«По отношению к Пушкину генерал Раевский важен еще для нас как человек с разнообразными и славными преданиями, которыми он охотно делился в разговоре, – писал о нем П. И. Бартенев. – Недавно прошедшая история России прошла в глазах у него. Вблизи Гурзуфа находится Артек, опустевшая и некогда великолепная дача Потемкина, и уже одно это должно было часто наводить разговоры на Потемкина и его время… От Раевского он наслушался рассказов про Екатерину, про XVIII век».
Приветливость и гостеприимную поддержку, которую генерал-аншеф Н. Н. Раевский оказал молодому Пушкину, нельзя объяснять интересом к поэтическому дару опального чиновника. Кто тогда не писал стихов. Подлинные ценители и знатоки литературы не сразу разгадали гениальность Пушкина. В частых письмах своих с Кавказа к дочери генерал Раевский даже не упомянул о Пушкине. Он просто приютил молодого человека из хорошей семьи, попавшего в трудное положение и при этом дружившего с его сыном.
Поэт познакомился с Николаем Раевским-младшим (1801–1843) в Царском Селе, когда он был еще лицеистом, а Раевский лейб-гусаром. Встречались они и у Чаадаева, у Карамзиных.
Раевский, молоденец прежний,
А там уже отважный сын,
И Пушкин, школьник неприлежный
Парнасских девственниц Богинь,
К тебе, Жуковский, заезжали…
Эту шуточную записку Пушкин оставил у Жуковского 10 июля 1819 года, так как уже тогда он дружил с Раевским. У них были общие светские связи, общие умственные интересы, литературные и политические. Н. Н. Раевский оказал Пушкину в Петербурге какую-то услугу. Поэт упомянул об этом не только в письме к брату, но и в посвящении к «Кавказскому пленнику»:
Когда я погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви тяжелый сон
Меня терзали и мертвили,
Я близ тебя еще спокойство находил.
Я сердцем отдыхал — друг друга мы любили…
В первом наброске было иначе: «Ты сердце знал мое – друг друга мы любили». Так вылился этот стих под горячим впечатлением медового месяца их дружбы. Потом Пушкин, математически точный в лирике, переменил первоначальное – «ты сердце знал мое» на более сдержанное «я сердцем отдыхал».
Но они действительно были друзьями. Раевский кое-что читал, знал английский язык, помогал Пушкину читать Байрона в подлиннике. Судя по тому, как сдержанно Раевский поддавался обаянию пушкинских стихов, как высокомерно считал «Кавказского пленника» плохим произведением, у него не было ни энтузиазма, ни чутья к поэзии. Тем легче было ему давать Пушкину литературные советы, которые добродушный поэт очень кротко выслушивал. Н. Н. Раевский, не обладая оригинальным умом, умел щегольнуть поэтической цитатой, а главное, это был красивый, добродушный весельчак.
Совсем другого склада был старший Раевский – Александр Николаевич (1795–1868). Он учился в Московском университетском пансионе, где считался блестящим, подающим надежды воспитанником, и ему не было одиннадцати лет, когда он прочел на публичном акте свои стихи и речь. Европейские войны оторвали его, как и многих его сверстников, от школы. Не развернулись его литературные задатки. Осталось только тяжелое, несытое самолюбие и язвительная требовательность к чужому таланту. Обманула и военная карьера Александра Раевского, началась блестяще, кончилась ничем. Он участвовал в войнах против Наполеона, был в 1815 году в Париже. В 22 года был полковником. Но на этом все и кончилось. В 1819 году он был прикомандирован к Ермолову, который был в свойстве с Раевскими. Ермолов насмешливо писал: «Александр Раевский, сопутствующий мне из любопытства, – видеть здешний край, или, лучше сказать, бежавший от лекаря, истреблявшего горькие плоды сладострастнейших воспоминаний…»
От Ермолова А. Раевский перешел на службу в Одессу к другому родственнику, графу М. С. Воронцову, к которому позже попал и Пушкин.
Со свойственной ему страстной потребностью в дружбе бросился Пушкин навстречу обоим братьям Раевским. Проезжая снова через Кавказ несколько лет спустя, Пушкин писал: «Я… отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною Александр Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бештау чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и наконец исчез во мраке…»
Александр сразу произвел на поэта сильное впечатление. Он увидел в нем будущего трибуна, одного из тех, чье имя потомки напишут «на обломках самовластья», и писал брату, что Александр Раевский «будет более нежели известен».
Пушкин был очень молод и мучительно переживал серьезное разочарование в жизни и в людях, вызванное петербургской историей. А. Раевский тоже был полон горечи и скептицизма. Это роднило их. Смолоду так легко принять резкость за меткость, дух отрицания и сомнения за подлинный ум. «Демонизм» Александра Раевского вносил своеобразную пряность в кавказскую идиллию, хотя на самом деле это был просто «лишний человек», полный бессильной раздражительности. Его личность дошла до нас претворенная в гениальной душе поэта. Никто не вспомнил бы этого самолюбивого неудачника, если бы Пушкин в «Демоне» не оставил нам его стилизованного портрета, написанного в темных рембрандтовских тонах:
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал…
Это писано позже в Одессе. Но уже в «Кавказском пленнике» есть черты, подмеченные в характере Александра Раевского. Генерал Раевский, который хорошо понимал Александра, писал о нем своей старшей дочери: «Я ищу в нем проявлений любви, чувствительности, и не нахожу их. Он не рассуждает, а спорит, и чем более он не прав, тем тон его становится неприятнее, даже до грубости… Я думаю, что он не верит в любовь, так как сам ее не испытывал и не старается внушить… Я делаю для него все, когда только есть случай, но я скрываю чувство, которое побуждает меня к этому, потому что он равнодушно принимает все, что бы я ни делал для него… У него ум наизнанку: он философствует о вещах, которых не понимает, и так мудрит, что всякий смысл испаряется». Это писано как раз в 1820 году. Но вряд ли в первые месяцы знакомства Пушкин подписался бы под такой суровой оценкой. В письме генерала Раевского звучит голос старшего. Люди одного поколения проходят через сходные переживания, смотрят на взаимные свойства и ошибки под другим углом, чем смотрят друг на друга отцы и дети. Но все-таки у Пушкина в «Кавказском пленнике» есть отблеск, есть глухое сходство с этой характеристикой.
На Кавказе Пушкин не написал ничего, кроме запоздалого эпилога к «Руслану». Но
…Муза, легкий друг Мечты,
К пределам Азии летала
И для венка себе срывала
Кавказа дикие цветы.
Ее пленял наряд суровый
Племен, возросших на войне,
И часто в сей одежде новой
Волшебница являлась мне…
Этот венок, проще говоря – поэма «Кавказский пленник», была кончена к зиме. «Руслана и Людмилу» Пушкин писал три года. На вторую поэму он потратил меньше полугода. И начал ее писать сразу, под непосредственным впечатлением Кавказа, в который он был «влюблен безумно». Поэма начата в середине августа, в Юрзуфе[34]. Три месяца спустя Пушкин писал Гнедичу:
«У меня еще поэма готова, или почти готова» (4 декабря 1820 г.). Еще два месяца потратил он на окончательную отделку. Под заключительными стихами, четкими, точно ровный марш по горной дороге:
И перед ним уже в туманах
Сверкали русские штыки,
И окликались на курганах
Сторожевые казаки… —
подписано: «20 февраля 1821 г. Каменка».
Не случайно поэма начата и кончена в доме Раевских и посвящена одному из них, младшему брату Николаю. Она обвеяна их общим увлечением красотой Кавказа. Она отражает дух военной государственности, которым жил генерал Раевский, а отчасти и его дети. Вяземский возмущался, что «Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он, как черная зараза, губил, уничтожал племена… От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если бы мы просвещали племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны… но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина…» (27 сентября 1822 г. Тургеневу).
Вяземский был бы еще крепче раздосадован, если бы знал, что сначала эти строчки были частью застольной беседы черкесов, которые
Клянут ужасный час,
Когда с победою кровавой
На негодующий Кавказ
Орел поднялся двуеглавый.
Все это Пушкин позже перенес в «Эпилог», писанный в мае того же года в Одессе.
Вяземский был бы еще крепче раздосадован, если бы знал, что сначала эти строчки были частью застольной беседы черкесов, которые
Клянут ужасный час,
Когда с победою кровавой
На негодующий Кавказ
Орел поднялся двуеглавый.
Все это Пушкин позже перенес в «Эпилог», писанный в мае того же года в Одессе.
Это усилило значение стихов, придало самой мысли более личный характер. Не ропот побежденного в них звучит, а голос победителя, уверенность русского певца, который радуется силе русского оружия.
Вяземский правильно уловил в поэме хвалебный гимн героям войны. Он смотрел на Россию как раз с противоположного, западного, гражданского конца. А в Пушкине, хотя он также был либерал, всегда бродила беспокойная тяга к бранному делу. Его всю жизнь манил роковой огонь сражений, тревоги стана, звук мечей.
На Кавказе он впервые увидел лагерную жизнь, где уже пахнет порохом, куда иногда долетает гул орудий, визг случайной пули, и где всегда надо быть настороже. Увидел войну.
Для него завоевание Кавказа, борьба с горцами была одним из проявлений государственности, творческой силы народа, расправляющего свое могучее тело.
В «Эпилоге» Пушкин даже обещал когда-нибудь воспеть тот славный час,
Когда, почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Поднялся наш Орел Двуглавый;
Когда на Тереке седом
Впервые грянул битвы гром
И грохот русских барабанов…
Тебя я воспою, герой,
О, Котляревский, бич Кавказа!
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена…
Но се — Восток подъемлет вой!..
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
И смолкнул ярый крик войны:
Все русскому мечу подвластно.
Точно предупреждая упрек Вяземского, конец «Эпилога» звучит пророческой умиротворенностью, уверенностью, что Кавказ, «забудет алчной брани глас», и что
К ущельям, где гнездились вы,
Подъедет путник без боязни…
Эта мысль еще яснее высказана в другом варианте. Пушкин работал над «Кавказским пленником» недолго, но много. Сохранилось четыре черновика поэмы. В одном из них (принадлежавшем кн. Чегодаеву) «Эпилог» кончался так:
Смирились вы — умолкли брани.
И там, где прежде только лани
За вами пробегать могли —
Торжественно при кликах громкой славы,
Князья заоблачной державы,
Мы наше знамя провели.
Шелест державных знамен не раз слышится в южных стихах Пушкина. Он писал из Бессарабии Баратынскому:
Сия пустынная страна
Священна для души поэта:
Она Державиным воспета
И славой русскою полна.
Через всю его поэзию, могучую и здоровую, проходит ощущение неразрывной, органической связи с могучей и еще здоровой Державой Российской. Оттого он и Петром увлекался до конца своей жизни. Но ясный, трезвый ум Пушкина всегда удерживал его от мелочности заносчивого патриотизма.
От этого удерживал его и самый размах, разнообразие русской жизни. Только два месяца пробыл Пушкин у пределов Азии, только с края заглянул в своеобразную, никем не изученную, нигде не описанную жизнь горцев. И все-таки описания в «Кавказском пленнике» не только красивы, но и точны, как путевой журнал. Это одно из основных различий между русским поэтом и Байроном, подражателем которого и тогда, и позднее считали Пушкина. Байрон стремился высказать себя и не гнался ни за этнографической, ни за пейзажной точностью. Меткий, жадный глаз Пушкина замечал все внешние подробности, по ним угадывал внутреннюю сущность и потом усердно, упорно искал правильного слова для передачи своих точных наблюдений.
Поэма была задумана не ради экзотики, а как поэтическое лекарство против еще не изжитых обид и потрясений. В ней слышатся отголоски петербургской горечи.
Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.
…
Ты здесь найдешь воспоминанья,
Быть может, милых сердцу дней,
Противуречия страстей,
Мечты знакомые, знакомые страданья
И тайный глас души моей.
Когда приятели стали критиковать «Кавказского пленника», Пушкин, добродушно оправдываясь, говорил: «В нем есть стихи моего сердца». Он откровенно указал на свое родство с героем: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века… Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d'œuvre» (В. П. Горчакову, октябрь –ноябрь 1822 г.).
В «Кавказском пленнике» Пушкин сделал первую в русской литературе попытку нарисовать романтический тип. Он ввел в него личный опыт, отголоски Байрона и байронизма, черты характера Раевского. Сам Пушкин писал: «Кавказский пленник» – первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил». Но это также первая попытка претворить раны сердца в художественный образ. Вот как он описывает своего героя: «пламенную младость он гордо начал без забот… бурной жизнью погубил надежду, радость и желанье… В сердцах друзей нашед измену, в мечтах любви безумный сон, наскуча жертвой быть привычной давно презренной суеты, и неприязни двуязычной, и простодушной клеветы…»
В «Посвящении» почти в таких же выражениях Пушкин говорил о самом себе:
Когда я погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви тяжелый сон
Меня терзали и мертвили…
Обычное для художников лекарство – преображать свои страдания, печали, волнения, страсти в создании искусства – и на этот раз помогло поэту. Посвящение и первая глава поэмы еще полны лирической печали. В «Эпилоге», писанном три месяца спустя после окончания поэмы, уже нет речи о гонении, о разочаровании, об обидах и терзаниях. В нем размах, широта. Все личное, преходящее, менее значительное отодвинулось, ушло за просторы морей и степей, заслонилось лиловой красотой Кавказских гор, над которыми реял наш орел двуглавый.
О роли Кавказа в жизни Пушкина Гоголь, лично знавший и нежно любивший Пушкина, писал: «Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где гладкая неизмеримость России прерывается подоблачными горами и обвевается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин, поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях» (1832).
Белинский восторгался поэмой, ее великолепными картинами природы, ее двойным пафосом: «…поэт был явно увлечен двумя предметами – поэтическою жизнию диких и вольных горцев и потом – элегическим идеалом души, разочарованной жизнию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскошно-поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею… Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле существовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценною кровию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ – эта колыбель поэзии Пушкина, – сделался потом и колыбелью поэзии Лермонтова…» (1844).
Белинский сказал это четверть века спустя после того, как поэма была написана. Молодой Пушкин гораздо строже отнесся к ней. Больше года продержал он у себя уже готовую рукопись. Кончил поэму в феврале 1821 года, а только в апреле следующего года отправил ее в Петербург Гнедичу, да еще с оговоркой: «Недостатки этой повести, поэмы, или чего Вам угодно, так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать». Он готовил длинное письмо Гнедичу, где подробно перечислял все недостатки «Кавказского пленника»:
«Простота плана близко подходит к бедности изображения; описание нравов черкесских не связано ни с каким происшествием и не что иное, как географическая статья или отчет путешественника… Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца, в каких несчастиях неизвестных читателю… Местные краски верны, но понравятся ли читателям, избалованным поэтическими панорамами Байр. и Вал. Ск… Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет К. П., но признаюсь, люблю его сам не зная за что, в нем есть стихи моего сердца. Черкешенка моя мне мила, любовь ее трогает душу…»
Откровенное признание – «в нем есть стихи моего сердца» – так и осталось в черновике. Гнедичу Пушкин послал вместе с рукописью только короткую сопроводительную записочку.
Глава XX
РОБКИЙ ПУШКИН
И примечал мой робкий взор
Следы ноги ее прелестной…
5 августа генерал Раевский с семьей выехал из Горячеводска в Крым. С ним был и Пушкин. Больше недели ехали они, под казачьим конвоем, через предгорья и степи Северного Кавказа, «в виду неприязненных полей свободных горских народов». Добрались до Тамани и оттуда «из Азии переехали в Европу на корабле».