Васек Трубачев не спит. Приоткрыв край палатки, он следит за каждым движением вожатого. Он видит, как Митя смотрит на небо, потом опускает голову, трет ладонью затылок и снова смотрит. Видит Митино лицо, крепко сжатые губы, нахмуренные брови.
Васек боится выйти и окликнуть Митю. Но ему необходимо сказать, что он тоже видел свастику. Может быть, Митя не поверил ребятам и потому велел всем поскорее ложиться, чтобы не болтали зря? А может, поверил и потому остался дежурить сам?
Трубачев подтягивает трусики и тихонько вылезает из палатки. Ночная сырость охватывает его плечи.
Митя молча смотрит на Трубачева; так же молча они усаживаются вдвоем на широкий мохнатый пень. Митя прикрывает Васька полой своей куртки и улыбается ему дружеской, ободряющей улыбкой.
— Я видел свастику, — шепотом говорит Васек.
Митя кивает головой:
— Я тоже видел.
Над лесом снова ползет протяжный, ноющий звук. Палатка тихо шевелится — из-под нее высовывается Мазин и быстро прячется обратно.
Васек вскакивает и карабкается на высокую сосну; смолистые чешуйки прилипают к его коленкам. Потом он соскакивает на землю, показывает рукой куда-то за реку, за лес и торопливо объясняет:
— Там свет… Далеко-далеко, а видно…
— Это в стороне Житомира, — определяет Митя. — Утром надо разведку послать на шоссе.
— Пошли меня!
— Ты нужен в лагере. Все должны быть на своих местах. Никакой тревоги не поднимать. Пошлем Мазина и Русакова — они все разузнают, — спокойно говорит Митя и смотрит на часы: — Ложись спать, Трубачев!
— А ты?
— А я дежурный.
— Ладно тебе… Вдвоем подежурим, — прячась под его куртку, говорит Васек.
Они молча смотрят в глаза друг другу. Доверчивые глаза Васька кажутся Мите такими близкими и родными, он чувствует рядом младшего брата, надежного товарища, который делит с ним вместе тревоги этой ночи. Он крепко прижимает к себе вихрастую голову Трубачева и тихо, душевно говорит:
— У каждого человека, Васек, есть мечта заветная. Вот когда мне не спится, например, я сейчас же начинаю мечтать. То будто я где-то в тайге очутился… И вот мы с ребятами…
— С нами? — быстро спрашивает Васек.
— Да нет, не с вами… С комсомольцами… Залезли в эту глухую тайгу и давай своими силами там новый город строить… Может, и небольшой, конечно, но особенный. У меня даже рисунок есть, я тебе покажу когда-нибудь… Ты что на меня так смотришь?
— Да просто… — отвечает Васек, крепче прижимаясь к старшему товарищу. — Рассказывай, Митя…
Назойливое гудение прерывает разговор. Митя встает, снова смотрит на небо и жестко говорит:
— Но если, Трубачев, мне придется драться, то я буду драться до конца, до победы! И нет такого врага, которого мы бы не победили! Потому что каждый из нас, Васек, будет защищать свою Родину, как родную мать…
Молча и торжественно слушают эти слова влажная земля и черный застывший лес.
* * *На рассвете в молочном тумане, сквозь заросли дикой малины, кучи хвороста и поваленные деревья пробирались Мазин и Русаков, посланные в разведку.
— Руководствуйтесь компасом, — напомнил им Митя.
У Мазина и Русакова были еще и свои приметы: кривая береза, поваленный дуб, пучок увядших колокольчиков, засунутых в дупло дерева. Привычка оставлять на пути заметки уже давно выработалась у обоих, и теперь они шли безошибочно по собственному следу. Разговаривать было некогда. Задание ответственное: выяснить, в чем дело и, не задерживаясь, вернуться в лагерь.
Петька молча указывал на березу, на дуб, на сложенные накрест ветки. Мазин кивал головой и отрывисто командовал:
— Влево!.. Вправо!.. Вперед!..
Лес поредел. В дорожных знаках уже не было нужды. Мальчики шли по слуху. Шоссе приближалось; оттуда слышался скрип телег, доносились гудки и мычание коров. Высокий мальчишеский голос не то пел, не то кричал что-то.
Мазин прислушался и, дернув Петьку за рукав, бросился вперед. Запыхавшись, они выскочили на шоссе и огляделись. По дороге понуро и неохотно шагало колхозное стадо. Телята разбегались по сторонам, подростки звонко щелкали бичами, старики сурово покрикивали на скотину. Хрюкали свиньи. Встревоженно мычали коровы.
С той стороны шоссе, в поле, молча и сосредоточенно работали люди, убирая хлеб. Тарахтел комбайн, мелькали разноцветные платки, выезжали на шоссе машины с тугими мешками. Люди останавливались, пропускали машины вперед.
Петька облизнул языком сухие губы и бросился наперерез высокому седому старику:
— Дедушка, куда это вы?
Старик глянул на него мутными от бессонницы глазами и неохотно сказал:
— Скот угоняем…
Петька растерянно оглянулся на Мазина. Мазин, обведя глазами шоссе, бросился к хлопцу, который с трудом тянул за веревку бычка. Бычок упирался, подняв коричневую морду с черными бугорками рогов; он жалобно мычал, призывая на помощь мать.
— Та иди, бисова душа! Иди, щоб ты здох! — покраснев от натуги, кричал на него мальчишка.
Мазин схватил за веревку.
— Стой! Не тащи его!.. Куда вы идете?
Хлопец вытер рукавом пот.
— А ты що, з неба звалился? — сердито спросил он. — Война! Понял? Война! Немцы границу переступили…
— Немцы?.. Границу?..
Мазин выпустил из рук веревку и круто повернулся к Петьке:
— Пошли!
Но они не пошли, а побежали, задыхаясь и обгоняя друг друга.
Страшное, незнакомое слово "война" заставляло их мчаться, не разбирая дороги, к Мите, к товарищам со спешным, тревожным донесением. Ветки хлестали мальчиков по лицу, сучья царапали ноги. В овраге Петька споткнулся и боком свалился в кустарник. Мазин схватил его за плечо:
— Вставай! Война! Понимаешь? Война!
Петька, хромая, выбрался из кустарника и, стараясь не отставать от Мазина, говорил на бегу:
— Мы им пропишем, Мазин! Мы им такого зададим, что они сроду к нам больше не сунутся! Мы… Мазин…
Но Мазин не слушал его. Он бежал, раздвигая головой и локтями кусты, поглядывая на зажатый в руке компас. Брови его были нахмурены, глаза остро блестели. А Петька, прихрамывая, торопился за ним и без умолку говорил про тяжелые и дальнобойные орудия и про Красную Армию, которая так даст врагам… так даст, что своих не узнают!
Потом Петька совсем выбился из сил и замолчал…
Они выбежали к палаткам вместе. Мазин бросился к баку, зачерпнул кружкой воду и стал жадно пить. Потом сунул кружку Петьке, посмотрел на встревоженные лица ребят, подошел к Мите и коротко сказал:
— Война!
Глава 13
СТАРЫЕ ТОВАРИЩИ
Расставшись с ребятами, Сергей Николаевич двинулся на пасеку. Бескрайнее поле сливалось с синим горизонтом. Усталая лошадь шла шагом; однообразный скрип колес и тишина навевали спокойные мысли. Николай Григорьевич молчал.
Сергею Николаевичу тоже не хотелось говорить. Им овладели смутные воспоминания об этих местах. Вспоминалось раннее детство. Вспоминалась мать — высокая, чернобровая, строгая. Вспоминалась сестра, с которой он расстался, когда она вышла замуж и ушла на хутор к своему "чоловику". Он был еще совсем маленьким и все цеплялся за нее, когда она уходила, и оба они плакали. Тогда у нее были горячие мокрые щеки, на груди звенело много бус, с подвенечного венка спускались цветные ленты…
С тех пор прошли годы. Вместе с отцом и матерью он уехал в маленький городок под Москвой. Там он рос и учился, постепенно забывая и эти места и слезы сестры. Они редко писали друг другу, а после смерти матери их переписка и совсем оборвалась, и только в последнее время сестра стала настойчиво требовать, чтоб брат привез ей отца.
"Тут все ему родное, он оживет от нашего солнышка, и я за ним похожу, как за маленьким…"
Лошадь стала. Хлопец соскочил с телеги, достал торбу с овсом.
— Далеко еще? — спросил Сергей Николаевич.
— Порядком будет. Большой крюк сделали. Назад вертаемся. К вечеру доедем, — успокоил хлопец, присаживаясь на край дороги.
Николай Григорьевич дремал, лежа на телеге. Покормив лошадь, отправились дальше. Солнце садилось.
Лес быстро темнел. Дорога свернула на свежескошенный луг; остро запахло увядающими цветами и травами.
Пасека открылась перед глазами как-то вдруг, когда, сделав крутой поворот, дорога сбежала в овраг и снова вынырнула перед высокими тополями. За тополями вился плетень.
Было уже совсем темно. Отпустив хлопца с телегой, Сергей Николаевич с трудом нашел перелаз, заросший густым вишняком. За вишняком виднелась белая хата, утонувшая в зелени деревьев. Запах меда и гречи носился над спящими ульями.
— Стой! Где же тут калитка у него? И огня в хате нет, — заволновался Николай Григорьевич.
Мохнатая собачонка черным шариком подкатилась к плетню и залилась звонким лаем. В хате хлопнула дверь.
— Эге-гей! Бобик! — послышался густой бас.
— Матвеич! Эгей! — Николай Григорьевич выпрямился и рванулся навстречу другу. — Эгей!
— Принимайте гостей, диду! — крикнул Сергей Николаевич.
На заросшей тропинке показалась грузная фигура Матвеича. В темноте были видны его широкие плечи и взмахивающие на бегу большие руки. Собачонка с лаем крутилась у него под ногами.
— Цыц, ты! Гости до нас!
Матвеич подбежал к перелазу, перегнулся через него всем своим грузным телом и схватил в охапку Николая Григорьевича:
— Стой… стой!.. Где ты тут есть, товарищ мой?.. Товарищ мой…
Николай Григорьевич счастливо смеялся, не выпуская большой теплой руки друга.
Из-за облака показался краешек луны и осветил коротко остриженную голову Матвеича с крупным носом, густыми бровями и опущенными книзу черными усами. Одна щека его была перехлестнута поперек глубоким шрамом, живые, смеющиеся глаза смотрели добродушно и лукаво.
— Ох ты ж вояка… вояка мой! — умиленно глядя на друга, повторял он.
Старики еще раз обнялись.
— Мы тебя зараз, як персональну персону, до самой хаты предоставим!
Хата была новая, с дубовым крыльцом и тяжелой дверью. В кухне стояла русская печь с полатями. На припечке были сложены горкой глиняные миски, котелок, чугун и закопченная дочерна сковородка. У окна — крепкий дубовый стол, перед ним — широкая скамья. Печь была голубовато-белая, разукрашенная по краям никому не ведомыми цветами в виде синих кружочков с синими пестиками и короткими толстыми стеблями. На полатях лежало старое одеяло, в углу — скомканная подушка в ситцевой розовой наволочке; из-под нее выглядывали новые яловые сапоги. Посреди кухни гудел примус, в чугуне варилась картошка.
Белая двустворчатая дверь вела в соседнюю комнату; там было свежо и чисто, а из угла, где стояли в ряд бочонки, покрытые круглыми крышками, сильно пахло медом.
— Ну, вот и моя хата! — Матвеич шагнул через порог и выпрямился. — Живу як той пан. Домок ничего себе. Прошлую весну колхоз отпустил средства на полное оборудование пасеки.
Он распахнул обе половинки двери, чиркнул спичку, зажег керосиновую лампу:
— Ну, гости дорогие, располагайтесь як знаете, як вам по душе, а я на стол соберу. Хозяйки у меня нема, так я сам себе повар. Зараз сала нашкварим, яишницу разобьем!..
Сергей Николаевич с веселым любопытством смотрел на неуклюжего, как медведь, Матвеича, слишком шумного и большого для маленькой кухоньки.
Матвеич точил об печку нож, грохотал посудой и без умолку говорил, обращаясь то к Николаю Григорьевичу, которого называл "старым", то к Бобику, то просто к различным вещам, находящимся в кухне. Видно, привычка разговаривать с самим собой и с окружающими его предметами давно выработалась у Матвеича.
— Ну що? Долго будешь булькать?
Матвеич ткнул вилкой картошку и бросился в сени. Внес большой розовый кусок сала с искристым бисером соли на тонкой коже, нарезал его толстыми кусками, шлепнул на сковороду и, присев на корточки, налег на примус, приговаривая:
— От так! Живо! Раз-два — и готово!
Орудуя возле печки, он чуть не свалил целую груду мисок, но успел подхватить их и, прижимая к груди, понес на стол.
Николай Григорьевич с доброй улыбкой смотрел на него и, встречаясь глазами с сыном, подмигивал, как бы желая сказать: "Вот он какой, мой Матвеич!"
Шум примуса заглушал голоса, и Матвеич, поворачиваясь от печи всем своим корпусом, кричал, размахивая ножом:
— Обожди, старый! Зараз я этот сумасшедший примус загашу, тогда тихо будет. Може, умыться с дороги хотите, дак умывальник коло крыльца.
Сергей Николаевич подал отцу полотенце. Старик медленно поднялся со скамьи и, нерешительно ступая больными ногами, пошел к двери.
Матвеич поставил на пол горшок с молоком и бросился к нему:
— А ну, ну… А ну, иди! — заглядывая товарищу в лицо и обхватив его правой рукой, возбужденно кричал он. — Смело! Смело!.. От так! Смело, давай! Сме-ло!.. — Потом выпрямился, шумно вздохнул, удрученно развел руками: — Погано дило! — И тут же весело добавил: — Ну да ничего! Я такое средство знаю, що будешь бигать, як той физкультурник.
Во время разговора, заметив Бобика, он поднял его за шиворот, вынес за дверь и кратко пояснил:
— Завсегда присутствует. Кто б ни пришел — и он тут. Хитрый, як муха! Салом интересуется…
Матвеичу не терпелось скорей закончить свою стряпню и за доброй чаркой поговорить по душам со старым другом. Стоя у припечка, он обещающе подмигивал оттуда своими веселыми, живыми глазами:
— Зараз поговорим! Обо всех делах наших… Що и як!..
На Сергея Николаевича он почти не обращал внимания, только один раз, окинув его взглядом, неодобрительно хмыкнул:
— Худый, як глиста! Голодный, чи що?
Сергей Николаевич сбросил рубашку, потер выступающие под темной кожей мускулы:
— А ну, дедуш, поборемся, коль так!
Матвеич потрогал его мускулы:
— Завтра.
За столом было шумно. Старики разошлись, вспоминая боевые годы гражданской войны. Сергей Николаевич не узнавал отца. Николай Григорьевич, слушая Матвеича, встряхивал головой, стучал по столу кулаком. Голос его окреп, глаза блестели.
— Да, был бы нам всем конец тогда! А ведь вот выжили, а, Матвеич? Выжили и землю от погани очистили.
Матвеич смачно крякал, опрокидывая чарку:
— Ще як выжили! Сами себе хозяева! И работа идет. Я меду на весь район заготовку сдаю и помощников себе не требую. Один раз секретарь райкома заехал на пасеку и говорит: "Вам, Иван Матвеич, тут одному не управиться!" А я ему говорю: "Мне по моим силам три такие пасеки мало! Надо, говорю, мое дело расширять, потому как наш колхоз богатеет и средства на то найти можно". А он смеется: "Ваше предложение нам нравится, только без помощников тут нельзя. Мы вам комсомольцев прикрепим, а вы будете их к этому приучать. Понятно?" — Матвеич налег на стол и заблестевшими глазами обвел собеседников. — Значит, такое дело: буду молодых обучать… Вот и ты оставайся со мной! И тебя обучу! — неожиданно закончил он, хлопнув по плечу Николая Григорьевича.
— А у нас, дедуш, к тебе просьба, — дав Матвеичу выговориться, сказал Сергей Николаевич. — От моих пионеров и от меня…
Матвеич склонил голову набок и лукаво улыбнулся:
— Меду, чи що?
— Меду — это потом. Это ты нас угощать будешь, когда мы к тебе всем отрядом в гости придем. А сейчас вот что: собирайся-ка, дедуш, с нами в поход! Тряхни стариной! Погуляем по лесам. Поведешь моих пионеров по тем партизанским тропам, где вы с отцом бродили; покажешь нам места, где были жаркие бои с белыми… Одним словом, приглашаем тебя как героя гражданской войны, свидетеля и участника боев. Расскажи ребятам обо всем, что видел и знаешь.
— Ну-ну… нашел рассказчика!
Матвеич замахал руками. Но Николай Григорьевич постучал по столу пальцем:
— Даже и не думай отказываться! Сережа дело говорит… Для ребят каждое твое слово интересно. Они все хотят знать… Даже и не думай отказываться!
— Да Матвеич и не отказывается, — подмигнул отцу Сергей Николаевич. — Он только о пчелах, верно, беспокоится.
— Ну да! И пчелы… и вообще того… — закряхтел Матвеич.
— Ну, это мы устроим. Оставим завтра отца на пасеке за сторожа, сходим к Оксане и пошлем ее сюда, а сами махнем в лес к ребятам! А как они ждут тебя!
— Скажи пожалуйста… — растрогался Матвеич и, обернувшись к Николаю Григорьевичу, вдруг сказал: — Добре! Оставайся, старый, за хозяина. А мы с Сережей к пионерам пойдем.
Получив согласие Матвеича, Сергей Николаевич оставил стариков и прошел в комнату. Новый крашеный пол был застлан половиками, в углу стоял круглый стол с двумя табуретками. Большая кровать, аккуратно застланная серым байковым одеялом с белоснежной покрышкой на подушке, была отодвинута от стены и стояла нетронутая и важная. Трудно было представить себе, что большой, неуклюжий Матвеич каждый день спит под этим одеялом, утопает головой в этих подушках и потом так аккуратно убирает свою кровать. На окнах висели занавески. Вышитые крестом задорные петухи с красными клювами и растопыренными перьями привлекли внимание Сергея Николаевича.
Он подошел к окну и бережно взял в руки тонкую расшитую холстинку. Красные и черные крестики напомнили вышитые рукава и горячие мокрые щеки. Он вдруг с неожиданной силой ощутил теплое, родное чувство к сестре, ее близость и глубокое раскаяние в том, что столько лет не вспоминал ее, не интересовался ее жизнью. А ведь у нее умер муж, и она жила одна, оторванная от семьи, и, может быть, не раз горькое чувство охватывало ее при воспоминании о родном брате. Сергей Николаевич вспомнил сестру на маленькой деревенской фотографии. Она стояла, положив руку на спинку стула, на котором сидел ее муж. Отец, получив эту фотографию, долго рассматривал ее, с сожалением повторяя: