Рассказы из книги Ночь - Толстая Татьяна Никитична 5 стр.


Ах, сколько там было людей, сколько обладателей ватников и плюшевых жакетов, коричневых оренбургских платков! И все они горланили, и суетились, и трясли перед папиным лицом синими диагоналевыми отрезами, и совали в нос крепкие черные валенки! Какие там были сокровища! А папа-то: все прошляпил, проворонил, ничего, кроме абажура, оттуда не унес. А надо было накупить всего-всего: и вазочек, и блюдечек, и цветастых плат

ков, и совиных чучел, и фарфоровых свиней, и ленточных ковриков! Пригодились бы и кошки-копилки, и дуделки, и свиристелки, и бумажные цветы -- маки с чернильными ватками в сердцевинках, и бумажные красно-зеленые дрожащие жабо на двух палочках: вывернешь палочки -- и затрясется бахромчатое непрочное кружево, еще вывернешь -- и схлопнулось в дудочку, и пропало. Мелькали изумительные клеенчатые картины: Лермонтов на сером волке умыкает обалдевшую красавицу; он же в кафтане целится из-за кустов в лебедей с золотыми коронами; он же что-то выделывает с конем... но папа тащит меня дальше, дальше, мимо инвалидов с леденцами, в абажурный ряд. Мужик ухватывает папу за кожаный рукав:

--Хозяин, продай пальто!

Ай, да не приставайте к нам с глупостями, нам нужен абажур, нам вон туда, я верчу головой, мелькают веники, корзинки, крашеные деревянные яйца, поросенок -- не зевай, все, пошли назад. Где он? А, нот. Продираемся сквозь толпу назад, папа с абажуром, еще томным, молчаливым, но уже принятым в семью: теперь он наш, он свой, мы его полюбим. И он замер, ждет: куда-то его несут? Он еще не знает, что пройдет время -- и он, некогда любимый, будет осмеян, низвергнут, сорван, сослан, а на его место с ликованием взлетит новая фаворитка: модная белая пятилопастная раскоряка. А потом, обиженный, изуродованный, преданный, он переживет последнее глумление: послужит кринолином в детском спектакле и навсегда канет в помоечное небытие. Сик транзит глориа мунди

-- Пала, купи вон то, пожалуйста!

-- Что там такое?

Веселая обмотанная баба, радуясь покупателю, вертится на морозе, подпрыгивает, потопав лет валенками, потряхивает отрубленной золотой косой толщиной в канат:-- Купите!

-- Пала, купи!

-- Ты с ума сошла?! Чужие волосы! И не трогай руками -- там вши!

Фу-у-у, ужас какой! Я обмираю: действительно, огромные вши, каждая размером с воробья--с внимательными глазками, с мохнатыми лапками, с коготками, цепляются за простыню, лезут на одеяло, хлопают в ладоши, все громче и громче... Опять загудел бред, закричал жар, завертелись огненные ко -леса -- грипп!

...Темная городская зима, холодная струе воздуха из коридора -кто-нибудь из взрослых вносит на спине огромный полосатый мешок с дровами -растапливать круглую коричневую колонку в ванной. А ну марш из-под ног! Ура, сегодня купаться будем! Через ванну перекинута деревянная решетка; тяжелые облупленные тазы, кувшины с горячей водой, острый запах дегтярного мыла, распаренная сморщенная кожа на ладонях, запотевшее зеркало, духота, чистое наглаженное мелкое белье-- и вжжжжж -- бегом по холодному коридору, и гзлюх! -- в новенькую постель: блаженство! -- Нянечка, спой песенку!

Няне Груше ужасно много лет. Она родилась в деревне, а потом воспитывалась у доброй графини.

В ее седенькой голове хранятся тысячи рассказов о говорящих медведях, о синих змеях, которые по ночам лечат чахоточных людей, заползая через печную трубу, о Пушкине и Лермонтове. И она точно знает, что если съесть сырое тесто -- улетишь. И когда ей было пять лет -- как мне, -- царь послал ее с секретным пакетом к Ленину в Смольный. В пакете была записка: "Сдавайся!" А Ленин ответил: "Ни за что!" И выстрелил из пушки. Няня поет:

По камням струитсяТерек,

Плещет мутный ва-а-а-а-ал...

Злой чечен ползет на берег,

То-очит свой кинжа-а-а-ал...

Колышется кисея на окне, из-за зимнего облака выходит грозно сияющая луна; из мутной Карповки выползает на обледенелый бережок черный чечен, мохнатый, блестит зубами...

Спи, моя радость, усни!

...Да, а французский с Марьиванной что-то не идет. Не отдать ли меня во французскую группу? Там и гуляют, и кормят, и играют в лото. Конечно, отдать! Ура! Но вечером француженка возвращает маме паршивую овцу:

-- Мамочка, ваш ребенок совершенно не подготовлен. Она показывала язык другим детям, порвала картинки, и ее вырвало манной кашей. Приходите на следующий год. До свидания! О ревуар!

-- Не досвидания! -- выкрикиваю я, уволакиваемая за руку расстроенной мамой. -- Ешьте сами вашу поганую кашу! Не ревуар!

("Ах, так! А ну вышвыривайтесь отсюда! Забирайте вашего мерзкого гаденыша!" -- "Не больно-то надо! Сами не очень-то воображайте, мадам!")

-- Извините, пожалуйста, с ней действительно очень трудно.

-- Ничего, ничего, я понимаю!

Ну что за наказание с тобой!!!

...Возьмем цветные карандаши. Если послюнявить красный, он дает особенно гладкий, атласный цвет. Правда, ненадолго. Ну, на Марьиваннино лицо хватит. А тут -- громаднющая бородавка. Отлично. Теперь синим: шар, шар, еще шар. И две тумбы. На голову -- черный блин. В руки -- сумочку, сумочки рисовать я умею. Вот и Марьиванна готова. Сидит на облупленной весенней скамеечке, галоши расставила, глаза закрыла, поет:

Я ехала домо-о-ой... Душа была полна-а-а...

Вот и ехала бы ты себе домой! Вот и катилась бы колбаской к своей Катюшеньке.

"...Жорж всегда брал мне халву у Абрикосова -- помните?" -- "Да, да, да, ну как же..." -- "Все было так изящно, деликатно..." -- "Не говорите..." -- "А сейчас... Вот эти: думала, интеллигентные люди! А они хлеб режут вот такими ломтями!" -- "Да, да, да... А я..." -- "Я мамочке, покойнице, всегда только "вы" говорила. Вы, мамочка... Уважение было. А это, что же: ладно -я, чужой человек, но к родителям, к родителям своим -- ну никакого... А за столом лезут вот так! вот так! и руками, руками!"

Господи! Долго ли нам еще терпеть друг друга?

А потом скверик закрывают на просушку. И мы

просто ходим по улицам. И вот однажды вдруг какая-то худая высокая девочка -- белый такой комар -- с криком бросается на шею к Марьиванне, и плачет, и гладит ее трясущееся красное лицо!

-- Нянечка моя! Это нянечка моя!

И -- смотрите -- эта туша, залившись слезами и задыхаясь, тоже обхватила эту девочку, и они -- чужие! -- вот тут, прямо у меня на глазах, обе кричат и рыдают от своей дурацкой любви!

-- Это нянечка моя!

Эй, девочка, ты что? Протри глаза! Это же Марьи-ванна! Вон же, вон у нее бородавка! Это наша, наша Марьиванна, наше посмешище: глупая, старая,

толстая, нелепая!

Но разве любовь об этом знает?

...Проходи, проходи, девочка! Нечего тут!.. Распустила нюни... Я тащусь, озлобленная и усталая. Я гораздо лучше той девочки! А меня-то Марьиванна так не любит. Мир несправедлив. Мир устроен навыворот! Я ничего не понимаю! Я хочу домой! А Марьиванна просветленно смотрит, цепко держит меня за руку и пыхтит себе дальше, вперед.

-- У меня но-ожки устали!

-- Сейчас кружочек обойдем и домой... Сейчас,

сейчас...

Незнакомые места. Вечереет. Светлый воздух весь ушел вверх и повис над домами; темный -- вышел и встал в подворотнях, в подъездах, в провалах улиц. Час тоски для взрослых, тоски и страха для детей. Я одна на всем свете, меня потеряла мама, сейчас, сейчас мы заблудимсяааааааа! Меня охватывает паника, и я крепко вцепляюсь в холодную руку Марьиванны.

-- Вот в этом подъезде я живу. Во-он там мое окно -- второе от утла.

Под каждым окном нахмурили брови, разинули рты -- съедят! -- головы без туловища. Головы страшные, и сырая тьма подъезда -- жуткая, и Марь-иванна -не родная. Высоко, в окне, приплюснув нос к темному стеклу, брезжит повешенный дядя, водит по стеклу руками, всматривается. Сгинь, дядя!!! Выползешь ночью из Карповки злым чеченом, оскалишься под луной -- а глаза закатились, -- быстро-быстро побежишь на четвереньках через булыжную мостовую, через двор в парадную, в тяжелую глухую тьму, голыми руками по ледяным ступеням, по квадратной лестничной спирали, выше, выше, к нашей двери...

Скорей, скорей домой! К нянечке! О нянечка Груша! Дорогая! Скорее к тебе! Я забыла твое лицо! Прижмусь к темному подолу, и пусть твои теплые старенькие руки отогреют мое замерзшее, заблудившееся, запутавшееся сердце!

Нянечка размотает мой шарф, отстегнет впившуюся пуговку, уведет в пещерное тепло детской, где красный ночник, где мягкие горы кроватей, и закапают горькие детские слезы в голубую тарелку с зазнавшейся гречневой кашей, которая сама себя хвалит. И, видя это, нянечка заплачет и сама, и подсядет, и обнимет, и не спросит, и поймет сердцем, как понимает зверь -зверя, старик -- дитя, бессловесная тварь -- своего собрата. Господи, как страшен и враждебен мир, как сжалась посреди площади на ночном ветру бесприютная, неумелая душа! Кто же был так жесток, что вложил в меня любовь и ненависть, страх и тоску, жалость и стыд -- а слов не дал: украл речь, запечатал рот, наложил железные засовы, выбросил ключи!

Марьиванна, напившись чаю, повеселевшая, заходит в детскую сказать спокойной ночи. Отчего это ребенок так плачет? Ну-ну-ну. Что случилось? Порезалась?.. Живот болит?.. Наказали?..

Нянечка размотает мой шарф, отстегнет впившуюся пуговку, уведет в пещерное тепло детской, где красный ночник, где мягкие горы кроватей, и закапают горькие детские слезы в голубую тарелку с зазнавшейся гречневой кашей, которая сама себя хвалит. И, видя это, нянечка заплачет и сама, и подсядет, и обнимет, и не спросит, и поймет сердцем, как понимает зверь -зверя, старик -- дитя, бессловесная тварь -- своего собрата. Господи, как страшен и враждебен мир, как сжалась посреди площади на ночном ветру бесприютная, неумелая душа! Кто же был так жесток, что вложил в меня любовь и ненависть, страх и тоску, жалость и стыд -- а слов не дал: украл речь, запечатал рот, наложил железные засовы, выбросил ключи!

Марьиванна, напившись чаю, повеселевшая, заходит в детскую сказать спокойной ночи. Отчего это ребенок так плачет? Ну-ну-ну. Что случилось? Порезалась?.. Живот болит?.. Наказали?..

(Нет, нет, не то, не то! Молчи, не понимаешь! Просто в голубой тарелке, на дне, гуси-лебеди вот-вот схватят бегущих детей, а ручки у девочки облупились, и ей нечем прикрыть голову, нечем удержать братика!)

-- Ну-ка, вытри слезы, стыдно, такая большая! Доедай-ка все до конца! А я тебе стихи почитаю!

Толкнув под локоть Марьиванну, приподняв цилиндр, прищурившись, вперед выходит дядя Жорж:

Не белые тюльпаны

В венчальных кружевах-

То пена океана

На дальних островах.

Поскрипывают снасти

Над старою кормой.

Неслыханное счастье

За пенною каймой.

Не черные тюльпаны -

То женщины в ночи.

Полуденные страны

И в полночь горячи!

Выкатывайте бочку!

Туземки хороши!

Мы ждали эту ночку-

Гуляйте от души!

Не алые тюльпаны

Расплылись на груди -

В камзоле капитана..

Три дырки впереди;

Веселые матросы

Оскалились на дне..

Красивы были косы

У женщин и той стране.

"Страсти какие ребенку на ночь..." -- ворчит няня.

Дядя поклонился и исчез. Марьиванна закрывает за собой дверь: до завтра, до завтра!

Уйдите все, оставьте меня, вы ничего не понимаете!

В груди вертится колючий шар, и невысказанные слова пузырятся на губах, размазываются слезами. Кивает красный ночник. Да у нее жар! -- кричит кто-то из далекого далека, но ему не перекричать шума крыльев -- гуси-лебеди обрушились с грохочущего неба!

...Дверь на кухню закрыта. Солнце пробивается сквозь матовое стекло. Полдень облил золотом паркет. Тишина. За дверью Марьиванна, плача, жалуется на нас:

-- Больше так не могу! Что ж это -- день изо дня все хуже... Все поперек, все назло... Я трудную жизнь прожила, все по чужим людям, всякое, конечно, отношение было... Нет, условия -- я не говорю, условия хорошие, но в моем возрасте... и здоровье.. откуда такой дух противоречия, и враждебность... хотела немножко поэзии, возвышенного... Бесполезно... больше не выдерживаю...

Она от нас уходит!

Марьиванна уходит от нас. Марьиванна сморкается в крошечный платочек. Пудрит красный нос, глубоко вглядывается в зеркало, медлит, будто что-то ищет в его недоступной, запечатанной вселенной. И правда, там, в сумрачных глубинах, шевелятся забытые занавеси, колеблется пламя свечи, выходит бледный дядя в черном, с листком в руках:

Принцесса-роза жить устала

И на закате опочила.

Вином из смертного фиала

Печально губы омочила.

И принц застыл как изваяние,

В глухом бессилье властелина,

И свита шепчет с состраданием,

Как опочившая невинна.

Порфироносные родители Через герольдов известили,

Чтоб опечаленные жители

На башнях флаги опустили.

Я в похоронную процессию

Вливаюсь траурною скрипкою.

Нарциссы в гроб кладу принцессе я

С меланхолической улыбкою.

И, притворяясь опечаленным,

Глаза потуплю, чтоб не выдали:

Какое ждет меня венчание!

Такого вы еще не видели.

Смертной белой кисеей затягивают люстры, черной -- зеркала. Марьиванна опускает густую вуальку на лицо, дрожащими руками собирает развалины сумочки, поворачивается и уходит, шаркая разбитыми туфлями, за порог, за предел, навсегда из нашей жизни.

Весна еще слаба, но снег сошел, только в каменных углах лежат последние черные корки. А на солнышке уже тепло.

Прощай, Марьиванна!

У нас впереди лето.

"НА ЗОЛОТОМ КРЫЛЬЦЕ СИДЕЛИ..."

Сестре Шуре

На золотом крыльце сидели:

Царь, царевич, король, королевич,

Сапожник, портной.

Кто ты такой?

Говори поскорей,

Не задерживай добрых людей!

Детская считалка

Вначале был сад. Детство было садом. Без конца и края, без границ и заборов, в шуме и шелесте, золотой на солнце, светло-зеленый в тени, тысячеярусный -- от вереска до верхушек сосен; на юг -- колодец с жабами, на север -- белые розы и грибы, па запад -- комариный малинник, на восток -черничник, шмели, обрыв, озеро, мостки. Говорят, рано утром на озере видели совершенно голого человека. Честное слово. Не говори маме. Знаешь, кто это был?.. -- Не может быть. -- Точно, я тебе говорю. Ом думал, что никого нет. А мы сидели в кустах. -- И что вы видели? -- Все.

Вот это повезло! Такое бывает раз в сто лет. Потому что единственный доступный обозрению голый -- в учебнике анатомии -- ненастоящий. Содрав по этому случаю кожу, нагловатый, мясной и красный, похвлаляется он ключично-грудино-сосковой мышцей (все неприличные слова!) перед учениками восьмого класса Когда (через сто лет) мы перейдем в восьмой класс, он нам тоже все это покажет.

Таким же красным мясом старуха Анна Ильинична кормит тигровую кошку Мемеку. Мемека родилась уже после войны у нее нет уважения к еде. Вцепившись четырьмя лапками в ствол сосны, высоко-высоко над землей. Мемека застыла в неподвижном отчаянии.

-- Мемека, мясо. Мясо!

Старуха потряхивает тазик с антрекотами, поднимает его повыше, чтобы кошке было лучше видно.

-- Ты посмотри, какое мясо!

Кошка и старуха с Т0ской смотрят друг на друга. "Убери", -- думает Мемека.

-- Мясо, Мемека!

В душных зарослях красной персидской сирени кошка портит Воробьев. Одного такого воробья мы нашли. Кто-то содрал скальп с его игрушечной головки. Голый хрупкий череп, как крыжовина. Страдальческое воробьиное личико. Мы сделали ему чепчик из кружавчиков, сшили белую рубашечку и похоронили в шоколадной коробке. Жизнь вечна. Умирают только птицы

Четыре беспечные дачи стояли без оград -- иди куда хочешь. Пятая была "собственным домом". Черный бревенчатый Сруб выбирался боком из-под сырого навеса кленов и лиственниц и, светлея, умножая окна, истончаясь до солнечных веранд, раздвигая настурции, расталкивая сирень, уклонившись от столетней ели выбегал, смеясь, на южную сторону и останавливался над плавным клубнично

георгиновым спуском вниз-вниз-вниз, туда, где дрожит теплый воздух и дробится солнце в откинутых стеклянных крышках волшебных коробок, набитых огуречными детенышами в розетках оранжевых цветов.

У дома (а что там внутри?), распахнув все створки пронизанной июлем веранды, Вероника Викентьевна -- белая огромная красавица -- взвешивала клубнику: на варенье себе, на продажу соседям. Пышная, золотая, яблочная красота! Белые куры бродят у ее тяжелых ног, индюки высунули из лопухов непристойные лица, красно-зеленый петух скосил голову, смотрит на нас: что вам, девочки? "Нам клубники". Пальцы прекрасной купчихи в ягодной крови. Лопух, весы, корзинка.

Царица! Это самая жадная женщина на свете!

Наливают ей заморские вина, Заедает она пряником печатным, Вкруг ее стоит грозная стража...

Однажды с такими вот красными рунами она вышла из темного сарая, улыбаясь: "Теленочка зарезала..."

На плечах топорики держат...

А-а-а! Прочь отсюда, бегом, кошмар, ужас.. холодный смрад -- сарай, сырость, смерть...

А дядя Паша -- муж такой страшной женщины. Дядя Паша -- маленький, робкий, затюканный. Он старик: ему пятьдесят лет. Он служит бухгалтером и Ленинграде: встает в пять часов утра и бежит по горам, по долам, чтобы поспеть на паровичок. Семь километров бегом, полтора часа узкоколейкой, десять минут трамваем, потом надеть черные нарукавники и сесть на жесткий желтый стул. Клеенчатые двери, прокуренный полуподвал, жидкий свет, сейфы, накладные -- дяди-Пашина работа. А когда пронесется, отшумев, веселый голубой день, дядя Паша вылезает из подвала и бежит назад: послевоенный трамвайный лязг, дымный вечерний вокзал, гарь, заборы, нищие, корзинки; ветер гонит мятые бумажки по опустевшему перрону. Летом -- в сандалиях, зимой -- в подшитых валенках торопится дядя Паша в свой Сад, в свой Рай, где с озера веет вечерней тишиной, в Дом, где на огромной кровати о четырех стеклянных ногах колышется необъятная золотоволосая Царица. Но стеклянные ноги мы увидели позднее. Вероника Викентьевна надолго поссорилась с мамой.

Дело в том, что однажды летом она продала маме яйцо. Было непременное условие: яйцо немедленно сварить и съесть. Но легкомысленная мама подарила яйцо дачной хозяйке. Преступление всплыло наружу. Последствия могли быть чудовищными: хозяйка могла подложить яйцо своей курице, и та в " своем курином неведении высидела бы точно такую же уникальную породу кур, какая бегала в саду у Вероники Викентьевны. Хорошо, что все обошлось. , Яйцо съели. Но маминой подлости Вероника Викентьевна простить не могла. Нам перестали прода-V| вать клубнику и молоко, дядя Паша, пробегая мимо, виновато улыбался. Соседи замкнулись: они ук-,, репили металлическую сетку на железных столбах, ,, насыпали в стратегически важных пунктах битого

Назад Дальше