Васек Трубачев и его товарищи (книга 2) - Осеева Валентина Александровна 12 стр.


— Вот и расстанемся мы, голубята мои! Тай, може, и не побачуть мои старые очи, яки с вас хлопцы повырастают. А чую я сердцем — хорошие из вас люди будут: на работу скорые и народу верные. До всего вы дойдете. В коммунизме жить будете. Може, и вспомните тогда старую бабу Ивгу, що любила вас да привечала в своей хате.

Ребята низко склонились над рюкзаками, сопели, шумно сморкались.

— Никогда мы не забудем вас, баба Ивга, и Татьяну, и дядю Степана, и Жорку! — Неловко подходили, стесняясь сказать ласковое слово, выдать свое волнение. — Спасибо вам всем… спасибо!

Степан Ильич хмурился, пробовал шутить:

— Как же так? А я вас уже в дети принял!

Он часто выходил из хаты, стоял на крыльце и, склонив набок свою большую голову, слушал.

Из-за леса сквозь гул орудий и пулеметные очереди доносился какой-то мерный лязгающий шум. Митя, прихрамывая, выходил к Степану Ильичу. Они слушали вдвоем, стараясь понять, что означает этот шум.

Уложив ребят, Митя нарезал длинные бинты из холста, крепко забинтовал ногу и прошел по селу. Колхозники, стоя у ворот, молча смотрели на небо, на лес, на шоссейную дорогу.

Поля были убраны; далеко за рекой расползалось по земле дымное пламя. Старухи крестились, молодицы загоняли в хаты ребятишек, деды, собравшись в кучу, вполголоса беседовали о событиях. В селе было глухо и тревожно. Около будок, звякая цепями, завывали привязанные собаки. Стемнело… Митя поднял ребят. Степан Ильич заторопил:

— Живо, бабы! Собирайте хлопцев!

К ночи грозное пламя охватило горизонт. В багровом свете, прорезая облака, завыли немецкие бомбардировщики.

Ребята стояли одетые, с вещевыми мешками за спиной. Баба Ивга дрожащими руками наливала им в кружки молоко. Ели стоя, не разговаривая. Степан Ильич давал Мите последние наставления:

— Потемну за деревьями идите… Забомбит — в лес подавайтесь…

Прощание было торопливое, наспех. По двору прошли гуськом. Освещенная заревом могучая фигура Степана Ильича остановилась у ворот. Земля дрожала от орудийных залпов.

Степан Ильич поднял руку:

— Стойте!

По дороге бешено мчался конь; пригнувшись к гриве, седок что-то кричал звонким, мальчишеским голосом. В селе торопливо хлопали ставни, скрипели ворота.

Из темноты вырвался Генка и на всем скаку круто осадил Гнедого:

— Фашисты!



В село с глухим шумом въезжали вражеские мотоциклы. Они шли замедленным ходом, сплошной колонной надвигаясь из темноты. Солдаты, в зеленоватых шинелях и в глубоких касках, сидели как неживые, положив на руль неподвижные руки и не глядя по сторонам. Очки, похожие на маски, скрывали их лица. Казалось, что это движутся не люди, а заводные, пущенные вперед автоматы, бесчувственные и безликие, вселяющие ужас и ненависть в живое человеческое сердце.

Степан Ильич дрогнул, отвернулся:

— Живо, хлопцы, до хаты! Запирайте ворота!

В темноте он увидел белое лицо Генки, приникшего к мягкой гриве Гнедка и махнул рукой:

— Ховай коня!

Генка дернул поводья. Гнедой встал на дыбы и, круто повернув, исчез, сливаясь с чернотой ночи.

Глава 23

ТЯЖКИЕ ДНИ

По селу идет мальчик. На нем полинявшая от солнца майка, серые трусики. На рыжих кудрях смятая тюбетейка. Он идет вдоль плетней, чутко прислушиваясь к чужим, гортанным голосам, звучащим на селе. Около голубой школы стоят прислоненные к забору немецкие мотоциклы. Солнце припекает каски часовых; из раскрытых окон вырываются резкие, незнакомые голоса. В школьные ворота влетает легковой автомобиль, из него выходят гитлеровские офицеры. Васек закрывает глаза, стискивает зубы. Не снится ли ему все это? Нет, не снится.

Вот у колодца стоит женщина. Два дюжих гитлеровца подходят к колодцу. Женщина, торопясь, поднимает ведра. Плещется вода, сбегает ручейками с пригорка. Солдат хватает у женщины ведро и, бросив на землю каску, опускает в чистую воду руки, плещет себе на голову, на шею, фыркает от удовольствия, приглашая приятеля последовать его примеру. Женщина, не глядя в его сторону, уносит одно ведро.

— Подавитесь, проклятые! — шепчет она, проходя мимо Васька.

Вот на дворе у Костички, жены кузнеца, пляшут гитлеровские солдаты. Один из них, худой, как жердь, прижав ко рту губную гармошку, приседая и подпрыгивая на тонких ногах, наигрывает плясовой мотив. Неизвестная, чужая песня будоражит вылезшего из будки пса. Подняв вверх морду, он тоскливо воет. Громкий гогот стоит во дворе. Костичка тихо бредет из своей хаты. Трое ребят плетутся за ней; самый маленький, держась за материнскую юбку, пугливо оглядывается. Лицо у Костички потемнело от бессонных ночей и тревоги за мужа. Кузнеца Костю забрали с Митей. В ту ночь много молодых увели из села.

Васек никогда не забудет, как гитлеровцы забирали Митю, как на рассвете вломились они в хату дяди Степана и, топоча сапогами, лазили по всем углам — искали красноармейцев. Митя сразу привлек их внимание: у него была бритая голова и забинтованная нога.

— Зольдат? — Двое солдат приставили к его груди автоматы: — Пошоль!

Ребята закричали, бросились к Мите. Степан Ильич отстранил ребят и закрыл собой Митю.

— Он хлопчик, хлопчик… брат… школьник! — кричал он прижимая к сердцу ладони.

Солдат толкнул Митю в спину:

— Пошоль!

Васек Трубачев вспоминает, что вместе с ребятами он снова бросился вперед, но Митя повернул к нему белое лицо и предостерегающе крикнул:

— Трубачев, останься!..

Никогда не забудут они, как Митя, хромая шел по двору под конвоем гитлеровцев. Ребята смотрели в окно, онемев от ужаса.

У двери, тяжело дыша, стоял Степан Ильич. Баба Ивга накинула платок:

— А ну, пусти, сыну!

Черная, прямая, без слезинки в глазах, она ушла за Митей. Когда Митю вместе с другими арестованными гитлеровцы втолкнули в сарай и поставили у дверей часовых, баба Ивга вернулась. Тогда ушел Степан Ильич, строго-настрого приказав Ваську не выпускать из хаты ребят. Но он, Васек Трубачев, ослушался приказа Степана Ильича. Весь остаток ночи на старом выгоне, недалеко от сарая, где был заперт Митя, ребята ползали между кочками, ловкие и быстрые, как ящерицы. Затаив дыхание они прислушивались к шагам часового, пробирались к толстым бревенчатым стенам и, прижимая губы к пахнущим мохом и смолой пазам, шептали:



— Ми-тя…

Но никто не откликался.

На рассвете они вернулись. В хате не спали. Степан Ильич встретил их молча. Он сидел на скамье, положив на стол свои большие, жилистые руки и глядя куда-то в угол тяжелыми, невидящими глазами. Глубокая темная складка прорезала его лоб. Он обернулся на стук двери, с горькой усмешкой посмотрел на мокрых от росы, усталых, измученных мальчишек и отвернулся. Они прошли мимо него на цыпочках, тихо улеглись, крепко прижавшись друг к другу, осиротевшие и испуганные.

А враги уже расселялись по хатам, выгоняя на улицу хозяев: резали кур, убивали поросят, ломали плетни и заборы, топили хозяйские печи. В новой, только что отстроенной колхозной конюшне клети для жеребят были разбиты в щепы; в раскрытые настежь двери с грохотом въезжали нагруженные машины; новая молотилка, недавно приобретенная колхозом, была поломана и завалена всяким хламом.

В селе воцарился ужас, но люди не смирялись. Они прятали и уничтожали свое добро, чтобы оно не досталось врагам. То из одного, то из другого двора вырывались истошный плач и крики… Кого-то тяжко били, отнимали добро, выбрасывали из хаты. Люди бежали на этот крик, натыкались на дула автоматов и молча пятились назад, хватая своих детей… Люди постигли ужас фашистской неволи. Село как будто оглохло, онемело, затаилось в страшной, непримиримой ненависти к врагу, и ненависть эта еще больше чувствовалась в молчании, чем в криках протеста и боли.

У Степана Ильича не поставили солдат. В тот день, когда к нему явились фашистские солдаты, баба Ивга жарко затопила валежником печь и наглухо закрыла трубу. Копоть и угар выгнали солдат — они с руганью ушли и больше не возвращались. Зато рядом просторное помещение сельрады кишело гитлеровцами. Вечерами они сидели на крыльце — там, где раньше, мирно раскуривая свои трубки, любили посиживать колхозные деды. Чужой язык, чужие песни раздавались в селе…

Через несколько дней сарай опустел. Фашисты угнали арестованных неизвестно куда. Весь день ребята метались по селу, шныряли между немецкими повозками, искали на дороге следы. Страшное уныние овладело ребятами; сбившись в кучу, они сидели на неубранных сенниках, вспоминая оставленных дома родителей, погибших девочек, Митю… и уже не скрывали друг от друга отчаяния и слез:

— Никого, никого у нас не осталось!..

Васек на глазах у товарищей крепился изо всех сил. Он чувствовал, что с потерей Мити ответственность за ребят легла на него как на командира отряда. Он старался казаться бодрым, выходил на разведку с Мазиным и Русаковым, расспрашивал людей, но Митя как в воду канул. Нигде не было слышно об арестованных. Васек не знал, что предпринять, как жить дальше, где искать Митю. Одинокий, не смея выказать перед ребятами свое отчаяние, он жался к Степану Ильичу. Степан Ильич, мрачный и озабоченный, с беглой лаской клал ему на голову свою большую руку и говорил:

— Никого, никого у нас не осталось!..

Васек на глазах у товарищей крепился изо всех сил. Он чувствовал, что с потерей Мити ответственность за ребят легла на него как на командира отряда. Он старался казаться бодрым, выходил на разведку с Мазиным и Русаковым, расспрашивал людей, но Митя как в воду канул. Нигде не было слышно об арестованных. Васек не знал, что предпринять, как жить дальше, где искать Митю. Одинокий, не смея выказать перед ребятами свое отчаяние, он жался к Степану Ильичу. Степан Ильич, мрачный и озабоченный, с беглой лаской клал ему на голову свою большую руку и говорил:

— От меня ни на шаг, хлопче! Держи крепче своих ребят и сам не унывай!..

…Осторожно оглянувшись, Васек перелезает через плетень и идет огородами.

На сухой тропке валяются надгрызенные огурцы, разбитые недозрелые тыквы. Длинные гряды истоптаны, торчат зеленые палки оборванных подсолнухов.

Молодица в темной старушечьей кофте крадучись собирает в сито горох и зеленые помидоры. Она срывает их с куста прямо гроздьями, пугливо глядя по сторонам. Когда Васек проходит мимо, она приподнимается, сует ему в руки сладкие зеленые стручки, ласково кивает головой и, завидев группу солдат, бежит к своей хате. Васек прячется в кустах и пережидает, пока пройдут гитлеровцы.

За околицей, на опушке леса, шумят ветвистые дубы, белеют тонкие березы, сбегают по косогору вниз молодые елки. В густой траве желтеют свежесрезанные сосны; прямые и строгие, они лежат вытянувшись, как мертвецы. По золотой чешуе ползают большие муравьи, прыгают кузнечики. Из-под сосен, смятые тяжестью стволов, выбиваются на волю поблекшие колокольчики, ромашки, лесная гвоздика… Жарко припекает солнце. С мертвых деревьев тяжелыми слезами капает на землю смола.

"Митя… Может быть, фашисты расстреляли его где-нибудь в овраге!"

Васек бросается в траву и горько плачет.

Зеленый мох и белые невестины цветочки ласково вытирают мокрые щеки мальчика; ветер силится приподнять его с земли, треплет за рукав, заглядывает в лицо; муравьи щекочут пальцы.

Негде поплакать командиру отряда — Ваську Трубачеву. Никто не должен видеть его слез.

От зеленой травы мутно и зелено в глазах. Тихо шелестят рядом рыжие чешуйки сосны. Ваську кажется, что мягкие рыжие усы щекочут ему шею и подбородок…

"Папка, папка…"

Чужой говор настигает его и здесь. Он вскакивает на ноги, настораживается. Группа солдат проходит между деревьями. Васек видит двух офицеров. На боку у одного из них висит полевая сумка, другой держит бинокль. Они идут к опушке леса. Васек долго следит за ними глазами. На опушке стоят орудия, они завалены срубленными елками. Офицеры что-то говорят солдатам. Внизу, по шоссе, на длинных грузовиках подвозятся еще какие-то орудия. Васек тихонько ползет, прячась за кустами. Что делают тут враги? Может, они собираются в бой? Васек сжимает кулаки. В селе Ярыжки тоже хозяйничают фашисты. И железнодорожная станция в Жуковке занята ими…

Васек снова думает о своих ребятах. Теперь они все живут отдельно: Мазин и Русаков — у колхозницы Макитрючки, он, Васек, Одинцов и Саша — у Степана Ильича, а Сева — у деда Михайла. Это баба Ивга разделила их по хатам, а Сева сам попросился к деду Михайлу: ему жалко деда, потому что Генка со своим конем исчез, и никто не знает, где он. Где-нибудь в лесу лежит бедный Генка. А рядом с ним, может быть, и верный товарищ его — Гнедой.

Васек поднимается. Ребята, наверно, уже ждут его.

Они часто собираются в Слепом овражке, за огородами. В этом овражке под изумрудной травой — вязкое, засасывающее болото. Ребята там усаживаются на большой полузатонувшей коряге. Толстые корни ее торчат во все стороны.

У каждого из ребят здесь есть свое место. Сегодня место Васька займет Одинцов, потому что Васек идет на пасеку. У Матвеича не стоят фашисты. В цветущем закутке все по-прежнему, только там уже не гудят пчелы. В саду сложены пустые ульи. Матвеич говорит, что все они прохудились и лежат здесь для починки. Васек не спрашивает — он понимает, что Матвеич не хочет кормить медом врагов и потому разорил свою пасеку. Оба старика больше сидят теперь в хате. А хата всегда на запоре. Васек идет прямиком через скошенное поле, проходит под тополями, перелезает через плетень.


Глава 24


ГЕНКА И ГНЕДОЙ


Генка бродил по самым глухим зарослям леса, скрывая Гнедка. Днем он сторожил его, прислушиваясь к каждому шороху; ночью, припав к шее коня, обливал слезами его морду, гладил его и шептал ему в чутко настороженное ухо:

— Для чего я тебя воспитывал? Для лихого командира, на геройские дела!

Конь смотрел на него умными карими глазами. Вспыхивали в них, как слезы, золотые искорки. Черными мягкими губами касался он мокрой Генкиной щеки, вздыхал, раздувая ноздри, и тихонько ржал, чуя горе хозяина.

Мигали в траве зеленые светляки, прятались в темных зарослях лесные цветы, молчали птицы. Сквозь верхушки деревьев просвечивало темно-синее небо. Набегал ночной ветер, шевелил влажные от росы листья; просыпались совы, и в лесу становилось неспокойно.

Генке слышались шорохи и шепот, треск сучьев. Он пугливо озирался и, ведя коня за поводок, спускался с ним в овраг. Прятал его в густых камышах около реки.

Закрутив на руке длинный поводок, Генка садился на берег и смотрел на воду. В речной воде уплывали вместе с течением облака и звезды. А в глазах у Генки мчались по волнам на боевых конях бесстрашные бойцы… Мчался впереди всех Гнедко, управлял им лихой командир; горела у него на шапке красная звезда, в поднятой руке сверкала острая шашка. В кучу врагов врезался лихой командир, топтал их копытами верный конь…

Счастливая улыбка трогала Генкины губы.

Забывшись коротким сном, бессильно падал он головой в росистую траву, и во сне слышался ему тихий, пытливый голос деда:

"Може, и не побачимся мы с тобой, Генка, а?"

Яркие светлячки дедовых глаз с острой тоской смотрели на внука.

Генка крутил головой, съеживался в комочек:

"Може, и не побачимся, диду…"

Поднимались от влажной земли родные, знакомые запахи, склонялись над Генкой прибрежные травы, и предостерегающе шуршали высокие камыши:

"Берегись, Генка! Налетят фашисты — отнимут у тебя коня. Будет он врага на своей спине носить, копытами родные поля топтать!"

Заноет у Генки сердце, крепче сожмет он в руке поводок:

"Не будет мой Гнедко под ворогом ходить! Ускачем мы с ним в темные леса, в глухие чащи…"

Качаются над водой строгие камыши:

"Зачем прятаться боевому коню в лесу от врага? Кто ж раненого бойца с поля битвы вынесет? Вставай, Генка, ступай на широкий шлях — не проедет ли мимо лихой командир, не попросит ли у тебя боевого коня…"

Бежит сон от Генки. Встряхнувшись, вскакивает Генка на ноги, обнимает за шею Гнедка.

Что, как правда отнимут коня фашисты? Не боевая слава, а позор покроет голову его хозяина.

Садится Генка на своего коня, сжимает его крутые бока босыми пятками и, пригнувшись к мягкой гриве, стрелой летит на широкий шлях.

Осветит месяц темную холеную шерсть коня, застучат по камням его звонкие копыта. Натянет поводья Генка, встанет на широкой белой дороге и ждет — не проедет ли мимо лихой командир, не попросит ли у него боевого коня. Долго стоят конь и всадник, облитые светом месяца, не знают, куда повернуть. Задымится над ними небо, завоют вражеские моторы, задрожит от ударов земля. Насторожит Гнедко уши, повернет к хозяину тонкую морду; не двинется с места Генка… Ждет!


Глава 25


ВАСЕК ТРУБАЧЕВ


Бобик звонким лаем извещает хозяев о госте. Матвеич открывает дверь, глядит на дорожку:

— А, хлопчик! Здорово, командир!

Из окошка высовывается серебряная голова Николая Григорьевича. Глаза старика так похожи на глаза Сергея Николаевича, что Васек, поздоровавшись с Матвеичем, радостно бежит к окошку.

— Иди, иди, пионер! Что давно не был у нас? Как там дела, а? — Старик долго держит в своих ладонях твердую, загорелую руку мальчика. — Как там команда твоя? Живы, здоровы?.. Угости-ка медком его, Матвеич!

Васек проходит в кухню.

Матвеич наливает ему в миску янтарный мед, кладет кусок хлеба:

— Ну, как в селе? Рассказывай, что знаешь! Васек макает в миску хлеб и рассказывает, как хозяйничают в селе гитлеровцы, как они ходят по хатам и берут все, что им вздумается.

— На людей смотрят хуже, чем на собак.

— Ну, а люди что? — спрашивает Иван Матвеич.

— А что люди? Молчат…

Васек опускает голову, Матвеич набивает трубку и ждет. Николай Григорьевич глубоко вздыхает.

— Ну, а Степан Ильич что? — осторожно спрашивает он.

— Дядя Степан у вас меду просит, говорит — чай пить не с чем.

Васек густо краснеет — ему неловко и стыдно за Степана Ильича. Но Матвеич оживляется:

Назад Дальше