Наконец боцман, кряхтя и стеная, вытащил Викину маму за талию на борт и, вытирая от испарины лоб, сказал ей:
– Скажи мне, что у тебя там что-то очень и очень дорогое. Иначе я тебя отшлёпаю, не посмотрю, что ты жена помполита.
– У меня там не просто очень и очень дорогое. У меня там – самое дорогое! – смеясь и плача, сказала Викина мама и поцеловала взмокшего боцмана.
Вика об этом своём вояже знала всё. И ей иногда было очень обидно, что она о нём только знает, но ничего не помнит.
В девять лет уже всё помнишь.
Помнишь, что мама, капитанша, старпомша и стармехша, наплакавшись и насмеявшись вдоволь, уже собираются отчаливать по домам и завтра снова сюда. И вдруг делают стойку покруче любых охотничьих собак куда-то в темноту, из которой ты ничего не видишь, ничего не слышишь и ничего не вынюхиваешь, и… И они все вместе, разом забыв и о слёзах, и о смехе, и о карапузах-детях-подростках, срываются и несутся к проходной главного въезда в морской торговый порт большого южного приморского города. И через минуту возвращаются, хватая свои и не свои – там, на месте, разберёмся! – торбы и отпрысков в охапки и несутся к автобусу.
– Власти дали добро!
Жёнам моряков уже плевать на помятые блузки, поплывший от слёз и смеха макияж, на потрёпанные ветром и ожиданием причёски. Как гончим и борзым плевать на свой экстерьер, когда они поднимают дичь. Были бы у жён моряков хвосты – они бы непременно нервно подрагивали.
– Какой причал? Какой причал?! К какому причалу?!!
– Да какая разница. Я уже скоро кинусь и вплавь до того рейда догребу!
– Девочки, успокойтесь! Они, кажется, и правда ещё на рейде. Не ссориться! В катер согласно табели о рангах, вы помните.
– Нет, они на причале. На причале. На причале. Они-на-прича-а-а-але!!!
Жёны машут своим морякам, стоя на причале. Они смеются и плачут, поднимаясь по трапу и, наконец, добравшись до своего, хватают его в охапку и целуют и хохочут, прыгают ему на шею и голосят, осторожно, бережно прикасаются к нему и молчат, и только слёзы струятся по щекам. Зависит не столько от характера или от силы любви, а скорее от стажа профессии «жена моряка».
– Боже мой! Такого жуткого прихода ещё не было! – будут потом говорить жёны моряков друг другу. – Нет, ну такого ужасного, чудовищного прихода ещё не было! – будут повторять они вновь и вновь из года в год, о каждой новой встрече.
Пароходы встречают совсем не так, как поезда.
Вика мечтала ещё раз прокатиться на катере и взобраться по штормтрапу не в сумке, а сама. И не понимала, почему мама так радуется, что судно подали к причалу.
Но всё равно – это счастье! Быть у папы на судне – это ни с чем не сравнимое счастье! А ночевать у папы на судне… Сравнивать ничего нельзя. Не с чем. Не сравнивается. Несравнимо. Несравненно!
Папина каюта – другой мир. Как из заграничного кино про Пьера Ришара. У папы в каюте спальня, кабинет и санузел с унитазом, ванной и душевой кабинкой. У папы в каюте заграничные бутылки с алкоголем для папы и мамы и заграничная кока-кола для Вики. Кока-кола!!! Конфеты в блестящей фольге. Всё в иностранных буквах. Огромная сумка с подарками для Вики. Но главное! Главное!!! ПАПА!!! Папа… Папины объятия. Папины руки. Папин запах… Папины щёки. Папины волосы. Тёмно-русые, коротко стриженные папины волосы… Папин нос – провести пальчиком. Папин рот – поцеловать крепко-крепко. Папины ушки. Самые красивые в мире папины ушки. Папин лоб. Папина ладонь. Папины колени. Сумка с подарками валяется в углу. И кому она нужна, та кока-кола? Да и конфеты – ерунда!
Мама-гримёрша вдруг становится какая-то странная. Папа наливает ей стакан тёмно-коричневой жидкости из бутылки, на которой написано Wisky. Мама чуть не залпом выпивает эту жидкость, хотя обычно мама не пьёт. Мамин взор затуманивается, становится молочным, похожим на красивые заснеженные хрупкие фигурки венецианского стекла, и мама смотрит-смотрит-смотрит на папу. Кажется, что мама считает, что папа, папины объятия, папины руки, папин запах, папин нос, папин рот, папины ушки, самые красивые в мире папины ушки, папин лоб, папина ладонь и папины колени на самом деле не Викины, а её – мамины. И она сейчас просто позволяет Вике быть как бы первой. Понарошку. Мама играет с Викой в эту игру, потому что на самом деле папа не Викин, а мамин. Но мама выпивает тёмно-коричневую жидкость, и это позволяет ей быть великодушной и разрешить Вике с папой поиграть. Чтобы потом, когда Вика устанет, у мамы с папой было всё по-настоящему.
– Детка… Детка… – шепчет папа. Но он оглядывается на маму, и Вика понимает, что эта «детка» тоже не её, а мамина. – Детка, подожди. Детка, потерпи… – шепчет папа ласково Вике, отрывая её от себя и оглядываясь на маму.
Но Вика тоже очень великодушна. Просто быть великодушной, когда ты первая исцеловала всего папу вдоль и поперёк и папа сделал тебе горячую ванну с огромным пенным пахучим покрывалом. Вика будет лежать в ванне целый час. Или даже два! У папы тут, в санузле его каюты, горячая вода льётся из крана просто так! А не как у бабушки – под рёв воспламеняющихся сопел колонки. И не как у тёти Веры – только иногда горячая, а в основном только еле тёплая.
Когда Вика выходит из папиного практически заграничного санузла, мама уже спит на кровати в папиной спальне, счастливо разметав руки по подушке. Папа нежно прикрывает мамины огромные белые груди одеялом. Всё. Викино время. Теперь они с папой будут спокойно разбирать большущую сумку подарков и болтать обо всём на свете. Папа будет рассказывать чудесные истории о заморских странах. Это даже интереснее, чем сказки. Потому что сказки – это выдумка. А там, где был папа, – это всё на самом деле есть! Просто недоступно простым смертным, а только богам этого южного приморского города – морякам. Папины рассказы, папины руки… Вика засыпает прямо на полу папиного кабинета. Викин папа долго смотрит на спящую Вику. Смотрит на свою дочь с неизбывной любовью. С такой любовью, сильнее которой только смерть. Насмотревшись, он берёт свою уставшую от впечатлений и счастья дочь на руки и укладывает её на диван своего кабинета, и подкладывает ей под голову необычную упругую небольшую иностранную подушку, и укрывает её мягким иностранным пледом. И наливает себе ещё немного из бутылки с надписью Wisky. Пьёт маленькими глотками. Курит маленькими затяжками. И опасливо, помалу, созерцает своё счастье – своих женщин. Глоток. Затяжка. Вика. Глоток. Затяжка. Гримёрша. Он во всём этом – в глотках, в затяжках, в созерцании, в Вике, в гримёрше – как в сфере. Сфере счастья.
Жизнерадостный, добрый, весёлый, обожающий своих Вику и гримёршу помполит.
– Еврейское счастье – это когда все свои дома и спят! – нежным тишайшим шёпотом говорит насыщенным, красивым, фактурным голосом этот фигуристый мужчина своему стакану, ложится на спину на ковровое покрытие и, удовлетворённо вздохнув, потягивается, как потянулся бы, наверное, ангел после долгого перелёта, существуй ангелы на самом деле и будь у них крылья.
Большую часть времени Вика и мама-гримёрша проводили вдвоём в своей квартире на третьем этаже давно уже аварийного дома. Две большие комнаты – в одной, поменьше, спала Вика. В другой – побольше – спала мама. Две большие комнаты с кухней и с туалетом. Мылись они на кухне, в тазике или даже корытце. Ежедневно. А раз в неделю отправлялись в дальний путь – на посёлок Котовского. Там, в новом доме, в трёхкомнатной квартире, жила сестра-близняшка Викиной мамы-гримёра. Жила с мужем, двумя детьми – мальчиком и девочкой, и со всеми удобствами. В том числе с ванной комнатой и централизованной подачей воды. Когда только холодной, когда – еле тёплой. А в особо удачные дни, изредка, даже горячей.
Мама и Вика мылись, и потом дети игрались в своей комнате, а сёстры-близняшки долго-долго пили чай и болтали о всяком. Чаще, конечно, о своих мужьях.
– Твой дома всё время. Везёт тебе… – говорила гримёрша.
– Толку-то от того, что он дома?! – всплёскивала руками близняшка.
– Ну, как же! Ты каждый вечер можешь его обнимать, целовать и всё такое, ну, понимаешь… Он каждый вечер может играть с детьми! – удивлялась гримёрша такому непониманию пользы от ежевечернего мужа.
– Могу-могу, – бурчала близняшка в ответ. – Могу обнимать, целовать и всё такое, да только не хочу. Да и он не хочет. И не особо-то может всё такое, между нами, девочками, – зло хихикала она. – И с детьми что-то не играет, а только «Отстань!» да «Уйди!». И приносит в дом копейки. Зато каждое утро его корми. И каждый вечер – корми. Как в это тощее недоразумение столько влезает-то, а? Как в прорву бездонную. Глисты, не иначе. Пожрёт – и на диван, яйца чесать под программу «Время». А твой – денег с подарками навёз, праздник всем устроил и отчалил. Тебе у кастрюль и сковородок выстаивать не надо. Только тряпки свои заграничные знай в театр надевай, прогуливай.
Близняшка плакала. Гримёрша её успокаивала. Близняшка всегда плакала, а гримёрша её всегда успокаивала. И всегда, каждую неделю, привозила своей сестре-близняшке и заграничные тряпки, и подарки детям. А уж какой щедрой была Вика! Всё, что привозил ей папа, – пеналы с большеглазыми девочками, ластики, пахнущие жевательными резинками, жевательные резинки со вкладышами, ручки, карандаши и огромные наборы фломастеров, – она всегда делила на троих «по-честному». А потом и свою долю отдавала двоюродным брату и сестре, когда те с тётей-близняшкой приезжали в гости к гримёрше.
– Да-а-а! – удовлетворённо констатировала близняшка каждый раз. – Центр города – это, конечно, хорошо, но зато я каждое утро могу принимать душ, а каждый вечер – ванну! А ты тут прыгай, в своём центре, с мисочками и тазиками!
– Конечно! Своя ванная комната – это замечательно, – мягко соглашалась гримёрша. – Да и что там тебе с твоего посёлка ехать! Села на автобус – и уже тут! – подбадривала она свою близняшку, ненавидевшую посёлок Котовского.
Но близняшка, вместо того чтобы подбодриться, ещё больше крысилась на гримёршу. Совершенно непонятно почему.
Сёстры очень любили друг друга. Очень. Они жить друг без друга не могли. Просто так всегда бывает у однояйцевых близнецов. Генетически – они копии. А вот характеры… Один – всегда немного ведомый и мягкий. А другой – всегда чуть-чуть ведущий и жестковат. Близняшка гримёрши была жёсткой и ведущей. Но по жизни её вела мягкая ведомая гримёрша. Они никогда не разлучались больше чем на неделю. И детей друг друга они тоже очень любили. Но близняшка, любя и не представляя себе своего существования без гримёрши, всё равно немного завидовала ей. И сама на себя за это злилась. Отчего и раздражалась. Гримёрша всё это прекрасно понимала и, стараясь быть ещё мягче, ещё тактичнее и ещё любезнее, всегда нарывалась на ещё большее раздражение. За час они могли разругаться навсегда – и тут же помириться до гроба. Вика очень хорошо знала эту их особенность и с самого детства считала, что мама-гримёрша и тётя-близняшка просто играют в такую игру.
– Тсс!!! – говорила она двоюродным брату и сестре. – Слышите? Наши мамы опять играют в свою игру.
– Чур, я угадаю, какая первая заплачет, а какая – первой будет извиняться сегодня! – громко кричал тощий двоюродный брат, копия своего папы.
– Чего тут угадывать, – фыркала круглая двоюродная сестра, копия своей мамы. – Первая заплачет наша мама, как всегда. А извиняться будет Викина мама. Тоже, впрочем, как всегда.
Близняшка гримёрши работала экономистом на птицефабрике и потому считалась самой образованной из сестёр. Иногда, когда Вика с мамой-гримёршей приезжали на посёлок Котовского мыться, тётя-близняшка выходила встречать их в очках и махала на них руками:
– Ой! Вы так не вовремя! Ничего на работе не успеваю! Сейчас же квартальный отчёт! Взяла всё это на выходные, а теперь на вас время трать!
– Ничего-ничего! Мы всё сами, не отвлекайся! – говорила близняшке гримёрша. Но близняшка всё равно с удовольствием отвлекалась на Вику и её маму, даже если отчёт был не квартальный, а годовой. Муж близняшки-экономиста тоже всегда с удовольствием отвлекался от дивана, газеты и телевизора на визиты Вики и её мамы, потому что гримёрша всегда привозила вкусные дефицитные консервы, заграничное мыло и шампуни и чего-нибудь вкусненького с Привоза. Близняшка всегда хмурила брови и кричала на гримёршу за очередную сырокопчёную колбасу или что-то в этом роде:
– Делать тебе нечего! Это же ужасно дорого! Мне бы твои деньги, уж я бы ими не швырялась!
Но всегда была очень довольна и тут же открывала все консервы, нарезала все сырокопчёные колбасы и ставила всё на стол, где сперва они сидели все вместе, а потом – снова только близняшка и гримёрша до самой-самой ночи. И потом Вика с мамой оставались ночевать у тёти.
Но всё равно, как ни любила Вика своих брата и сестру, маму и тётю, больше всех она любила папу. А когда папы не было – она любила оставаться одна, пока мама в театре, наносить грим, наряжаться и представлять себе, что она танцует на сцене. Или – ладно уж! – хотя бы поёт. Но тоже на сцене. Она уже в девять лет приняла решение поступать после восьмого класса в театральный техникум, но никто же не мешает ей представлять всё что угодно. Особенно когда она одна.
Иногда она представляла это себе не одна, а с подружкой. У неё была только единственная подружка – зато с самого первого класса. И с этой подружкой она делилась тем, чем никогда не делилась ни с мамой-гримёршей, ни с тётей-экономистом, ни с двоюродными братом и сестрой. Ни даже с папой. Потому что подружка никогда не смеялась над ней. Не начинала говорить, как взрослые, что-нибудь вроде: «Ну, подумай сама! Какие танцы с твоими данными?! Не говоря уже о балете… Надо реально смотреть на вещи!» Подружка внимательно смотрела на Викины па и, кстати, реально – на те самые вещи, на которые именно так и предлагают смотреть те самые взрослые.
– Ты самобытна, – серьёзно говорила подружка, с которой Вика с первого класса сидела за одной партой. – И пусть тебя не волнует то, что они тебе говорят про данные. Возьми хотя бы Айседору Дункан!
– Что значит «самобытна»? – уточняла Вика.
– Это когда не так, как все, не по правилам. Типа рисуешь не карандашами на бумаге, не красками на холсте, а буряком на белой простыне. Так, как тебе нравится, короче. Даже если другие считают это полной ерундой. Главное тут, чтобы ты сама не считала свои рисунки или танцы полной ерундой, а верила в то, что твоя полная ерунда гениальна. И тогда она будет гениальна! – уверенно говорила подружка.
Подружка была очень начитанная, и голова её была полна каких-то неведомых фамилий, исторических фактов, странных недетских суждений, озвучиваемых детскими словами, и детских, произносимых словами взрослых. И всего такого прочего, очень полезного, когда для подтверждения реальности твоей мечты нужен прецедент! Это совсем не детское слово тоже было в подружкином лексиконе. И она объяснила Вике, что прецедент — это когда кто-то взял да и сделал какую-нибудь полную ерунду назло врагам, друзьям и здравому смыслу. И все умники, кричавшие прежде что-то вроде «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!» – кидаются делать то же самое. Потому что был создан прецедент. Создан именно тем чудаком, в которого никто не верил, кроме него самого и, может быть, подружки чудака.
– Возьми хотя бы Айседору Дункан! – ни капельки не улыбаясь, говорила подружка-с-первого-класса, глядя, как Вика в гриме, в тюлевой занавеске и с обглоданными хомяком павлиньими перьями на голове вытанцовывает на ковре что-то среднее между танцами из индийского кино и валяньем блохастого пса в пыли. – Фигуру Айседоры балетной никак не назовёшь. Да и танцы далеки от классических. Однако вышел босой тюлень на сцену – и имел ошеломительный успех! И не только на сцену вышел, но и замуж за Есенина! Вот как!
– Расскажи ещё что-нибудь про Айседору Дункан, – просила Вика подружку-с-первого-класса.
– Да ну её! Она плохо кончила, – вдруг хмурилась подружка и, немного пожевав карандаш и что-то написав в своём вечном замызганном блокноте, говорила Вике: – Или вот Ольга, жена Пикассо. Дягилевская кордебалетчица. Пикассо пришёл рисовать декорации к Дягилеву, увидел Ольгу и полюбил. А у неё были ноги не только толстые и короткие, как у тебя, но ещё и кривые, ей-богу!
– И что? Она тоже имела успех?
– Имела! – саркастически усмехалась начитанная подружка-с-первого-класса. – Она вышла замуж за Пикассо, и он нарисовал кучу её портретов. Ольга красивая. Ольга не очень красивая. Ольга, страшная как чучело. Ольга – вообще квадрат.
– Она так подурнела замужем за этим Пикассо? – удивлялась Вика.
– Да нет. Как страшная была, так страшная и осталась. Пикассо, он просто этот… – подружка-с-первого-класса листала свой затрёпанный блокнот, – импрессионист. Ну, он так видел, короче. Пока всё было хорошо, она была красивая. А когда уже всё поплохело, так и он её видел чучелом моржовым.
– Что, эта пикассовская Ольга тоже плохо кончила? – пугалась Вика.
– Ну, не так плохо, как Айседора Дункан. Значительно лучше. Просто они с Пикассо развелись. То есть – разошлись. Стали жить в разных домах. Всего делов. Правда, долго и нудно делили деньги, сына… В общем, фигня с этими взрослыми. Вырастем – тоже такими идиотами станем!
– Мои родители никогда не разведутся, не разойдутся и не станут жить в разных домах! – говорила Вика. – Они очень-очень любят друг друга и меня. Мы все трое как бы одно целое, понимаешь?
Подружка-с-первого-класса чесала карандашом макушку, немного думала и отвечала Вике:
– Примерно понимаю. Не до конца. Мне сложно представить, как можно быть одним целым с каким-то человеком, даже с самым близким. И тем более, как можно быть одним целым втроём. Но я честно размышляю над этим и примерно понимаю. Просто ты не такая, как я. А мне мои мама и папа как бы и не очень нужны для счастья. Мне как раз иногда очень недостаёт для счастья, чтобы мои мама и папа были где-то далеко. Разошедшимися друг с другом и со мною по разным домам. Нет-нет, пусть с ними всё будет в порядке. Но далеко от меня.