Города монет и пряностей - Кэтрин Валенте 7 стр.


И началось. Чириако каждый день предлагал соорудить кольцо из своих игл, а я каждый день чувствовала, как грязь подступает к носу, и отказывалась. Он был прав… Никто не пришел и не крикнул: «О, куда пропала моя милая доченька?» Меня не искали. Наверное, золотой мяч – всего лишь клубок шерсти, который должен увести трудных котят подальше от матери. Возможно, я плоха в том смысле, о каком не догадываюсь: ежу и сыну мельника он очевиден, девушке – нет.



Наконец по вечерам Чириако стал оставлять меня в одиночестве, убедившись, что я не смогу ни выдрать волосы, ни сбежать. Он укатывался прочь с глаз моих, зарывался в листья и цветы, ища тепла, а я мёрзла в затвердевшем дёрне. Мне казалось, я тоже покрываюсь волдырями, твёрдыми как алмаз, что меня поглощает холодная гора. Мои слёзы замерзали на стебельках травы, росшей из стен, когда пришла зима… Когда пришла зима, дом побелел от снега, как волосы новоиспеченной бабушки, и моё спасение, еле волоча ноги, забрело на поле, где я стояла на коленях, горевших от боли.

Сказка о Двенадцати Монетах

(продолжение)

От её дыхания небольшое пространство между нами согрелось.

– Не думаю, что ты плохая, – тихо сказал я. Мой голос был крепким, словно рукопожатие.

– Не будь я плохой, кто-нибудь искал бы меня и нашёл. Ведь прошло много времени, – рассудила Темница. – Не будь я плохой, мне бы не дали золотой мяч и не велели идти поиграть. Меня бы держали поближе к телу-стволу матери, и она бы обнимала меня своим хвостом, как я обнимала свой мяч.

Она отвернулась от меня.

– Не будь я плохой, призраки не забрали бы меня.

– Но ты не сделала ничего плохого. Мать бросила тебя на милость мяча… А моя оставила меня на милость Звёзд. Я тоже не сделал ничего плохого. Мы не плохие!

Я сжал кулаки. Темница покачала головой.

– И как ты спаслась?

Но она запечатала свой рот, как письмо. Свет тонкими струйками проникал через ветхие стены… Длинные серые пальцы обхватили её за шею, меня – за талию и вытащили из постелей; заставили натянуть одеяния из бумаги, сшитой грязными нитками; молча предложили угощение: горсти авантюрина и граната. Мы жадно всё съели. Они были жесткими, их приходилось долго жевать, зубами раскусывать кожицу, под которой обнаруживалось нечто со вкусом лакрицы и свёклы. Те же цепкие пальцы оттащили нас от простой пищи и толкнули вдоль по длинному коридору, ведущему к машине, Чеканщику.

Начался рабочий день.

Я пытался держаться рядом с ней, но вокруг было слишком много детей, и это оказалось невозможным. Я не заметил, куда она пошла, куда подевалась её бритая голова, необычная на фоне остальных. Детские голоса звучали то громче, то тише, шуршали бумажные штаны… Происходящее немного напоминало школу, но мы были сильно напуганы. Пра-Ита не разговаривали с нами, только помещали наши руки туда, куда требовалось, и двигали нашими пальцами, как ими следовало двигать.

Меня поставили у громадной арки. Машину двигало множество детей, она дёргалась и покачивалась как живая. К моему удивлению, моими руками управляла сама Вуммим. Её сине-белые волосы коснулись моего лица, когда мы вместе потянулись к корзинам, прикрытым лоскутами ткани. Её бриллиантовый живот прижался к моей спине, когда мы сняли покровы, и её ручки-прутики поймали меня, когда я упал, увидев, что нужно вытащить из соломы… Под бесцветным газовым лоскутом лежали вперемешку детские трупы, бездыханные тела с остекленевшими глазами и разинутыми ртами.

– Для вас так лучше, – послышался её свистящий шепот, виноватый и обеспокоенный. – Я же сказала: лучше работать, а не попасть под пресс.

– Вы делаете деньги?! Из нас?

Меня чуть не вырвало, я с трудом удержал жесткие самоцветы в желудке.

Лоб Вуммим покрылся морщинами от беспокойства.

– Мы не заметили, – прошептала она, – когда обветшали и превратились в ничто. Долго этого не замечали. Ведь наши рынки неустанно трудились. Мы не могли остановить торговлю из-за того, что несколько кварталов разрушилось. Или даже больше, чем несколько. Экономика вынуждала нас смотреть лишь себе под ноги. Мы сохранили свои рынки, забыв про всё. Поняли, что случилось, лишь когда золото и серебро перестали сиять и согревать наши пальцы.

Она отшатнулась от меня. Но мне ли её судить…

– Они ничего для нас не значили. Драгоценные камни утратили вкус, монеты – вес. Что может ценить призрак? Что-нибудь живое, тёплое и твёрдое. Нет ничего ценнее тел, и теперь мы торгуем костью, добываемой из нежеланных; придаём ей форму и отправляем в новый Асаад, который ты видел, впервые попав в город. И за неё покупаем бледные тени того, что когда-то любили: яблочные очистки, обломки камней и шкуру без мяса, блестящую и толстую. Новая монета зовётся дхейба, и мы ценим её, как раньше ценили серебро и вкус топаза. Прости меня, но все вещи попадают на Асаад, это относится и к тебе. Живые работают.

Я не мог отвести глаз от ребёнка, чья рука высовывалась из корзины, белая и холодная. Это был мальчик с желтыми волосами и зелёными глазами. На шее красовались синяки, как если бы его схватили длинные безжалостные пальцы и сдавили.

– Видишь? – сказала Вуммим. – Хоть от этой работы мы вас избавили.

Я подумал, может, ударить её и сбежать? Но она точно была сильнее и быстрее меня. Вуммим опять начала двигать своими гладкими и гибкими руками вместе с моими; осторожно подняла их, чтобы взять мальчика за талию; приложила силу в первый раз, чтобы поднять его к машине. Там другие дети, с бо́льшим опытом, чем у меня, уныло потащили тело к лезвиям, разделившим его на четыре части, потом – на восемь, и ещё, и ещё. Где-то в брюхе Чеканщика мясо отделяли от драгоценной кости, и из дальнего конца машины показались круглые монеты с паучьей печатью, чистые и белые.



Много часов я работал, и Вуммим направляла каждое моё движение, словно мы с ней были участниками какой-то гротескной пантомимы. Я не смотрел на этих мальчиков и девочек. Просто закрывал глаза и тянулся к корзинам: действовал механически. Я не мог смотреть… Наконец прозвучал гудок, и нас увели из главного зала к корыту, до краёв наполненному сапфирами. Я запихивал их в рот, как когда-то коричневые бобы. Они отдавали сдобой и молочным чаем. По правде говоря, диета из самоцветов начала беспокоить мой желудок, мне отчаянно захотелось хлеба. Пра-Ита следили за тем, как мы едим, и непристойно поглаживали свои длинные шеи. Потом они без единого звука отвели нас обратно в бараки. Забравшись под одеяло и чувствуя боль в руках, я понял, что теперь таким будет каждый день моей жизни. Я лежал и плакал в подушку, стараясь забыть о том, как держал в своих ладонях чьи-то худые руки и ноги.

Темница дрожа забралась в мою постель. У неё были большие, как у волчонка, глаза, зубы стучали. Я прижал её к себе так крепко, что чуть не сломал. А она прижалась ко мне с той же отчаянной силой и безнадёжным ужасом. Мы затараторили, словно стреляя друг в друга из луков: так быстро, что каждая следующая стрела ломала черенок предыдущей, прежде чем успевала достичь цели.

– Ты видел?

– Да… А ты смогла?

– Да… А ты?

– Мне пришлось! А ты…

– Да… Тебя стошнило?

– Нет, еле сдержался. Тебе сказали…

– Нет!

Я пересказал ей всё, о чём поведала Вуммим, и её слёзы на моих руках были горячими будто кипяток. Мы вдвоём дрожали во тьме. Мы долго молчали – тишина тянулась как нить к веретену. Наконец, поскольку ничего утешительного мне в голову не приходило, я пробормотал, уткнувшись лицом в её колючую голову:

– Чем всё закончилось?

Она начала рассказывать. Её голос, тихий и несмелый, напоминал стук дождевых капель по сломанному забору.

Сказка Хульдры

(продолжение)

Моя спасительница появилась под луной, украшенной отпечатком копыта, омытая белым светом и по колено в траве. Она приближалась бочком, двигалась нерешительно: нюхала воздух, один или два раза высунула язык, чтобы ощутить его вкус. Сделала несколько шагов, остановилась и посмотрела на меня, затем шагнула вперёд. К тому моменту, когда она приблизилась достаточно, чтобы наши взгляды встретились, как медный ключ с медным замком, луна поднялась высоко. Я улыбнулась, и на моём лице треснула корка замёрзших слёз.

Это была самка единорога.

Я слышала, что единороги светлы и совершенны, их тела белые и серебряные точно фата невесты. Глупые сказки, которые рассказывают глупые дядья и дедушки! На самом деле шкура единорога тёмная, как у скаковых лошадей, коричневая и гагатовая; у них львиные хвосты и раздвоенные копыта, как у кабана. На нижней челюсти – чёрная бородка, похожая на пучок свежей травы. Рога не из перламутра и золота, а из витой кости, похожие на оленьи, желто-красно-чёрного цвета. Такой рог толщиной с мою руку и острый, как садовые ножницы. Однако у моей спасительницы рог был отсечён чуть выше основания, обрубок покрылся запёкшейся кровью и кое-где продолжал кровоточить. Под толстой чёрной коркой лишь угадывалась кость.

Изувеченная зверюга осторожно подобралась ко мне и понюхала мою щёку, а потом отпрянула, словно дикая лошадь, которая опасается, что тот, кто протягивает ей яблоко, в другой руке держит узду. Её нос был мягким, как у мула.



– Я чувствую твой запах, – сказала она. У единорогов голоса низкие и тягучие, словно гранатовое вино.

– Удивительно, как ты смогла что-то унюхать под горой дёрна, – со смехом ответила я. На единорога страшно смотреть, но он не ёж. С моей души будто камень свалился.

– Я почуяла твоё целомудрие, как свежий хлеб. Оно позвало меня через лес и поле.

– Неправда, я не такая.

– Не учи учёную. Целомудрие – штука простая, и мне нет дела до мелких грешков, которые ты себе приписываешь. Однажды я ошиблась, так что, поверь, теперь отношусь к вопросам чистоты очень внимательно.

– Ничего нельзя исправить? – робко спросила я, стараясь не смотреть на её изувеченный лоб.

– Как и целомудрие, утраченный однажды рог не вернуть.

Я попыталась подвигаться внутри домика из дёрна, так как мои ноги онемели и отяжелели. В те дни я часто думала, что больше не вырасту в сгорбленном положении и превращусь в старуху задолго до положенного срока.

Тёмные глаза единорога уставились на меня.

– Тебе больно, – отрешенно проговорила она.

– Да. Боюсь, ты не сможешь положить голову мне на колени.

Она сморщила нос.

– Я и не хочу. Зачем мне класть голову на колени ребёнку? Я слишком стара для таких игр!

От ярости её глаза превратились в щели. Мне стоило убежать, если бы я могла, – было страшно смотреть, как она храпит и топает копытами.

– Прости. Я не должна верить в старые глупые сказки… О моих сородичах тоже навыдумывали глупостей.

Понемногу самка единорога успокоилась и придвинулась ближе ко мне. Я посмотрела на неё снизу вверх сквозь завесу из натянутых волос.

– Но мне и впрямь больно, единорог. Если бы ты освободила меня, потом, когда твоя голова упадёт – от усталости, и только! – мне на колени, кто посмеет обвинить одну из нас?

Она тихонько заскрежетала желтыми зубами.

– Если я освобожу тебя, ты сбежишь, и мне придётся тебя преследовать. Тогда я точно устану.

– Я не убегу.

– Убежишь! Я тебе не нравлюсь; ты хочешь использовать мои зубы, рог и так далее в собственных целях. Вы все одинаковые! Я для вас – лишь лавка, где можно взять с витрины всё, что захочется.

– Расскажи мне правду! Расскажи, как ты потеряла свой рог, и побудь со мной, раз я достаточно целомудренна, чтобы ты притащилась сюда через всё поле, как лемех за лошадью.

Сказка о Пороке

Я не целомудренна. Подумай: если единорогу свойственно целомудрие, и он – основа, ось абсолютной чистоты, зачем ему искать чистоту повсюду? Зачем беспокоиться о другом целомудренном существе, если ты сам переполнен добродетелью? Зачем время от времени, зная – а об этом полагается знать! – о последствиях, позволять выманивать себя из глубоких и тенистых зелёных лесов к обычной девочке в белом платье? Смешно. Мы желаем добродетели, потому что понятия не имеем, что это такое. Лишь чуем запах, вес и очертания на фоне серого неба. Она нам в новинку. Мы стремимся к чистоте, надеясь, что, коснувшись её, сможем понять и сами станем целомудренны. Остывший пирог интересует, если твой живот пуст. Только и всего!

Наука о целомудрии сложна и технична – я не стану докучать твоим маленьким ушам подобными разговорами. Достаточно сказать, что девственная плева не имеет к этому никакого отношения и столь же неинтересна, как брюки. Слово «целомудрие» означает «непорочность». Ты это знала? Жаль, что мать не подарила тебе толковый словарь. Когда единороги собираются, они частенько спорят, следует ли это понимать так, что целомудренный человек не пострадал от чьих-то пороков или что он сам им не подвержен. Запах отличается, конечно, и у всех свои предпочтения. Я всегда утверждала, что те, кто не подвержен порокам, встречаются реже всего. Поэтому мы уносимся прочь от охотников. Ведь получается, что голубка с трепещущими крылышками – и не голубка вовсе, а существо, творящее страшный порок, со стрелами и ножами. И пахнет он как подгорелая хлебная корка.

Понятно, что, к каким бы выводам ни пришла большая часть табуна, это свойство нам не присуще. Рог у нас не для того, чтобы на нём развешивать бельё, гадать по воде или вскрывать замки́. Он для того, чтобы протыкать насквозь, вскрывать оленям бока и пробивать панцири черепах. Возможно, и для того, чтобы пронзать шкуру целомудренных. Я не стану утверждать, что первый единорог, который встретился с непорочной девой, тотчас её пронзил, и запах крови был таким сладким и пряным, что с той поры мы его ищем. Так я не скажу, но это может оказаться правдой. Мы плотоядные, а не просто лошади, совокупляемся и раним друг друга, ломаем деревья копытами. Мы сражаемся завитыми рогами и мчимся с такой скоростью, что во все стороны летят комья земли. Причиняем вред и не стыдимся этого, такова наша природа. Но, как и все, мы тянемся к противоположности. И, в свой черёд, нам тоже причиняют вред. Не сомневайся в этом, дитя!

И всё-таки наш рог – не мёртвый немой нож, а наша тайная суть. Когда дует ветер, он играет в щелях между красным и чёрным рогом, как на флейте из плоти. Раздаются жуткие и блистательные песни, но их слышим только мы. Они для совокупления и для матерей, которых сосут жеребята. Я помню, как однажды во время бури отец опустился на колени и позволил своему рогу спеть мне колыбельную среди пышного леса. Голос рога был высоким, печальным и ярким будто молния. Я любила его… Теперь его нет, и буря уже не разбудит мои чувства.

Они использовали мальчишку.

Среди зелени и ежевичных лоз его запах был сладким, точно сливы и листья мяты. Как нас находят? Думаю, выследить зверя нетрудно: отыскать места, куда он ходит на водопой и гулять, где спит. У пруда, чистого как воздух, среди паривших семян одуванчика они усадили мальчика с большими, спокойными глазами и едва пробившимся коричневым пушком на подбородке; велели ему сидеть очень тихо, как хорошему мальчику, и тогда он сможет увидеть то, о чём стоит рассказать своим детям.

Я не хотела подходить. Этот запах ужасен и прекрасен, все мы пытаемся его игнорировать, сунуть головы в розовые кусты и заглушить аромат, притвориться, что золотой улей в ветвях тополя интереснее. Но в конечном итоге он побеждает; его сладость и тоска; лживое воспоминание о вещи, которой мы никогда не обладали и не могли обладать; любопытство, желание прикоснуться к чужеродной субстанции наподобие серой амбры или хвоста хрустальной рыбы; опуститься на колени благодати и хоть на миг ощутить прикосновение того, что пахнет фиалками, и толстым ломтем подсоленного хлеба, и целостностью.

Мальчик протянул ко мне руки, и от него пахну́ло, как из печки. Я стиснула зубы, но подошла, как глупая девственница, опустилась рядом с ним на колени, зная, что дальше будут узда и кнут. Не могла сдержаться! Его непорочность обволакивала меня мягким золотым покровом. Стоило мне опустить голову на колени этой чистоты, и я бы поняла, из чего сотканы свет, тепло, благодать. «Он не причинит боли, – говорил запах. – На такое он не способен».

Мальчик протянул ко мне руки, и я медленно опустилась в его объятия. Он гладил мою шкуру и гриву, что-то восторженно бормотал, как малое дитя, и я открыла рот, чтобы вдохнуть его. Но я вдохнула не то, что хотела, потому что он нежно дохнул на меня, словно задувая свечу. Зазвучала тайная музыка, и я застыла в его объятиях. Это была песня тоски-и-крови, сути-и-печали.

– Что ты делаешь, дитя?! – воскликнула я.

– Я хотел услышать, как ты поёшь на ветру.

Мальчик пожал плечами, его карие глаза светились от удовольствия.

– Но как ты узнал об этом? Это наш секрет, а не твоя игрушка.

– Мать и отец описали мне единорогов от чёлки до холки, чтобы, когда голова одного из ваших окажется в моих руках, я не мешкал.

Сказка Отравителя

Мои родители не боялись остаться без работы. Они были отравителями, лучшими из лучших, и, когда у них родился сын, его назвали Переступень[7], в честь плюща с чёрными ягодами, от которого ладони зудят, а кожа с них слезает блестящими лохмотьями. Решили, что я вырасту талантливым отравителем, и взялись за моё обучение с самого рождения.

Мать добавляла частички корня мандрагоры, измельчённые сильнее, чем пыльца с крыльев бабочки, в свой утренний чай и передавала их мне с молоком. Она натирала мои губы морозником, чтобы я мог ощутить его вкус. Мерзкий и горький, если хочешь знать, как речная вода после бури. Отец жарил яичницу, добавляя в пузырящееся масло полупрозрачные цветы белены, похожие на луны, а в салат шли олеандр и аконит, пригоршни тисовых ягод и семян абруса. Меня кормили этими веществами по чуть-чуть, чтобы, когда я стану взрослым, все они были для меня безвредными, как черника. Родители с радостью отыскивали новые яды, чтобы скормить их мне: кору дикой вишни, от которой наступает удушье, приводящее к смерти; наперстянку, провоцирующую поток восторженного, почти поэтичного бреда перед кончиной в судорогах; плоды дурмана, которые дарят необычайные видения, а затем погружают в полную слепоту. Однажды мать велела мне взять в одну руку побег омелы, в другую – болиголова и откусывать по чуть-чуть того и другого, а сама записывала мои ощущения от желудочных колик.

Назад Дальше