Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824 - Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна 12 стр.


Еще труднее, по рассказам современников, восстановить единообразный внутренний облик юного Пушкина. Легче найти подлинного Пушкина в его стихах, в его прозе. Как всякий великий художник, он дал себя в своих творениях. Потомкам, на расстоянии, легче вглядеться в этого кристаллизованного Пушкина, чем тем, кто встречался с ним.

Два лицеиста, барон Модест Алекс. Корф (1800–1876), по прозвищу Дьячок, и С. Д. Комовский (1799–1880), прозванный, за преданность начальству, Смолой и Лисичкой, оставили очень неблагосклонные памятки о поэте.

В 1851 году по просьбе биографа Пушкина П. В. Анненкова С. Д. Комовский написал о нем краткие воспоминания. По его словам, ни профессора, ни лицеисты недолюбливали Пушкина. «Пушкина называли французом, а по физиономии и некоторым привычкам обезьяной и смесью обезьяны с тигром… Пушкин, увлекаясь свободным полетом своего гения, не любил подчиняться классному порядку и никогда ничего не искал в своих начальниках… Кроме любимых разговоров своих о литературе и авторах с теми товарищами, кои тоже писали стихи, как-то: с Дельвигом, Илличевским, Яковлевым и Кюхельбекером, Пушкин был вообще не очень сообщителен с прочими своими товарищами и на вопросы их отвечал, обыкновенно, лаконически. Вместе с некоторыми гусарами Пушкин, тайком от начальства, любил приносить жертвы Бахусу и Венере, причем проявлялась в нем вся пылкость и сладострастие африканской породы».

Тут другой первокурсник, М. Яковлев, которому П. В. Анненков давал записку Комовского на прочтение, сделал такое примечание:

«Эта статья относится не только до Пушкина, а до всех молодых людей, имеющих пылкий характер. Пушкин вел жизнь более беззаботную, чем разгульную. Так ли кутит большая часть молодежи?»

Комовский писал: «Пушкин был до того женолюбив, что, будучи еще 15–16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов, взор его пылал и он кряхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна».

Яковлев опять сделал примечание: «Описывать так можно только арабского жеребца, а не Пушкина, потому только, что в нем текла арабская кровь».

Но есть одно очень выразительное описание Пушкина и у С. Д. Комовского:

«Не только в часы отдыха, но и на прогулках, в классах, даже в церкви ему приходили разные поэтические вымыслы, и тогда лицо его то хмурилось необыкновенно, то прояснялось от улыбки, смотря по роду дум, его занимавших. Набрасывая же свои мысли на бумагу, он удалялся всегда в самый уединенный угол комнаты, от нетерпения грыз перья и, насупя брови, надувши губы, с огненным взором читал про себя написанное».

М. Л. Яковлев приписал: «Пушкин писал везде, где мог и всего более, в математическом классе, и ходя по комнате, и сидя на лавке. Лицо Пушкина часто то хмурилось, то прояснялось от улыбки».

Это своего рода комментарии к пушкинскому:

Задумаюсь, взмахну руками,
На рифмах вдруг заговорю…

Умный, честолюбивый барон, впоследствии дослужившийся до графского титула, М. А. Корф тоже оставил воспоминания о Пушкине, к которому у него всю жизнь было враждебное чувство.

Сын прусского офицера, перешедшего в русское подданство, барон М. А. Корф вырос в скромной, благочестивой немецкой семье. Лицейское начальство дало мальчику такую характеристику: «Любит порядок и опрятность. Весьма благонравен, скромен и вежлив. В обращении столь нежен и благороден, что за все время нахождения в Лицее ни разу не провинился. Но осторожность и боязливость препятствует ему быть совершенно открытым и свободным» (1812).

Какая противоположность, и по характеру, и по воспитанию, с шаловливым, нерасчетливым, страстным, буйным Пушкиным, который к тому же щеголял юношеским фривольным безбожием. Возможно, что именно кощунственные шутки юного вольтерьянца навсегда отвратили набожного Корфа от гениального поэта. Тем более что божественную сущность поэзии Корф не понимал, не чувствовал. Его воспоминания писаны уже сановником, самолюбие которого досыта было напоено служебными успехами и почестями, но в них нет ни одного дружеского, ни одного примирительного слова о Пушкине. Застарелой, неутоленной злобой против умершего поэта дышит этот тяжелый, неприятный документ. Воспоминания Корфа дают возможность понять, каким Пушкин представлялся своим недоброжелателям и даже врагам, какие острые углы его характера вызвали враждебность. Ведь не только недостатки Пушкина, но вся его личность, его своеобразность, достоинства и достижения, наконец, творческая сила, из него исходящая, некоторых людей тяготили и раздражали.

Вот что писал Корф: «Между товарищами, кроме тех, которые сами писали стихи, искали его одобрения и протекции, он не пользовался особенной приязнью… Пушкин в Лицее решительно ничему не учился, но уже блистал своим дивным талантом… Он пугал начальников злым языком, и они смотрели сквозь пальцы на его эпикурейскую жизнь… Вспыльчивый до бешенства, вечно рассеянный, вечно погруженный в поэтические свои мечтания и с необузданными африканскими страстями, избалованный от детства похвалой и льстецами, Пушкин ни на школьной скамье, ни после в свете не имел ничего любезного, ни привлекательного в своем обращении… Пушкин не был способен к связной беседе, были только вспышки или рассеянное молчание… В Лицее он превосходил всех чувственностью… предавался распутству всех родов… непрерывная цепь вакханалий и оргий… Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже для высшей любви или истинной дружбы… В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств… Пушкин представлял тип самого грязного разврата…»

Очернив поэта, Корф точно вдруг вспоминает, что должно же было быть в Пушкине нечто, что подняло его на недосягаемую высоту, и прибавляет: «Единственная вещь, которой он дорожил в мире, – стихи, под которыми не стыдно подписать имя Пушкина. У него господствовали только две стихии – удовлетворение плотским страстям и поэзия. В обеих он ушел далеко».

«Вечером после классных бесед, когда прочие бывали или у директора, или в других семействах, Пушкин, ненавидевший всякое стеснение, пировал с этими господами (лейб-гусарами) нараспашку. Любимым его собеседником был гусар Каверин, один из самых лихих повес в полку».

На этом месте записок барона М. А. Корфа князь П. А. Вяземский сделал следующее примечание: «Был он вспыльчив, легко раздражен, это правда, но когда самолюбие его не было задето, был особенно любезен и привлекателен, что доказывается многочисленными приятелями… Ничего трактирного в нем не было, а еще менее грязного разврата. Он не был монахом, а был грешен, как и все мы в молодые годы. В любви его преобладала вовсе не чувственность, а скорее поэтическое увлечение, что, впрочем, и отразилось в его поэзии… В гусарском полку Пушкин не пировал только нараспашку, а сблизился с Чаадаевым, который вовсе не был гулякой. Не знаю, что было прежде, но со времени переезда Карамзиных в Царское Село Пушкин бывал у них ежедневно по вечерам. А дружба его с Иваном Пущиным?»

Не только у тех, кто не любил Пушкина, но иногда и в заметках приятелей о поэте, есть снисходительное недоумение, высокомерное пожимание плечами. От этого оттенка не свободны даже воспоминания И. И. Пущина, которого Пушкин так доверчиво называл: «Мой первый друг, мой друг бесценный, товарищ верный, друг прямой…»

«Пушкин с самого начала был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей, – писал И. И. Пущин. – Не то, чтобы он играл какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных, но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело к новым промахам, которые иногда не ускользают в школьных отношениях… В нем была смесь излишней смелости и застенчивости, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено и почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении, уберечься от некоторых столкновений повседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем… Чтобы полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось».

Самую яркую характеристику дал себе в шести строках сам Пушкин:

…Порой бывал прилежен,
Порой ленив, порой упрям,
Порой лукав, порою прям,
Порой смирен, порой мятежен,
Порой печален, молчалив,
Порой сердечно говорлив.

Глава VI

Самую яркую характеристику дал себе в шести строках сам Пушкин:

…Порой бывал прилежен,
Порой ленив, порой упрям,
Порой лукав, порою прям,
Порой смирен, порой мятежен,
Порой печален, молчалив,
Порой сердечно говорлив.

Глава VI

ГОЛОСА ЖИЗНИ

В Царском Селе Пушкин не был замкнут в узком школьном мире. В сады Лицея врывались голоса жизни, и лицеисты к ним прислушивались. Беспокойный дух творчества, владевший Пушкиным, заражал, усиливал брожение в умах его товарищей. Но и молодежь подобралась даровитая, а общенародный подъем обострял их даровитость. Россия переживала не только военное воодушевление: юношески свежее дыхание государственного созидания веяло во всех областях народной жизни. Ярче всего проявлялось общенациональное напряжение в натурах более сильных, более впечатлительных, самой судьбой предназначенных, чтобы стать вожаками, прокладывать пути непроторенные.

Я. К. Грот, который поступил в Лицей в 1826 году, когда там еще «над всеми преданиями царило славное имя Пушкина», дает такую оценку Лицею: «Счастливый приют, где удаление от шума столицы, и красота местности, и стечение особых обстоятельств, и, наконец, славные современные события как бы нарочно соединились к тому, чтобы плодотворно направить образование гениального отрока и ускорить развитие его способностей… При оценке поэтического характера жизни I курса лицеистов нельзя упускать из виду и того живительного влияния, которое должны были производить на него славные события эпохи, которую переживала Россия при общем патриотическом чувстве и национальной гордости, одушевлявших все сословия».

Трудно было найти для «юношества, предназначенного к важным частям службы государственной», более подходящее помещение. Сквозь просторную красоту царского поместья воспринимали лицеисты пленительность русской северной природы, традиции и легенды минувшего века. Огромный дворец был выстроен с просторной пышностью XVIII века. Деревья, лужайки, цветы, статуи, голубое озеро, над которым белела Камеронова галерея, где матушка Екатерина в светлые летние ночи принимала гостей, русских и заморских, не забывая среди забав и отдыха дел государственных. Легенды о славных днях ее царствования, соблазнительные рассказы о любовных успехах Императора, и рядом тихое лицо Императрицы Елизаветы Алексеевны – все разжигало фантазию романтически настроенных лицеистов, живших так близко к царской семье. Был даже проект заставить их дежурить наравне с пажами. Но лицейское начальство побоялось, что суетность дворцовых церемоний вскружит юношам головы, отобьет всякое желание учиться, и отклонило эту честь.

Царя и его семью лицеисты встречали в церкви, в парке, на прогулках. Сплетни, слухи, все жужжанье дворцовой жизни со всех сторон просачивалось в Лицей. И царская семья знала лицеистов, хотя в Лицее Александр был только два раза – при открытии и в день выпуска. Барон М. А. Корф рассказывает:

«Он никогда не говорил с нами, ни в массе, ни с кем-нибудь порознь. Только летом 1816 и 1817 гг., когда певали у Энгельгарда на балконе, Государь подходил к садовой решетке и, облокотясь, слушал наше пение. Балкон был обтянут парусиной, из-за которой Царя было не видно, но лицеисты по колыханию парусины догадывались, что он тут, и пели «Боже, Царя храни» по английской мелодии».

Лицеисты видели Царя в церкви, в парке, в Царском Селе, в торжественные Дни на придворных празднествах. Императрица-мать по случаю возвращения державного сына из Парижа устроила 27 июля 1814 года в Павловске пышное торжество. Был поставлен балет на лугу, около Розового павильона. Талантливый декоратор и балетмейстер Гонзаго соорудил огромную декорацию Парижа и Монмартра с его ветряными мельницами. Императрица входила во все подробности празднества, даже сама редактировала написанные на этот случай стихи Вяземского, Батюшкова и Нелединского.

«Наш Агамемнон, миротворец Европы, низложитель Наполеона, сиял во всем величии, какое только доступно человеку» (Корф). Его окружала ликующая толпа, золотая молодежь в аксельбантах и эполетах, только что возвратившаяся из Парижа со свежими лаврами. Лицеисты смотрели на балет из сада, на бал с галереи, окружавшей зал.

От дворца к бальному павильону были устроены довольно узкие триумфальные ворота Над ними огромными буквами были выписаны заказанные на этот случай поэтессе А. Буниной стихи:

Тебя, текуща ныне с бою,
Врата победы не вместят.

Пушкин по этому случаю нарисовал карикатуру: потолстевший Александр старается пролезть сквозь триумфальные ворота и не может. Бросается свита и шашками прорубает ему дорогу. Карикатуры вышли очень похожие, и рисунок имел большой успех. Даже слишком большой, так как скоро начались розыски автора, которого не нашли. Карикатура долго хранилась у Е. А. Карамзиной.

Другую проказу своего неугомонного приятеля, на которую Государю пришлось обратить внимание, забавно описывает И. И. Пущин:

«Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в котором между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами Императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и кн. Волконская. У Валуевой была премиленькая горничная Наташа. Случалось, встречаясь с ней в темных переходах коридора, и полюбезничать; она многих из нас знала, да и кто не знал Лицея, который мозолил глаза всем в саду? Однажды идем мы по коридору маленькими группами. Пушкин на беду был один, слышит в темноте шорох платья, воображает, что непременно Наташа, бросается целовать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед нами сама кн. Волконская. Что делать ему? Бежать без оглядки. На другой день Государь приходит к Энгельгарду: «Что же это будет? Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина, но теперь уже не дают проходу фрейлинам жены моей?»

Энгельгард постарался выручить Пушкина, говорил о его раскаянии. Государь смягчился и на первый раз простил. Потом, смеясь, прибавил: «La vieille est peut-être enchantée de la méprise du jeune homme, entre nous sois-dit»[11].

Снисходительность к амурным проказам была тогда в моде. Человек строгих правил казался смешным. Волокитство считалось молодечеством. Любовные похождения и увлечения самого Императора ни для кого не были секретом. Не были они тайной и для лицеистов. Молодые глаза зорки на любовь, а плащ Дон-Жуана так шел к победоносному красавцу Государю.

Прекрасная! пускай восторгом насладится
В объятиях твоих российский полубог,
Что с участью твоей сравнится?
Весь мир у ног его — здесь у твоих он ног.

(1817)

Это Пушкин, уже перед самым выпуском, написал молоденькой баронессе Софье Вельо, с которой у Александра бывали тайные свидания в Баболовском дворце, стоявшем на самом отдаленном конце парка. За хорошенькой девушкой приударяли и лицеисты. Благосклонность к ней Императора придавала ей особую прелесть. Это было незадолго до выпуска, когда лицеисты были уже на студенческом положении. Их синие с золотым шитьем мундиры составляли одну из подробностей царскосельской жизни. По вечерам лицеисты толпились около гауптвахты, где играл военный оркестр. Военная музыка слилась для Пушкина с лицейскими воспоминаниями. Много лет спустя, в палатке под Эрзерумом, он набросал:

Зорю бьют… из рук моих
Ветхий Данте выпадает…
Звук привычный, звук живой,
Сколь ты часто раздавался
Там, где тихо развивался
Я давнишнею порой…

(1829)

Вокруг Лицея били барабаны и развевались знамена, не только потому, что русский двор был военным двором с разводами, с караулами, с гвардией. Но с 1812–1815 годов Россия непрерывно воевала. 11 июня 1812 года Наполеон перешел Неман. Вторжение вражеской армии в пределы России, пожар Москвы, поражение и победа, напряженная борьба с могучим врагом – все будило национальное чувство. Письма, дневники, воспоминания современников, напитаны им. Подростки-лицеисты не могли не заразиться. П. В. Анненков, знавший участников и современников Отечественной войны, говорит:

«Народное чувство, волновавшее тогда Россию 1812 года, сообщилось и всему населению только что возникшего училища, от мала до велика. Войска, проходившие через Царское Село, должны были слышать воинственные крики лицеистов, приветствующих их из-за решетки своего сада. Вплоть до 1815 года библиотека Лицея полна была воспитанниками, узнававшими из газет и реляций судьбы и подвиги русских армий. Они толковали между собой и с профессорами, и на уроках о событиях, потрясавших Европу».

«Эффект войны 1812 года на лицеистов был необыкновенный, – говорит барон М. А. Корф в своей записке… – Весной и летом 1812 года почти ежедневно шли через Царское Село войска. Под осень нас самих стали собирать в поход. Явился Мальгин (царский портной) примерять нам китайчатые тулупы на овечьем меху. Лицей собирались перевести в Архангельск или в Петрозаводск, так как ждали французов и в Петербург».

Назад Дальше