— Я люблю тебя, ты понимаешь? Я не могу без тебя.
— Я знаю, — спокойно ответила она и… прошла мимо.
И я не выдержал. Устав грызть стены, ударился в пьянку. Она испугалась, пришла, чтобы через несколько часов избитая, полузадушенная моей ревностью, состоящей из любви и ненависти, еле унести ноги. А я собрал последние силы, дотащился до вокзала и уехал в Лазаревское на берег Черного моря.
История эта, оставившая в душе глубокий след, имела странное продолжение. В Лазаревском на танцах познакомился с одной молодой женщиной, тоже матерью двоих, неотступно следовавших за ней детей, но мальчика и девочки. Женщина была примерно одного возраста с пираньей, дети — почти одногодки ее детям. Так вот, эта женщина влюбилась в меня до безумия, до потери собственного достоинства. Мы убегали от детей, и она отдавалась мне где угодно, хоть в кинотеатре на заднем ряду, хоть на углу санаторной поликлиники, стоя, не обращая внимания на шмыгающих взад-вперед отдыхающих. Она любила меня, как перед этим я любил ту, оставшуюся в Ростове. Я не знаю, что произошло. Скорее всего, небесные силы пощадили меня, потому что любовь испарилась куском льда под жарким черноморским солнцем. Потом женщина слала душераздирающие письма из далекого Сыктывкара, писала, что развелась с мужем, что безумно тоскует. Но я был спокоен, словно ничего не произошло. Позже, когда снова заметил пиранью в том же клубе после тридцати, беспокойно терзавшей глазами пахнущую старомодными духами толпу в поисках меня — видимо, ей тоже было невмоготу от жестокого поступка — я равнодушно улыбнулся на лихорадочно — притягивающий взгляд. После танцев все-таки проводил ее домой. По старой памяти. Но садистская вязь слов, которую она снова попыталась заплести, не долетела даже до ушей. Думалось только об одном — поскорее довести до порога дома и холодно попрощаться.
— Танцую, это моя слабость, — у девушки вновь вспыхнули звезды в зрачках. — И перед тобой хочется станцевать. Зуфра есть?
— Арабская певица?
— По-моему, она египтянка еврейского происхождения, но точно утверждать не могу. Слышала у друзей, голос такой…
— Завораживающий, — помог я найти определение, прекрасно осознавая, что она решила довести эксперимент до конца.
За те мгновенья, когда в голове пронеслись воспоминания, я успел немного раскрепоститься. Теперь можно было без особого опасения оценить ее способности.
— Сейчас глянем, что у нас на этот счет.
Пока перебирал кассеты, девушка опрокинула в рот еще один фужер с «Амаретто». Я спиной чувствовал ее достигшее пика возбуждение. Она не сидела на месте, ерзала, громко вдыхая сигаретный дым. А когда нажал клавишу «воспроизведение» и оглянулся, на ней оказались только тонкие телесного цвета колготки, узенькие трусики под ними и весь в кружевах бюстгальтер. О, каким прекрасным предстало длинноногое смугловатое тело, как рассыпались по немного худеньким плечам черные волосы. Я понял, что устоять будет трудно. Но такой спектакль мне ведь был уже знаком, и намерения девушки тоже. Значит, надо удобно расслабиться в кресле, насладиться всего лишь представлением.
Сначала из динамиков полились плотные горячие струи спаянных в одно целое звуков. Дохнуло обжигающим пеклом бескрайней пустыни. Музыка захватывала сразу, расслабляла, одновременно возбуждая воображение. Вот уже из марева, из-за барханов, возник медленно бредущий караван верблюдов. Девушка застыла, руки бессильно повисли вдоль бедер. Она входила в транс. И когда откуда-то, как незаметное поначалу туманное взвихрение на вершине бархана, донесся глубокий грудной голос певицы, она чуть вздрогнула, качнулась в одну сторону, затем в другую. Густые ресницы медленно поползли вверх, гибкие пальцы рук мягко обхватывали собственное тело. Сладостная истома тронула лицо едва заметной тенью, полные губы приоткрылись. Голос певицы неумолимо приближался, он превращался в засасывающую воронку. Хотелось сцепить зубы, чтобы удержать готовый выплеснуться из груди стон. И я сжал их, не давая выхода эмоциям. Никогда бесовское творение не производило столь глубокого впечатления как сейчас. Я держался из последних сил, мысленно повторял: пиранья……. Это пиранья и ничего более. А девушка между тем прижала палец к подбородку, покивала головой на индийский лад. Бросив на меня призывно печальный взгляд, закружилась по комнате, неуловимо прикасаясь пальцами ног к полу. Движения были так легки, так плавны, а голос певицы так тревожно сладостен, что воображение невольно продолжало дорисовывать картину. Караван подходил все ближе и ближе. Вот уже видна поджарая фигура караван — баши. Белая чалма, обожженное солнцем узкое лицо, красные шелковые шаровары. В дрожащих струях горячего воздуха девушка словно зависла над длинной цепью горбатых верблюдов, навьюченных огромными тюками. И теперь парила, купалась в беспокойных струях желтого воздуха, насквозь пронизанных глубоким грудным голосом Зуфры. Она то сжималась в комок, будто под ударами плетей, то превращалась в вырвавшуюся из клетки птицу. То становилась рабыней, то пленительной наложницей. Поджарый живот ни секунды не оставался в покое, темная кожа покрылась прозрачными каплями пота. И этот прилипший к гибкому телу бисер дрожал, переливался разноцветными огнями, струился алмазными ручейками по незнающим устали бедрам. Круглая попка то ходила ходуном, трясясь как в лихорадке, то качалась маятником взад-вперед как при начале полового сношения, чтобы через секунду-другую снова забиться в экстазе, вызывая непреодолимое сексуальное влечение. Так продолжалось целую вечность. Время остановилось. Оно даже повернуло вспять. Караван — баши упрямо вел головного верблюда вперед. Казалось, он тоже впал в транс — таким отрешенным было его лицо. Вот уже за горизонтом воткнулись в белесое небо острые шпили минаретов, показался округлый между ними разноцветный купол мечети, белокаменные дворцы. От близкого оазиса пахнуло свежестью. Я физически ощутил прохладные потоки воздуха на разгоряченном лице. И с трудом перевел дыхание, наконец-то почувствовав приближение развязки. Словно не просидел несколько минут в ростовской квартире, развалившись в удобном кресле, а прошел вместе с караваном безбрежную пустыню. Голос Зуфры начал угасать, движения девушки заметно замедлились. Но она еще продолжала извиваться змеей, еще то притягивал ее пламенный, зовущий, умоляющий взор, заставляющий сжиматься сердце, то уходил куда-то в сторону, становился пронзительным, пронизывающим глубины веков, отталкивая отрешенностью. И я невольно переключал внимание на движения тела, его женственные линии. Разнообразие приемов как бы принуждало рассмотреть девушку всю, с головы до ног, оценить по достоинству. Может быть, холодный рассудок восточного владыки, каждодневно зрящего подобное волшебство, был способен отделить зерна от плевел, чтобы приказать лечь у ног самой-самой, но я, увидевший это впервые, наяву, танцем был просто околдован. Заворожен, захвачен врасплох. Я вдруг понял, что, несмотря на гигантские усилия, влюбился в девушку, что не способен справиться с чувствами. И когда с последним звуком мелодии, тяжело дыша, она с негромким вскриком упала на мои колени, накрыв блестящей шалью густых волос почти все кресло, я вздрогнул. Не рабыня лежала у моих ног, — я стал ее рабом. И я застонал, задергал скулами. Снова впереди замаячили дни беспощадной нераздельной любви, когда не видишь ничего вокруг, когда как слепой натыкаешься на прохожих, когда веками вымаливаешь еще одну встречу в надежде усмотреть пощаду в ледяном взоре. Я больше не хотел этого. Да и можно ли выдержать подобные испытания вновь. Но я уже ревновал ее к незнакомому мужу, соперникам. Эти узенькие под прозрачными колготками белые трусики кто-то снимал до меня. Она раскидывалась на постели, отдаваясь как в танце без остатка. Ловила вспухшими губами губы другого мужчины, стонала, извивалась, зарывалась в волосы и горячо шептала: «Я люблю тебя. Люблю…. люблю…» Проклятье. Она так и делала, потому что — я уже знал — она такая.
Рука сама потянулась к бутылке с водкой. В груди вызревал тугой комок злости. На себя, на нее. Опрокинув фужер в рот, я приготовился оттолкнуть ее, выгнать вон, чтобы не дать трясине затянуть глубже, когда вдруг услышал тихую, почти шепотом произнесенную просьбу:
— Налей и мне. Все равно чего — вина или водки.
На миг я замер. Потом почувствовал, как злорадный оскал покривил губы. Ах, вон оно что! Ты, оказывается, тоже слабая, тебе тоже необходимо забыться, уйти от реальности в иллюзии. Ну что же, я к твоим услугам. Я накачаю тебя до бесчувствия, а после рассмотрю пьяное безобразное лицо поближе. Может быть, это зрелище остудит раскаленное жало не любви, нет — ревности. Светлая незапятнанная любовь вспыхивает только в молодости. В зрелом возрасте все предельно ясно. Представляешь шлейфы любовников, понимаешь похотливые взгляды. Как орехи щелкаешь огромные коробы вранья, в которых правде совсем не остается места. Ну что же, дай Бог, чтобы на этот раз мне повезло. Я налил полный фужер водки и всунул в руку девушки. Она подняла голову, откинула волосы с лица, привычно выпила дна. Затем встала, села на колени, обняла за плечи:
Рука сама потянулась к бутылке с водкой. В груди вызревал тугой комок злости. На себя, на нее. Опрокинув фужер в рот, я приготовился оттолкнуть ее, выгнать вон, чтобы не дать трясине затянуть глубже, когда вдруг услышал тихую, почти шепотом произнесенную просьбу:
— Налей и мне. Все равно чего — вина или водки.
На миг я замер. Потом почувствовал, как злорадный оскал покривил губы. Ах, вон оно что! Ты, оказывается, тоже слабая, тебе тоже необходимо забыться, уйти от реальности в иллюзии. Ну что же, я к твоим услугам. Я накачаю тебя до бесчувствия, а после рассмотрю пьяное безобразное лицо поближе. Может быть, это зрелище остудит раскаленное жало не любви, нет — ревности. Светлая незапятнанная любовь вспыхивает только в молодости. В зрелом возрасте все предельно ясно. Представляешь шлейфы любовников, понимаешь похотливые взгляды. Как орехи щелкаешь огромные коробы вранья, в которых правде совсем не остается места. Ну что же, дай Бог, чтобы на этот раз мне повезло. Я налил полный фужер водки и всунул в руку девушки. Она подняла голову, откинула волосы с лица, привычно выпила дна. Затем встала, села на колени, обняла за плечи:
— Не возражаешь, если останусь у тебя до утра? Домой в таком виде появляться нельзя. Муж еще поймет, а свекруха со свекором… Туземкой обзывают, иноверкой.
— Прими православную веру.
— Думала об этом. Детей покрестила, а сама… Мусульманская вера очень крепка. Но я решусь. В Узбекистан дорога заказана. Там никого, ни родителей, ни родственников. А Россия велика и великодушна. Здесь мой добрый дом.
— Да, в Узбекистане сейчас неспокойно.
— Не то слово. Впрочем, хватит, это мои проблемы, — она вскинула голову, озорно подмигнула. — Что там упирается в бедро, а?
Смущенно хмыкнув, я сунул руку под резинку на ее трусиках. Попка была гладкой и упругой. Злость почти мгновенно уступила место страсти. Девушка негромко застонала. Гибкие пальцы пробежались по ширинке на моих штанах, плотно обхватили головку члена:
— О-о, какой… Я хочу на него сесть.
— Я тоже… хочу…
Пока расстегивал ремень на брюках, она одним движением сняла с себя последнюю одежду. Обхватив ее за тонкую влажную талию и подражая ее далеким предкам, сажавшим врагов на кол, я с силой вонзил член во влагалище. Она изогнула спину, попыталась встать, но я еще резче вошел в нее, головкой загоняя твердую шейку матки вглубь закостеневшего тела. Это движение проделывал до тех пор, пока не уперся в рыхлую, податливую преграду. Девушка исходила горячим соком, липкими ручейками потекшим по моим половым органам. Она извивалась, стонала, охала, стараясь оторвать от моего лобка моментально вспотевший зад. Но я цепко держал ее за талию. Разумом завладело единственное желание — утвердить себя, доказать мужское преимущество, данную природой высоту положения. Да, я мужчина, я выше тебя, женщина. Разве ты не чувствуешь? А потом отпихнуть от себя, как ненужную вещь, разрешив лишь одно — облизать своими чистенькими трусами мой медленно сникающий член.
Я долго не мог кончить, а когда яйца наконец-то разрядились похожим на артиллерийский, сперматозоидным залпом, девушка была близка к истерике. С растрепанных губ на пол падали капли слюны, волосы спутались, превратились в разметанную вихрем бесформенную копну. Она обмякла. Откинувшись назад, последним усилием воли обняла за мокрую от пота шею и поцеловала:
— Спасибо, милый. Никогда не было так хорошо…
Господи, сколько же нужно терзать женщину, чтобы отобрать у нее все силы, чтобы она сползла к моим ногам, вялыми движениями длинных пальцев подцепила свои трусики и облизала ими мой поседевший от половых извержений, превратившийся в тряпичную куколку, фаллос. Положив голову на колени, надолго замерла. Позже я довел ее до постели, разделся сам и провалился в глубокий без сновидений полуобморок.
Утром она ушла. Я сгреб со столика остатки пиршества, отнес на кухню. Тело было необыкновенно легким, будто вчера вечером долго парился в бане. Но я знал, что отходняк все равно накроет. Поэтому торопился прибрать в комнате, установить елку и принять душ.
Вечером пришла Людмила. Три дня я трясся как в лихорадке, обливаясь липким потом, кроя матом пьянку, друзей и проклятое одиночество. Тысячу раз напоминал Людмиле, чтобы она переходила ко мне жить. Но ей удобнее посещать меня два раза в неделю, нежели каждодневно мыть, стирать, зашивать и готовить. Может быть, понимала, что вряд ли долго бы выдержал молчаливое упрямство, несусветную лень, что все равно когда-нибудь выгнал бы. Может быть. Но я так устал от раскладов, что, кажется, уже все равно, кто оказался бы рядом. Лишь бы живая душа…
Через три дня я поднялся с постели как после тяжелой болезни, похлебал жиденький навар от пакетного супчика и поплелся на базар. Денег оставалось едва на раскрутку. Людмила поехала к себе домой, как всегда молчаливая, ушедшая в свои мысли. Мебель в ее комнате состояла из старого полу развалившегося серванта, такого же письменного стола, кривоногого стула и гремящего танком дореволюционного холодильника с дверцей, закрывающейся пинком ботинка. Кровать купил я. До этого она спала чуть ли не на поставленных друг на друга древних чемоданах. Позже приволок старенький черно-белый телевизор, купил кое-что из вещей, потому что одежды у нее тоже не было. Впрочем, для нее это не было главным. Однажды не выдержал и закричал:
— Но что же тогда главное! Объясни, что ты считаешь главным? С обувной фабрики гонят, потому что тормозишь работу всей бригады, дома стирает, варит, убирает старуха — мать. В магазин за хлебом не ходишь. Годами носишь одни и те же вещи, которые любой нормальный человек давно бы выбросил на свалку. В комнате беспорядок, мебели никакой. На что ты тратишь пусть мизерную, но зарплату? Ты получаешь деньги и вместо того, чтобы что-то приобрести, бежишь с сыном за пирожными с морожеными. А потом снова садишься на материнскую шею. И это в тридцать шесть лет! Твои ровесницы имеют пусть не машины, но достаток в доме. На одинаковую с твоей зарплату. Где у тебя совесть и что для тебя главное?
Людмила долго кусала губы, упрямо угиная шею. Длинные, крупными кольцами, черные волосы закрывали половину правильного, кукольного лица. Наконец, подняв яркие серо-голубые глаза, тихо сказала:
— Я родилась и выросла в коммуналке. Отец пьет всю жизнь. Когда мы — брат, я и сестра — были маленькими, он еще как-то кормил, обувал и одевал нас. Сейчас вообще не дает ни копейки. Все пропивает. В коммунальной квартире, старайся, — не старайся, порядка и чистоты никогда не будет. Зачем же тратить последние силы. Здоровье у меня и без того слабое. А сын одет, накормлен.
— Он не учится, в дневнике полно двоек.
— Я женщина, одной трудно справиться.
— Как же другие матери — одиночки справляются? В квартирах чисто, уютно.
— Лучше быть бедной, но свободной от всего. В конце концов, у них свои проблемы. Для меня это не главное…
— Но что тогда главное? Что!!!
Автобус выплюнул меня на площади перед собором, золотые луковки которого были укрыты строительными лесами. Кран высоко задрал сверкающий на зимнем солнце православный крест, намереваясь опустить его на макушку центрального купола. Народ с любопытством следил за работой монтажников-высотников, забывая о кошельках, сумочках, разложенном на ящиках товаре. Это обстоятельство было на руку алкашам, бродягам и прочей, одетой в отрепья, публике. Но Ростов — город богатый. Подумаешь, украли чебака или курицу. Криков о помощи слышно не было. Изредка, какая бабка, мужик, всплеснут руками, пробормочут что-то под нос, и снова уставятся на крест. Не каждый день подобное узреешь.
Проскочив толпу увешанных колбасой хохлов, я занял свое законное место. Данко с Аркашей раскручивали первых клиентов. Наконец, цыган рассчитался, направился ко мне:
— Ну, как, писатель, отошел от пьянки?
— Отхожу, — буркнул я. — Ноги вроде уже не трясутся.
— А руки? Ноги — это херня, главное, чтобы руки не дрожали, понимаешь?
— Понимаю, буду стараться.
— Тебя тут один поэт спрашивал. Тоже весь синий. Наверное, похмелиться хотел. Я сказал, что тебя уже дней десять нет. Он занял сто рублей и подался сдавать бутылки.
Я полез в карман за деньгами, но Данко жестом остановил:
— Не надо, это мелочи. Ты лучше скажи, надолго завязал?
— Не знаю, — честно признался я. — В голове пронеслась мысль о том, что впереди Рождество, а там старый Новый год. Сколько праздников понапридумывали, работать совершенно некогда. — Буду держаться до последнего.
— Ну, давай, держись. Ушами только не хлопай. Толстопуза кинули за тысячу долларов. Пошел с купцами, дурак, в машину, они пушку наставили, отобрали баксы и смайнали. Теперь Толстопузу надо раскручиваться по новой. Бегал по базару, бабки занимал. А так все спокойно. Менты, правда, наглеть начинают, деньгу вышибают. Мух не лови, гляди в оба.