— А кого увидели бы вздумавшие проверить, кто именно прибыл в конечный пункт?
— Какого-нибудь придворного казначея, отряженного в N-бург сосчитать императорский налог с особым тщанием; не знаю. Не могу также представить, насколько это помогло. Император божился, что о маневре с обозом никому не обмолвился, но что-то меня одолевают сильные сомнения по этому поводу. Разумеется, следом за принцем с охраной шли несколько наших парней — присматривали за всей этой братией; так, по-тихому, дабы не провоцировать недовольства… Уж в том, что касается местоположения учебки, за секретность могу поручиться головой. Никто посторонний ничего не видел и не знал.
— Кроме тех, кому обо всей этой затее наш Император успел по секрету растрезвонить при дворе, — уточнил Курт; Хауэр развел руками:
— Думаю, не без этого. Я ведь сказал сразу: полную закрытость соблюсти наверняка не удалось. Мы друг другу не верим, он пытается следить за нами, мы шпионим за ним, а при таком подходе рано или поздно кто-то из нас попадет впросак. Поскольку отбором наших агентов занимаются знающие люди, этим «кем-то», скорее всего, будет Император.
— Иными словами, — подвел итог помощник, — вы полагаете, что по всем тайным сообществам, от политических до малефических, уже брошен клич соглядатаями при дворе? Путешествие сюда, замечу, закончилось без происшествий. А покушение в стенах этого лагеря — вещь невероятная.
— Nil ardui est[33].
— Принц здесь уже два месяца, сказали вы.
— И это, Хоффмайер, самый крепкий аргумент к тому, чтобы остерегаться с каждым днем все более, — возразил инструктор, — особенно, когда наши противники это люди и нелюди, имеющие в своем арсенале столь многочисленные способы воздействия, средь которых болт промеж глаз — не самый опасный. На месте злоумышленника я бы выждал. Или подловил бы свою цель на обратном пути.
— Меры предосторожности? — уточнил Курт; тот вздохнул:
— Кое-что. Сам понимаешь, нагнать сюда армию — это тоже не дело. Собственно, лишними бойцами я особенно не запасался — все та же стража, что и прежде, только смотрят внимательней; из новых людей — исключительно принцевы телохранители. Их, как я уже говорил, пятеро. Двое всегда в его комнате, трое всегда при нем, куда бы он ни шел.
— И на тренировках?
— Там в первую очередь.
— Опасаются, что ты ненароком свернешь парню шею?
— Если ты намеревался породить остроту, Гессе, попытка была неудачной, — серьезно ответил инструктор. — Мне попросту сказали это открыто. Среди тех троих неизменно наличествует их старший, и он следит за мною так, словно я любую минуту только и думаю, как бы этак посподручней выпустить наследнику кишки. После первых пары недель меж нами едва не дошло до рукоприкладства — он дергался и кидался на меня с порицаниями всякий раз, как августейшему отпрыску перепадало по августейшей макушке или по иной какой августейшей части тела. Едва сумели уладить миром; но и по сю пору, стоит лишь мне замахнуться сильней обыкновенного или угодить по драгоценному господину принцу крепче, нежели обычно — он дергается, будто укушенный. У меня от его содроганий у самого neurostenia развилась, веришь…
— Не верю, — отозвался Курт убежденно. — Тебя к нервному срыву может привести разве что внезапный Апокалипсис, да и то лишь в случае, если кто-то из всадников будет сидеть в седле не по уставу… Имя.
— Ульбрехт фон унд цу Редер. Барон.
— «Унд цу», — повторил Курт, покривившись. — Самомнение наверняка выше Вавилонской башни… Еще одна проблема. Господа рыцари народ в общении пренеприятный.
— И вы бесспорно правы, господин фон Вайденхорст, — с подчеркнутой едкостью подтвердил Хауэр. — Думаю, со мною согласятся еще многие.
— Мой чудный характер есть последствие общения с добрыми христианами, населяющими нашу державу, а мое внезапное рыцарство — лишь императорская прихоть. А вот наследные титулоносцы это, как правило, заносчивые сукины дети. Наверняка еще возьмется учить тебя, как правильно махать мечом, а меня — как держать факел.
— А неплохо б, — заметил инструктор. — Я уж отчаялся одолеть твою треклятую пирофобию; и, боюсь, вскоре готов буду принять помощь в этом деле хоть от самого Вельзевула…
— Ай, — проговорил помощник многозначительно, и Хауэр беспечно передернул плечами:
— Ну, так прикончить его после этого никто не помешает.
— Вы знаете, как убить военачальника демонов?
— Я — нет, но ты наверняка что-нибудь порекомендуешь, иначе какого рожна ты торчишь в тайных макаритских библиотеках месяцами? Должен же быть от этого хоть какой-то прок… Нет, Гессе, — уже серьезно возразил инструктор. — Чего нет, того нет. В мою работу он не лезет, с советами не мешается и титулом перед носом не размахивает.
— Уже легче.
— Сможешь оценить это сегодня же, — улыбнулся Хауэр столь приветливо, что противно заныли зубы. — Ближе к полудню у меня намечено плановое избиение наследника на плацу; и я буду не я, если он не захочет перед тобою выставиться, показав, чему сумел научиться. И наверняка пожелает увидеть в действии тебя.
— Альфред, я не нянька, — поморщился Курт раздраженно. — И не придворный лицедей.
— Если Конгрегация прикажет — станешь бабкой-повитухой. Всё, Гессе. Можешь почитать, что это очередная система тренировок, измышленная моим воспаленным извращенным рассудком; будешь обучаться тому, как взять себя в руки, не переломить хребет императорскому телохранителю и не послать к драной матери императорского наследника… Я зайду через полчаса, — сообщил Хауэр непререкаемо, поднявшись и мельком бросив взгляд в окно. — Оба должны быть бодры, веселы и преисполнены радушия.
***На всем пути до комнаты наследника Хауэр говорил, не умолкая — тихо, но четко, перечисляя все то, чего в присутствии Фридриха фон Люксембурга и его телохранителей не следует делать. Не задаваться… не нарываться… не фамильярничать… не выражаться… не говорить, не смотреть, не дышать. Бруно молча внимал, лишь порою вздыхая и послушно кивая; Курт же, хотя и касалось все это в первую очередь именно его, слушал рассеянно, решая довольно серьезную для него внутреннюю проблему.
Угодив в академию из рядов немалой армии беспризорников, вместе с требуемыми идеями, знаниями и умениями будущий майстер инквизитор впитал и мысль о том, что прежняя его жизнь была греховной, а вечная злоба на мир — ложной. Сейчас он даже мог сказать, когда именно пришло это осознание — пришло вдруг, разом. Курт не помнил в какой именно день месяца это случилось, однако все события того вечера помнились четко.
Это был субботний вечер — тихий весенний вечер, и только келья, где обитал Курт, была шумной и заполоненной гамом: вертлявый, как уж, мальчишка по имени Франк, как и почти всякий вечер, травил байки, которых знал, кажется, нескончаемое количество. Отбой был уже давно, свет в келье не горел, сон уже мало-помалу одолевал всех, но уснуть никто не мог: Франк пересказывал бесхитростную, опошленную народной фантазией историйку о Райнхарде — одну из многих; ничего в ней не было особенного, однако в изложении соседа по келье довольно затасканная байка звучала увлекательно и до колик смешно. Поначалу Франк говорил шепотом, потом все громче, чтобы перекрыть прысканья и смешки воспитанников, а потом в келье прочно установился галдеж, столь громкий, что просто не мог не привлечь к себе внимания. Разумеется, вскоре дверь распахнулась, и строгий голос повелел всем прекратить шум и спать, и, разумеется, все разом уткнулись в подушки, стихнув, слушая удаляющиеся по коридору шаги. «Ушел, — констатировал третий сосед по келье, Йохан, за коим закрепилось старшинство в их маленькой компании. — Давай дальше». «Давай завтра, — шепотом отозвался Франк. — Накостыляют еще». «Давай! — повторил Йохан. — Я эту историю знаю, осталось чуть». «Так если знаешь, к чему тебе рассказывать?» — хмыкнул Франк, и тот приподнялся на своей лежанке, повысив голос: «Ты со мной еще умничать взялся?». Несколько мгновений в келье было тихо, и, наконец, Франк неуверенно отозвался: «У меня теперь настроения нет рассказывать». «Да ладно, — осторожно вклинился Курт, — еще и завтра ж ни свет ни заря на литургию воскресную погонят, выспаться бы. Спать уже хочется». «Не лезь не в свое дело!», — угрожающе осадил его Йохан.
Обыкновенно, слыша эти слова, он и в самом деле не лез. Не выделяясь средь сверстников ни сложением, ни особым мастерством по части нанесения увечий, исключая разве тех, что пробыли на улицах меньше него или взяты были из чуть более мирного сословья карманников и мелких воришек, Курт предпочитал в крупные ссоры не ввязываться и лишнего внимания к себе не привлекать. Однако сегодня что-то вдруг нашло на него, и он ответил Йохану — ответил так, как отвечать был не должен и, в общем, не хотел.
Обыкновенно, слыша эти слова, он и в самом деле не лез. Не выделяясь средь сверстников ни сложением, ни особым мастерством по части нанесения увечий, исключая разве тех, что пробыли на улицах меньше него или взяты были из чуть более мирного сословья карманников и мелких воришек, Курт предпочитал в крупные ссоры не ввязываться и лишнего внимания к себе не привлекать. Однако сегодня что-то вдруг нашло на него, и он ответил Йохану — ответил так, как отвечать был не должен и, в общем, не хотел.
Разнимать их пришлось стражу, которого позвал Франк. Да, это не отвечало негласным правилам поведения, принятым среди воспитанников, но Курт был бы последним, кто попенял ему за это: если бы не ворвавшийся в келью солдат, Йохан наверняка придушил бы его или разбил голову о пол. Потом были долгие разбирательства, сонный отец Бенедикт, глядящий укоризненно и печально, злой, как сам сатана, Сфорца, выкрики, обвинения, вопросы, объяснения… И когда Курту с Франком кардинал велел убираться обратно и расходиться по постелям, заперев в карцере одного лишь Йохана, в келье долго еще висела тишина, хотя совершенно очевидно было, что никто из двоих не спал. Лишь спустя долгие несколько минут Франк произнес тихо и нерешительно: «Ты это… спасибо. Он бы меня отметелил, мало б не показалось». «Да, — отозвался Курт, — зато теперь, когда выйдет, отметелит обоих». Тот смятенно притих, несколько мгновений лежа неподвижно и молча, и спросил все так же шепотом: «Тогда зачем ты влез?». «Не твое дело», — огрызнулся Курт, завернувшись в одеяло, и отвернулся к стене. Франк ничего больше не спрашивал и не пытался продолжить разговор, и в келье вновь надолго стало тихо, будто в могиле. Уснуть Курт все не мог, и слышно было, что сосед тоже ворочается под одеялом, пытаясь поудобнее улечься… «Я когда в шайке был, — вдруг для самого себя неожиданно пояснил Курт, не оборачиваясь, — меня там тоже все шпынять пытались. Я там был самый младший». Франк перестал ерзать, однако ни слова не произнес и лишь молча ждал. «И был у меня там приятель, — продолжил Курт, уже жалея, что заговорил. — Он меня прикрывал все время. Если б не он, может, прибили бы уже давно. Такие вот дела. А ты… Ты вообще сопля. И тебя даже я пальцем перешибу. Если тебя прикрыть будет некому, тебя рано или поздно прибьет кто-нибудь. Так что вот так. А теперь спать давай», — подытожил Курт, демонстративно натянув одеяло на голову, и замер, всем своим видом говоря, что продолжать беседы не намерен. Франк тоже лежал, не шевелясь — со стороны его кровати не доносилось ни звука; и только когда уже сон стал подкрадываться, отяжеляя веки, сквозь легкую дрему послышалось: «Я подумал вот, что это и есть то, что отец Бенедикт говорил». Курт не ответил, еле сдержавшись, чтобы не рявкнуть на парня и не послать его куда подальше, но прикусил язык, припомнив, за что сам же ринулся бить личину Йохану… «Я подумал, — продолжал меж тем Франк чуть слышно, — что это было бы правильно. Ну, если бы все так жили. Вот как отец Бенедикт говорил: другому не надо делать таких гадостей, которых себе не хочешь, и надо делать такое, что хочешь, чтобы тебе сделали. Вот я сейчас кому спасибо должен сказать? Получается, что тому парню, который за тебя когда-то заступился. Хотя он меня не знает, и я его не знаю, и заступился за меня ты, я выходит, что благодарить мне его надо. А завтра, может, я заступлюсь за кого-то, кто слабей меня. Ну… может же такое быть… А потом он, может, что-то хорошее сделает или мне, или тебе, или даже тому парню, что сделал что-то хорошее для тебя. Вот так оно получается. Вот если бы все так делали…», — повторил Франк со вздохом, и Курт, помедлив, так же тихо отозвался: «Но все делают не так». Еще минуту вокруг стояло молчание, неотвязное, словно часовой, пристально надзирающий за ними, и, наконец, Франк робко вымолвил: «Но хотя бы мы ведь можем, чтобы так».
Они тогда смогли. Йохан, спустя два дня покинувший карцер, возвратить себе место признанного вожака в их тройке уже не сумел: против двоих, даже когда каждый в отдельности был слабее него, он сделать уже ничего не мог. А тот вечер Курту запомнился навсегда — именно в ту беспокойную ночь щелкнуло что-то внутри, и многое, что прежде проходило мимо, стало теперь мало-помалу водворяться в памяти и в разуме.
Однако выпускник номер тысяча двадцать один, обретя Знак и Печать и выйдя в мир с готовностью servire et tueri[34], обнаружил для себя нежданно, что христианские добродетели, о коих говорилось в академии и каковые, как ему когда-то казалось, куда проще него должны были усвоить законопослушные граждане, затерялись где-то под толстым налетом фальши, стяжательства, жестокосердия в их душах. Мир оказался таким же, как некогда покинутая им улица: выживал сильнейший, наглейший, бесстыднейший.
Разочарование в человеке, столь явственно и внезапно постигшее майстера инквизитора, на многое заставило взглянуть иначе, нежели в первый день выхода из стен академии; в том числе и на собственное служение, каковое становилось еще более нужным, нежели чем ему думалось, еще более необходимым — именно потому, что сами по себе, без помощи, без его службы, люди, как оказалось, попросту не способны выжить. Трусость, предательство, глупость, злоба людская — явно не были теми достоинствами, каковые способствовали бы восстановлению в подлунном мире хотя бы милосердия, не говоря уже о справедливости. В необходимости своего служения несмотря ни на что майстер инквизитор ни разу не усомнился, однако возлюбить объект приложения сил так и не смог. Бруно мог призывать к снисходительности и смирению, сколько ему было угодно, мог читать наставления и выносить порицания, однако это уже не могло ничего изменить.
Головных уборов Курт не признавал давно — никаких, даже в самую отвратительную погоду: отсутствие шапки лишало необходимости снимать ее при приближении тех, кто привык видеть именно и только такое приветствие и признание своего status’а. Стальная бляха, на первых порах носимая под курткой, теперь не извлекалась при необходимости, а висела всегда поверх, на виду, если обстоятельства не требовали сокрытия своей должности. Взгляд давно не опускался ни перед кем, когда осознался тот факт, что никто не может повысить на него голоса, высказать дерзость, а тот, кто рискнет это сделать, ставится на место двумя словами или одним движением. Уже не только в рассудке, но и в каждом нерве осталась привычка к тому, что должностных лиц можно попросту игнорировать, с правящим герцогом коротко поздороваться, а любому духовному лицу — в лучшем случае мимоходом кивнуть.
Сегодня, однако, речь шла не о магистратском канцлере и не о графе с многомильной родословной, сегодня, сейчас, спустя пару минут, предстояло войти в комнату, где будет необходимо должным образом поприветствовать наследного принца Империи. При мысли о том, как это полагалось бы сделать по всем правилам этикета, относился ли он к рыцарю фон Вайденхорсту или же следователю Гессе, пусть и первого ранга, пусть и Конгрегации, шея каменела, колени начинало ломить, и сгибаться они отказывались даже для того, чтобы сделать следующий шаг. Разумеется, были на свете люди, и кое-кого он знавал лично, кто сумел бы проделать все это свободно, хладнокровно и даже сохранив при том нимало не поколебавшееся достоинство, не только внутреннее, но и вполне отчетливо выказанное внешнее. А вот у него самого с этим явно наблюдались проблемы. За многие годы службы играть доводилось, и играть многие образы, и вполне успешно, однако исполнить роль майстера инквизитора Гессе, себя самого, с искренним смирением и добровольно гнущего спину, не говоря уж о коленях, и воспринимающего сие как должное… Это просто невозможно. По крайней мере, когда речь идет о зеленом юнце, мальчишке, ничем с прочими не разнящемся, кроме принадлежности к определенному семейству и некоторой смышлености, что, впрочем, особенной похвалы и не заслуживало, ибо оставаться идиотом в пятнадцать лет было бы ad minimum странно. Некоторого одобрения этот малолеток, конечно, был достоин, ибо сумел вытерпеть два месяца опекунства Хауэра и не запроситься домой со слезами и плачем, однако между одобрением и преклонением различие имелось весьма существенное. Тех, перед кем Курт (и то в душе) преклонялся, можно было пересчитать по пальцам одной руки. И августейшее дитятко в их число уж точно не входило.
Разумеется, как упомянул уже все тот же Хауэр, если это потребуется Конгрегации — всенародная знаменитость и известный спесивец Курт Гессе станет и бабкой-повитухой, и придворным лицедеем, и даже смиренным верноподданным. Однако у личностей вроде майстера инквизитора, как не раз уже с недовольством отмечали его многочисленные начальники, зачастую имелось собственное мнение о том, что именно пойдет на пользу делу и Конгрегации вообще. Проблема заключалась в том, что на данный момент он этого все еще не решил, хотя от его поведения сейчас будет зависеть многое, и далеко не только лишь отношение принца в предстоящие недели, а именно то самое благо Конгрегации.