета. Показал часы.
– Вот так вы отмечаетесь.
Он показал нам как. Потом сказал:
– Теперь отмечайтесь.
Двенадцать с половиной часов спустя мы отметились на выходе. Ни хера себе присяга получилась.
11
Через девять или десять часов людей морил сон, и они падали в свои ящики, умудряясь в последний момент схватиться за что-то и не рухнуть туда совсем. Мы раскладывали зонированную почту. Если на письме стояло «зона 28», суешь его в дырку под номером 28. Просто.
Один здоровенный черный парень вскочил с места и замахал руками, чтобы проснуться. Его мотало по всему залу.
– Вот черт! Не могу я так! – говорил он.
При том, что был он здоровым и мощным кабаном. Работать одними и теми же мышцами очень утомляет. У меня все болело. В конце прохода стоял надзиратель, еще один Стон, и на роже у него было написано такое – должно быть, они специально перед зеркалом репетируют, у всех надзирателей такое выражение на мордах: смотрят так, словно ты – кусок человечьего говна. Однако входили они сюда через те же самые двери. Когда-то были сортировщиками или доставщиками. Уму непостижимо. Вертухаи ручной выборки.
Одну ногу всегда следовало держать на полу. Вторую – на подставке для отдыха. То, что они называли «подставкой для отдыха», было маленькой круглой подушечкой на каблучке. Разговаривать запрещено. Два 10-минутных перерыва за восемь часов. Время, когда уходил и когда возвращался, записывалось. Если сидел в сортире 12 или 13 минут, тебе за это втыкали.
Но платили лучше, чем в художественной лавке. И я подумал: тут можно будет привыкнуть.
Не привык я тут никогда.
12
Затем надзиратель перевел нас на новый проход. Мы уже 10 часов проработали.
– Прежде чем начнете, – сказал бугор, – я хочу вам кое-что сказать. Каждый поднос отправлений этого типа должен быть рассортирован за двадцать три минуты. Таков производственный график. А теперь, смеху ради, давайте посмотрим, сможете ли вы уложиться в производственный график! Итак, раз, два, три… ВПЕРЕД!
Что это, к дьяволу, такое? – подумал я. Я устал.
Каждый поднос был фута два в длину. Но на каждом – разное количество писем. На некоторых почты в два-три раза больше, чем на других, в зависимости от размера писем.
Руки замелькали. Проиграть страшно.
Я не торопился.
– Когда закончите первый поднос, хватайте следующий!
Они в самом деле работали. Потом подскакивали и хватались за следующий.
Надзиратель подошел ко мне сзади.
– Вот, – сказал он, показывая на меня, – этот человек в самом деле выполняет план. Он уже наполовину закончил свой второй поднос!
Поднос у меня был первым. Не знаю, подкалывал он меня или нет, но я, поскольку так сильно оторвался, еще немного притормозил.
13
В 3.30 утра мои 12 часов истекли. В то время подменным не платили за время полностью и половину за сверхурочные. Ты получал как за одно время. А брали тебя как «временного подменного сортировщика с неограниченным рабочим днем».
Я поставил будильник с тем, чтобы к 8 утра быть в художественной лавке.
– Что случилось, Хэнк? Мы уж подумали, ты в аварию попал. Мы ждали, что ты вернешься.
– Я увольняюсь.
– Увольняешься?
– Да, нельзя же обвинять человека в том, что он ищет для себя лучшей жизни.
Я зашел в контору и получил расчет. Я опять вернулся на почту.
А тем временем рядом по-прежнему была Джойс со своей геранью и парой миллионов, если я протяну еще хоть немного. Джойс, мухи и герань. Я работал в ночную смену, 12 часов, а она мацала меня днем, пытаясь заставить исполнять супружеский долг. Сплю я, как вдруг просыпаюсь от того, что меня ее рука поглаживает. Тогда приходилось это делать. Бедняжка совсем спятила.
Затем однажды утром я прихожу, а она говорит:
– Хэнк, только не злись.
Я слишком устал, чтобы злиться.
– Чё такое, детка?
– Я завела нам собачку. Щеночка.
– Ладно. Это мило. С собаками все в порядке. Где он?
– На кухне. Я назвала его Пикассо.
Я зашел туда и взглянул на пса. Он ничего не видел. Шерсть лезла ему в глаза. Я посмотрел, как он ходит. Затем взял на руки и заглянул в глаза. Бедный Пикассо!
– Детка, ты знаешь, что ты натворила?
– Он тебе не нравится?
– Я не сказал, что он мне не нравится. Но он недоразвитый. У него коэффициент интеллекта около двенадцати. Ты взяла и притащила нам идиота, а не собаку.
– Откуда ты знаешь?
– Это видно, ты только посмотри на него.
И тут Пикассо начал писать. Пикассо был полон ссак. Они бежали длинными, толстыми и желтыми ручейками по кухонному полу. Потом он закончил и подбежал посмотреть.
Я взял его на руки.
– Вытри.
Так Пикассо стал еще одной проблемой. Я просыпался после 12-часовой смены от того, что Джойс надрачивала меня под геранью, и спрашивал:
– Где Пикассо?
– Пошел к черту этот Пикассо! – отвечала она.
Я вылезал из постели голый, с огромной елдой, торчавшей спереди.
– Слушай, ты его опять во дворе оставила! Я же говорил тебе не оставлять его днем во дворе!
14
Затем я выходил во двор, голый, одеваться ломы, я и так устал. Двор был неплохо прикрыт со всех сторон. А во дворе сидел бедный Пикассо, одолеваемый 500 мухами: мухи ползали по нему кругами. Я выбегал с этой штукой (уже начинавшей к тому времени обмякать) и материл мух. Они лезли к нему в глаза, в шерсть, в уши, в причинные места, в пасть… везде. А он просто сидел и улыбался мне. Смеялся надо мной, а мухи ели его поедом. Может, он знал больше всех нас. Я брал его на руки и вносил в дом.
…Щенок на заборе заржал;
Корова подпрыгнула
Выше луны,
А чайник с тарелкой сбежал.[4]
– Черт возьми, Джойс! Я ведь говорил тебе, говорил тебе, говорил тебе!
– Так это ведь ты его от дома отлучил. Ему теперь нужно выходить туда покакать!
– Да, но когда он закончит, вноси его обратно. У него мозгов не хватает самому в дом возвращаться. И смывай дерьмо, когда он закончит. Ты там рай мушиный развела.
Стоило мне после такого заснуть, как Джойс снова начинала меня гладить. До пары миллионов было еще очень и очень далеко.
15
Я полудремал в кресле, дожидаясь еды.
Потом встал налить себе воды и, заходя в кухню, увидел, как Пикассо подошел к Джойс и лизнул ее в лодыжку. Я шел босиком, и Джойс меня не слышала. На ней были высокие каблуки. Она взглянула на Пикассо, и на лице ее вспыхнула чистая местечковая ненависть, раскаленная добела. Она изо всех сил пнула его в бок острым носком туфли. Бедняга лишь забегал маленькими кругами, повизгивая. Моча закапала из его пузыря. А я просто зашел попить. Стакан я держал в руке и, не успев налить воды, швырнул им в буфет слева от раковины. Осколки разлетелись повсюду. У Джойс было время прикрыть лицо руками. Плевать. Я взял собачку на руки и вышел. Сел в кресло и стал гладить маленького засранца. Он посмотрел на меня снизу, язык из пасти вывалился, и он лизнул меня в запястье. Хвост его вилял и бился, как рыбка, умирающая в мешке.
Я увидел, как Джойс опустилась на колени с бумажным пакетом, принялась собирать стекло. Затем начала всхлипывать. Она пыталась не показывать слез. Повернулась ко мне спиной, но я видел, как ходят ее плечи, как она вся трясется и разрывается.
Я положил Пикассо на пол и зашел в кухню.
– Детка. Детка, не надо!
Я обнял ее сзади. Она была вялой.
– Детка, ну прости меня… Прости.
Я прижимал ее к себе, обхватив рукой живот. Я поглаживал его легко и нежно, пытаясь остановить конвульсии.
– Легче, детка, ну, легче. Тише…
Она немного успокоилась. Я отодвинул ей волосы и поцеловал за ухом. Там было тепло. Она отдернула голову. Когда я поцеловал ее туда в следующий раз, голову она отдергивать не стала. Я услышал, как она втянула в себя воздух, тихонько застонала. Я взял ее на руки и вынес в другую комнату, сел в кресло, усадил ее на колени. Она не хотела на меня смотреть. Я целовал ей горло и уши. Одна рука на плечах, другая – на бедре. Я стал водить рукой по бедру вверх и вниз, в ритме ее дыхания, стараясь снять плохое электричество.
Наконец со слабейшей из улыбок она на меня взглянула. Я дотянулся и куснул ее в подбородок.
– Сучка сумасшедшая! – сказал я.
Она рассмеялась, и мы поцеловались, головы наши задвигались взад и вперед. Она опять начала всхлипывать.
Я отодвинулся и сказал:
– НЕ НАДО!
Мы опять поцеловались. Потом я снова взял ее на руки и донес до спальни, положил на кровать, быстро скинул штаны, трусы и ботинки, стянул ей трусики до туфель, сорвал одну и так, с одной ногой в туфле, а с другой – без, устроил ей лучшую скачку за много месяцев. Ни одна герань не устояла. Закончив, я медленно понянчился с ней, играя ее длинными волосами, шепча разные разности. Она мурлыкала. В конце концов встала и ушла в ванную.
Оттуда она не вернулась. Она ушла в кухню и начала мыть тарелки и петь.
Господи, да самому Стиву Маккуину[5] это лучше бы не удалось.
У меня на шее было два Пикассо.
16
После ужина, или обеда, или что еще я там ел – с моими безумными 12-часовыми сменами я уже не разбирал, что есть что, – я сказал:
– Послушай, детка, прости, конечно, но неужели ты не понимаешь, что эта работа сводит меня с ума? Слушай, давай все бросим. Давай просто валяться на кровати, заниматься любовью, ходить гулять и разговоры разговаривать. Давай сходим в зоопарк. На зверюшек посмотрим. Давай съездим посмотрим на океан. Сорок пять минут всего от нас ехать. Пошли посражаемся на игральных автоматах. Поехали на скачки, в Художественный музей, на бокс. Давай заведем друзей. Давай смеяться. Такая жизнь – как у всех: она убивает нас.
– Нет, Хэнк, мы должны им показать, мы должны им показать…
Это говорила маленькая девочка из техасского захолустья. Я сдался.
17
Каждый вечер, перед тем как мне уходить на смену, Джойс раскладывала для меня на постели одежду. Все было самым дорогим, что лишь можно купить за деньги. Я никогда не надевал одни и те же брюки, одну и ту же рубашку, одни и те же ботинки два раза подряд. У меня были десятки разных нарядов. Я надевал все, что бы она для меня ни выложила. Совсем как мама, бывало.