Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 - Бабаевский Семен Петрович 5 стр.


— Иван Андреевич, свою железную шапку и куртку повесь вот здесь, — сказала она приятным голосом. — Валя, зажги на веранде свет и покажи Ивану Андреевичу умывальник… Жаль, что отца нету дома, — добавила она. — В районе, на учительском семинаре.

Шумно и долго Иван плескался над тазиком, подставляя под кран кудлатую голову, обливал водой затылок. Валентина принесла свежее полотенце и, понизив голос до чуть уловимого шепота, сказала, что сейчас пойдет к Андрюшке и чтобы Иван пришел следом за ней. Иван вытирал лицо, кивая головой.

Настольная лампа пряталась под абажуром, похожим на кавказскую папаху, свет сочился слабый. Волнуясь и сдерживая дыхание, Иван сомкнул за спиной руки и на цыпочках, крадучись, подошел к детской кроватке. Валентина пододвинула лампу, и Иван увидел родное личико спящего ребенка, пухлые ручонки, светлые волосики.

«Мой сын!» Он пододвинул лампу еще ближе, жадно отыскивая глазами, чем же этот ребенок похож на него. «Разве что чубчик такой же белый, как и у меня… А что еще?» Валентина стояла тут же, рядом, счастливая, возбужденная, и, словно читая его мысли, говорила заговорщицким шепотом:

— Ваня, ты погляди на носик. Ну, копия твой, и подбородок, и верхняя губа. Вот он завтра проснется, и ты увидишь…

Вошла Ольга Павловна и нарочито, чтобы услышали, хлопнула дверью, начала шумно переставлять стулья, а сама не сводила глаз с Ивана и Валентины. Они же, наклонившись над кроваткой, казалось, ничего не слышали.

— Валя, чего ради вздумала показывать сонного ребенка? — сердито спросила Ольга Павловна. — Еще разбудите… Пойдемте ужинать.

Ужинали молча. Наливая Ивану чаю и понимая, что ей надо же что-то сказать, Ольга Павловна спросила:

— Иван Андреевич, значит, вы по специальности электрик?

— Не совсем так… Я механизатор.

— Тракторист?

— Да, работаю на тракторах. Я живу не в Предгорной, а в Холмогорской.

И снова наступило молчание. Иван допил чай, сказал, что пойдет поставит в надежное место мотоцикл, и ушел, на ходу закуривая. Мать посмотрела на Валентину беспокойными, повлажневшими глазами и, глотая слезы, спросила:

— Так что же, доченька, постель вам стелить на одной кровати?

Валентина зарделась, опустила глаза.

— Ой, мама… ты о чем?

— О чем, о чем… Будто и не знаешь, — сказала мать, и по ее полотняно-серым щекам потекли, рассыпаясь, слезы. — Горюшко ты мое… Я долго не верила. Отец ездил в Холмогорскую, к Виктору… Опять я не верила. А сегодня увидела, как вы рассматривали Андрюшу… — Ее душили слезы, она вытирала их ладошкой, и мокрые ее щеки стали еще серее. — Значит, это он отец Андрюшки?

— Он, мама… Но ты не плачь, мы любим друг друга, и мы поженимся…

— Что-то затянулась ваша женитьба…

— Виктор требует Андрюшку и не дает мне развода.

— По закону Андрюшка его сын, он же Овчинников. — Мать снова залилась слезами. — Ой, Валя, что же ты натворила?.. Жила бы с Виктором по-хорошему, по-людски.

— Не могу я с ним жить, мама.

— Послушай моего совета, я, как мать, обязана…

Разговор оборвался. Ступая твердыми, солдатскими шагами, вошел Иван, ладонями приглаживая льняной чуб. Он подсел к столу, с доброй улыбкой посмотрел на заплаканное лицо Ольги Павловны и сказал:

— Честности меня учили и в школе, и в комсомоле. Может быть, Валя на меня обидится, но я обязан сказать вам, Ольга Павловна, правду… Валя — моя жена, а Андрюша — мой сын.

Валентина закрыла ладонями лицо и молчала. Ольга Павловна тяжело, как больная, поднялась, отошла от стола, посмотрела на Ивана со стороны.

— Как мать, хочу спросить: что же дальше? — сказала она. — Как же вы, ни людьми, ни законом не признанные, станете жить?

— Я увезу Валю и Андрюшу в свой дом.

— Чужую жену и чужого сына?

— Я уже говорил, и Валя моя, и сын мой.

— А по закону? — Ольга Павловна всплеснула руками. — Это же неслыханный позор! Да вы что, хотите меня и отца свести в могилу? Валентина, чего же молчишь?

— Ваня, подождем еще и сделаем все так, как надо, — сказала Валентина, со слезами на глазах глядя на Ивана. — Я получу развод, мы зарегистрируемся… Без этого в твой дом я не приду. Твои родители…

— Что родители?! — багровея скулами, крикнул Иван. — Тебе жить со мной, а не с моими родителями!

— Во-первых, не повышай голос, — сказала Валентина. — Во-вторых, пойми, не могу я к тебе ехать.

Иван поднялся, его злой, колющий взгляд скрестился с опечаленными, полными слез и горя глазами Ольги Павловны.

— Тогда мне тут делать нечего!

Иван схватил куртку, каску, выскочил в темноту двора. Опрокинутое ведро загремело по ступенькам. В ту же минуту затрещал мотор, и когда Валентина выбежала на крыльцо и стала звать Ивана, он уже выехал на улицу и, осветив фарой угол соседнего дома, исчез. Слышно было только тарахтение мотора.

6

Хата ютилась в глубине двора, ее оконца, низкие, подслеповатые, смотрели опечаленно. Дверь перекошена, у самого порога, раскорячив ветки, поднимался старый осокорь. На камышовой, почерневшей от времени крыше лужайкой зеленела трава, вся стреха ощипана и просверлена воробьиными гнездами. Двор зарос бурьяном. В сторонке, покрытый шифером, стоял сарайчик; хозяин хаты, Василий Максимович Беглов, хранил в нем свой мотоцикл. К сарайчику примыкала низкая хворостяная изгородь, от нее, через огород, серым пояском тянулась хорошо утоптанная дорожка. Обрывалась она у крутого берега с высеченными в глине ступеньками; спускайся по ним и черпай ведром воду. В воде торчал железный столбик с кольцом, к нему привязана плоскодонная лодчонка — на ней Василий Максимович рыбачил, и она, покачиваясь на волне, позвякивала цепью.

Анна положила на плечи коромысло с ведрами и пошла по дорожке к берегу: нужно было полить капусту и лук. Рядом картофель пушился кустами и смотрел на Анну розовыми цветочками. На небе — ни тучки, солнце поднялось над лесом, что темнел за Кубанью, и стремнина реки пламенела. Капуста в лунках просила воды, крупные ее листья отливали сталью. На грядках свежо зеленел лук. От реки тянуло прохладой и запахом ила.

Не успела Анна дойти до берега, как услышала скрип плетня. Оглянулась и увидела Евдокима, старшего брата ее мужа. Евдоким прикрыл калитку и крикнул:

— Анюта, сестренка, доброго здоровья!

— Здравствуй, Евдоша. Ты ко мне?

— Хочу подсобить. Дай-ка ведра, силенки-то у меня поболее, нежели у тебя.

— Как поживаешь, Евдоша? — спросила Анна, когда Евдоким, широко ступая обутыми в чобуры ногами, подошел к ней. — Что-то давненько к нам не заглядывал.

— Кто часто в гостях бывает, тот хозяевам надоедает, — ответил Евдоким. — А поживаю я, сестренка, лучше всех. Ни тебе забот, ни печалей — вольный казак!

По старому казачьему обычаю жену брата Евдоким называл ласково сестренкой. У брата Евдоким бывал редко. Если и заявлялся вдруг, как вот сейчас, то приходил не к Василию, а к Анне, да и то для того только, чтобы попросить у нее рюмку водки. Анне всегда при виде Евдокима казалось, что этот рослый седобородый мужчина сохранил внешний облик тех кубанских казаков, которые жили в Холмогорской в далеком прошлом. Он носил старенький, потрепанный бешмет, за плечами картинно раскинут башлык, от старости уже ставший не синим, а грязно-бурым. Шаровары, излишне просторные в шагу, были вобраны в шерстяные чулки, на ногах самодельные чобуры из сыромятной кожи. Округлая, давно не видавшая ножниц борода, толстые, колючие брови придавали его лицу медвежью суровость. На кудлатой, давно не мытой голове гнездом мостилась серого курпея кубанка с малиновым, выгоревшим на солнце верхом. Ведра он носил без коромысла — так ему было удобнее. Руки у него короткие, сильные, ходил он быстро, легко ступая по дорожке. Он принес больше двадцати ведер и, когда поливка была закончена, снял кубанку, рукавом бешмета вытер взмокревший лоб, ладонью разгладил бороду, ласково улыбнулся Анне и сказал:

— Ну, сестричка, теперича угости раба божьего Евдокима рюмашкой за мое старание. Веришь, так я исстрадался по ней, по разлюбезной, что дальше терпеть нету моих силов! А в кармане, как завсегда, пусто. Выручи, сестренка! Да, на мое счастье, и Василия нету дома, сам видел, как он куда-то умчался на легковике.

— Пойдем, Евдоша, в хату.

— Василий-то куда умчался?

— В школу, директор увез.

— Поучать школяров? На это он мастак.

— Обедал ли ты сегодня? — спросила Анна.

— Не довелось, — чистосердечно признался Евдоким, переступая порог. — Аннушка, сестричка, женщина ты сердечная, завсегда меня жалеешь, не то что братень. Тот без поучений и без выговоров не может. Жизнюшку меряет на свой аршин, до чужой души делов ему нету.

— Напрасно так судишь о брате. Василий завсегда добра тебе желал. — Анна нарезала ломтиками сало, поставила на стол соленые огурцы, графин с водкой, рюмку. — Хочешь, угощу борщом?

— Напрасно так судишь о брате. Василий завсегда добра тебе желал. — Анна нарезала ломтиками сало, поставила на стол соленые огурцы, графин с водкой, рюмку. — Хочешь, угощу борщом?

— Подавай все, что есть!

— Беда, Евдоша, в том, что сам ты живешь непутевой жизнью, без людей. — Анна принесла буханку хлеба. — А без людей, одному, жить нельзя. Негоже.

— А кто меня бирюком изделал? Кто от людей отрешил?

— Кто-кто? Сам во всем повинен. И пора набраться ума и понять…

— Что понять? Досказывай! — перебил Евдоким, сурово сдвинув клочковатые брови. — Не маленький, понимаю. Жизня моя давно уже шаганула с рельсов и пошла вилять. Вот и качусь сам по себе… Да что об этом толковать! Налей мне рюмку, поднеси. Веришь, сестричка, выпью — и на душе враз полегчает.

— Чего тебе подносить-то? Сам наливай и сам угощайся.

Евдоким протянул к рюмке руку, и она вдруг мелко дрогнула. Смело взял графин, осмотрел его со всех сторон, глазами измеряя, много ли в нем водки. Налил полную рюмку, боялся, что рука снова задрожит. Нет, не дрогнула. Жадно выпил, не закусывая, кулаком вытер волосатый рот, крякнул и посмотрел на Анну заслезившимися и сразу подобревшими глазами.

— Да ты садись к столу.

— Могу, могу… А братень все еще днюет и ночует в степи?

— Евдоким, хоть бы бороду малость подровнял, — не отвечая Евдокиму, сказала Анна. — Оброс, как леший, противно смотреть! Тобою только детишек пугать. И как тебя Варя еще терпит, такого черта косматого?

— Варя на мою бороду не глядит.

— Подстриги, будь человеком.

— Сестричка, налью-ка вторую, — Евдоким наполнил рюмку, выпил и принялся за борщ. — За подстрижку надо платить. А мое положение нынче такое, что платить мне нечем, а жить надурняка совесть не позволяет. Я ее, совесть, хочу придушить, чтоб не мешала, и не могу, силов моих нету. И все меня попрекают, вот и ты… Все! А за что? В чем я виноват перед людьми?

В чем же повинен Евдоким Беглов перед людьми? И почему жизнь у него была тяжелая, безрадостная?

«Как дождевая туча, бывает, обходит изнывающее от засухи поле, так и моя планида обошла меня где-то стороной, — как-то, подвыпив, говорил он Варе. — Заплуталось, Варюха, мое счастье в непролазных дебрях, и вся моя жизнюшка пошла наперекос. Потому-то и липнут ко мне, как репейники к приблудной собаке, всякие беды, и нахожусь я с ними завсегда в обнимку»…

Двадцатилетним парнем Евдоким женился на станичной красавице Ольге, дочери богатого казака Канунникова. К весне получил надел распашной земли, а на краю станицы — плац для подворья, и к лету с помощью всесильного тестя построил хату под черепичной крышей — три комнаты и сенцы. Рядом выросли навес и сарайчик. Канунников не поскупился и в приданое дочери выделил пару бычков-неучей, старого мерина, бричку, двухлемешный плуг и дисковую сеялку. Осенью у проезжих цыган Канунников за бесценок купил для зятя двух жеребят-двухлеток, и Евдоким вырастил из них добрых коней. Бывало, проедет верхом по станице то на одном красавце, то на другом, и все смотрят, остановившись, на молодого хозяина с завистью. Не зная ни сна, ни отдыха, Евдоким словно бы врос в землю и за хозяйство взялся так горячо, что соседи, встречаясь с Максимом Бегловым, говорили:

— Максим Савельевич, ну и славный у тебя старшой, настоящий земледелец, казак из казаков! И как оно в жизни бывает, Максим? Сам ты мастер по кузнечному делу и по технике, твой младший, Василий, тоже приноровился к железу, от отца не отстает, а Евдоким только что отделился, а уже так прилип к землице, что никакой силой его не оторвать. Этот быстро войдет в богатство, с годами, чего доброго, и тестя обскакает. И пойдет молва: кто в Холмогорской самый богатый казак? Известно, Евдоким Беглов! И в кого, скажи, уродился, такой старательный?

— Наверное, в свою мать, — отвечал старый Беглов. — Мать у него до работы сильно злая…

Ни разбогатеть, ни пожить так, как ему мечталось, Евдокиму не довелось: наступила весна памятного двадцать девятого. В коммуну, созданную его отцом, Евдоким не вступал, медлил, тянул, приглядывался, думал переждать и как-то незаметно отсидеться на краю станицы, в своей хате. Канунников в том же году был раскулачен и выслан. Обливаясь слезами, Ольга бежала по заснеженной дороге следом за бричкой, на которой увозили из станицы ее родителей. Озябшая, она ночью еле доплелась от железнодорожного разъезда до своей хаты. Упала не раздеваясь на кровать, дрожа, как в лихорадке, и утром уже не могла подняться. Евдоким присел к кровати. Положил на ее сухой, горячий лоб ладонь, сказал:

— Оля, что ты так притихла? И меня уже не узнаешь.

— Давит вот тут… Умру я, Евдоша…

— Да ты что, Оля?

Ольга проболела с месяц и умерла. После ее похорон Евдоким отвел на общую конюшню быков, мерина и молодых любимых коней, а на общий двор отвез бричку, плуг, сеялку. В свою хату не вернулся. Видели его то на одном краю станицы, то на другом. Как-то перед вечером зашел к отцу.

— Чего, сыну, шаблаешься по станице? Погляди, что делается в степи, на общем клине, сколько там люда.

— Пропади он пропадом, тот общий клип! Хожу как выхолощенный, и в душе, и за душой пусто. Как жить буду?

— Иди к людям, к обществу. Одному зараз не прожить.

Не послушался отца, не пошел Евдоким в степь, к людям. До зимы чего-то поджидал, о чем-то раздумывал. И когда в декабре над Холмогорской разразилась метель, Евдоким под покровом остуженной ночи увел из общей конюшни своих молодых коней. На рассвете, миновав Усть-Джегутинскую, он свернул с дороги в лесок и там скоротал день. Ночью направился в верховье Кубани. Слышал, что в Эльбрусском ущелье уже собрались такие же обиженные, как и он. Начинало светать, когда он въехал в ущелье. Каменистая дорога сузилась, вдали, на фоне отвесной скалы, маячили два всадника в остроплечих горских бурках. Они преградили Евдокиму путь, держа наизготове винтовки. Не спросив, кто он и как сюда попал, всадники отобрали коней, а Евдокиму завязали башлыком глаза и, подталкивая прикладом, отвели в пещеру. Когда сняли с глаз башлык, Евдоким увидел мужчину в кубанке и в черкеске с белевшими через всю грудь газырями. Сабля свисала чуть ли не до земли, и, когда он проходил по пещере, она цеплялась о сапог и звякала.

— Кто таков? — спросил он простуженным, хриплым голосом, обращаясь к казакам в бурках. — Где изловили?

— Сам заявился, — последовал ответ. — При нем две лошади.

— Чей будешь? — спросил мужчина в черкеске, обращаясь к Евдокиму. — Имя и прозвище?

— Евдоким, сын Беглова Максима. Из станицы Холмогорской.

— Кулак? Лишенец?

— Никак нет, мой батько кузнец.

— За каким дьяволом пожаловал?

— Коней спасал… и набрел сюда. Кони мои, я их взрастил.

— Хватит брехать! Большевичок, да? Подосланный, да? С конями, да? — Мужчина в черкеске остановился, хлестнул плетью о сапог. — Антонов! Возьми этого приблудня и проверь на деле. — И снова к Евдокиму: — Слушай меня, сын Беглова. Я поручаю тебе свершить приговор. Есть у нас один… из шахтериков, приговорен к расстрелу. Покончи с этим шахтериком, покажи свою удаль, а тогда и потолкуем насчет спасения твоих коней. Понятно? Идите!

Изгибалась та же каменистая узкая дорога. Слева шумела, плескалась Кубань, вскидывая белые гривы бурунов, справа темнела скала. У шахтера кровянила ссадина на виске, голова не покрыта, рубашка разорвана, руки связаны за спиной, но ступал он твердо по кремнистой тропе. Казак Антонов поставил пленного лицом к бушевавшей реке, из-под бурки вынул обрез, протянул Евдокиму:

— Уже взведен. Бери и бей, только без промаху.

Евдоким взял обрез, короткий, тяжелый, и мелкая дрожь пошла у него от руки по всему телу. И пока Евдоким смотрел на обрез, не зная, что делать, пленный взмахнул руками и кинулся в гремевший поток. Антонов два раза выстрелил из винтовки и заорал:

— Кто? Кто руки ему развязал?! Ты, гадина!

И в этот момент, сам не зная, как и почему, Евдоким нажал спусковой крючок. Грянул выстрел, Антонов покачнулся и, судорожно подгибая ноги, повалился на каменную плиту. Евдоким бросил обрез и побежал. Вскарабкался на невысокую скалу, пробежал ложбинку и снова, до крови ранив пальцы, полз по камням вверх. Так два дня и две ночи, питаясь лесными орехами и кислицами, он плутал по горным тропам и наконец набрел на станицу Зеленчукскую. Оборванный, голодный, с трясущимися руками пришел в районное отделение милиции и рассказал обо всем, что с ним случилось. Ему не поверили, может быть, потому, что за эти два дня банда в Эльбрусском ущелье уже была разбита. Евдокима арестовали и отправили в Степновск. Там его судили, и пять лет он провел на лесоразработках в Архангельской области. В станицу Холмогорскую вернулся осенью тридцать шестого. Обросший гнедой бородой, худущий, он остановился перед своим двором и вместо хаты увидел развалины. Покачал головой, вытер кулаком навернувшиеся слезы и ушел.

Назад Дальше