Остров и окрестные рассказы - Петрович Горан 16 стр.


— А что если эта узенькая щелочка лишь дно расселины, которая от свода расширяется в сторону Земли? Расширяется постоянно и необратимо, и только вопрос времени, когда эта пропасть, эта зияющая дыра, проглотит все... — сказал я Васе Павковичу, большому любителю наблюдать за полетом ласточек.

Метроном. Наталия, дочь наших друзей, учится играть на виолончели. В ее комнате стоит метроном — старинный, сделанный во Франции по патенту Мелцела, ему около ста пятидесяти лет. Это устройство устанавливает темп, его можно считать своего рода разновидностью часов для представителей музыкального цеха. Наталия объясняет мне, как с помощью такого прибора композитор определяет, в каком темпе следует исполнять его произведение. Добавляет, что и Бетховен использовал указания метронома, хотя не всегда последовательно.

— Кроме того... — улыбается Наталия, — говорят, что когда однажды его упрекнули за неточность, он ответил: «Вздор! Темп нужно чувствовать!»

Очень жаль, что когда как-то раз у меня зашла речь о метрономе с композитором Светиславом Божичем, я не записал наш разговор слово в слово. Торопливое престо музыкальной субстанции не уступает по скорости ветру. Адажио — это стабильность, глубина. Иллюзией скорости иногда прикрывают более слабые части композиции, медленным, более спокойным темпом подчеркивают удачные партии. И все же одну фразу из этого небольшого устного эссе Божича я запомнил очень хорошо: «Любые часы — это инструмент для унижения времени».

Отец не особенно верит в то, чем я занимаюсь, в сочинительство. Он этого не говорит, но я знаю, считает мои занятия пустой тратой времени. У меня такое впечатление, что он только ради приличия спрашивает, над чем я работаю, что записываю. Чаще всего я отвечаю в двух словах, лишь изредка более подробно рассказываю, докуда добрался и что, как я предполагаю, будет дальше. Все же однажды зимним вечером 1995 года, когда я увлекся пересказом уже написанного и того, что только еще предстояло написать, я проговорил, как мне кажется, не менее часа и заметил, что он посматривает на меня с удивлением, словно впервые осознав, какой жар сжигает меня. Он растерялся. Он чувствовал, что должен что-то сказать, но не был уверен, что именно.

— Погоди-ка... — наконец нашелся отец, встал и пошел в свою комнату.

Вернувшись в столовую, он протянул мне коробочку с настоящей авторучкой «Пеликан», темно-зеленого цвета, никогда прежде не использовавшейся.


Восемь

В конце 1996 года звонит повсюду. Люди выносят будильники на подоконники открытых окон, на балконы, на площади. Тысячи, десятки тысяч, может, даже сотни тысяч будильников заглушают начало второго выпуска телевизионного «Дневника».

И опять, так же как всегда, стрелки на экране глухо скользят по логотипу «спонсора точного времени»...


Девять

Мы с отцом сидим в лоджии. Пьем кофе и курим. Мы молчим. Между двумя жилыми домами видны пять десятков гаражей, несколько одноэтажных домишек, заросшая травой куча песка, тополь, акация и дикая вишня. Когда-то я здесь играл. Я точно помню, где именно заработал семь швов на левой ноге и между какими гаражами чуть не потерял сознание от первой сигареты. Начинается дождь. Ливень. Летний ливень. Из дворовых домишек выходят женщины, торопливо снимают белье. Белизна исчезает в тазах. Мы молчим. Сегодня утром выселили семью беженцев, которая обосновалась здесь без разрешения, эта земля уже давно запланирована под застройку — городской паркинг; время от времени, когда умирает кто-нибудь из старожилов, у кого нет наследников, соответствующие органы присылают рабочих рушить объект. Хорошую черепицу и кирпичи увозят, остается прогнивший фундамент. Сверху двор напоминает огромный рот, больную полость с уродливыми деснами. Мы молчим. Между двумя жилыми домами мокнут люстра, шкаф, ночная тумбочка, телевизор, ковер, холодильник, дровяная металлическая печь, вытяжная труба, большой узел с постелью и обнюхивающая все это облезлая собака. Должно быть, в духовке осталась тарелка с куском пирога или еще чем-то от завтрака. Выселенной семьи здесь сейчас нет, они где-то по городу ищут новое пристанище. Мне кажется, что в подвале у нас есть кусок пленки. Остался после прошлогоднего ремонта. Да все равно, теперь уже поздно. Одеяло во дворе совсем намокло. Мы молчим. Дождь усиливается. Но оттого что нет ветра, капли не залетают в лоджию, и мы можем и дальше сидеть, пить кофе, курить и молчать. Вдруг отец спрашивает:

— Что делают в больницах с эмбрионами?

— Что?! Что делают с эмбрионами?! — я застигнут врасплох. — В каком смысле?

— Как там поступают с плодом в случае прерывания беременности? Что делают с ампутированными ногами или руками? С другими частями человеческого тела после операции?

— Не знаю, — отвечаю я. — Я не уверен, но, видимо, их где-то хоронят. Вероятно, существует какая-то цивилизованная процедура, какой-то установленный порядок. Надеюсь, что в той или иной степени все-таки достойный...

— Достойный?.. — повторяет отец последнее слово. — А почему тогда повсюду так много отторгнутого человеческого времени? Брошенного, гниющего и смердящего. Ведь время это тоже часть нашего тела.

Мы молчим. Дождь слабеет. Прекращается. Тем не менее водосточные трубы еще долго бурлят, клокочут с жестяным звуком, шумно переваривают, перерабатывают дождь в обычную воду...


Десять

В узком коридоре поликлиники двое мужчин коротают время, сравнивая свои ручные часы. Остальные сосредоточены главным образом друг на друге, бдительно и недоверчиво поглядывают, как бы кто не попытался пройти без очереди. Медсестра уже довольно долго не появлялась, никого не вызывала по записи, как это принято. Ожидание напоминает замедленную партию в шахматы, здесь даже пол покрыт черными и желтыми виниловыми квадратами, уложенными в шахматном порядке. Ожидание напоминает игру с напряженной тактикой, когда каждый игрок пытается занять хоть на пядь более выгодную позицию по отношению к дверям кабинета. Ведь, в конце концов, когда выходит предыдущий пациент, очень многое зависит от того, в какую сторону он попытается пробраться, фигуры передвигаются молниеносно, все происходит стремительно, не соблюдаются даже элементарные правила движения. Самые больные обычно оказываются оттесненными. Должно быть, оттого что им действительно плохо, у них нет сил возмущаться; громче всех, как правило, выступают те, кто пришли последними, они всегда точно знают, что в кабинет вошел не тот, чья сейчас очередь. Коридор поликлиники на некоторое время вскипает, иногда даже слышатся грубости или ругательства, потом снова воцаряется настороженность, предпринимаются замаскированные попытки занять как можно более выгодное стартовое положение. Вот уж действительно, жанр ожидания в очередях народ довел до совершенства.

Отец всегда ходит к врачу в сопровождении матери, на этот раз компанию ему составляю я. Мы развлекаемся, наблюдая за теми двумя, которые сравнивают свои часы. Началось все с того, что кто-то спросил, который час, оба ответили одновременно, но по-разному, расхождение было ровно в одну минуту. Тут же завязался спор, чьи часы точнее. Красивее. Лучше. Владелец «Ориента» утверждал, что «Сеико» по качеству не соответствует своей высокой цене. У него когда-то были точно такие «Сеико», нынешний «Ориент» гораздо лучше. Владелец «Сеико» категорически возражал, он, в частности, заявлял, что «Ориент» — это просто плохая копия «Сеико». Перечислялись преимущества. Автоматические. С секундомером. С календарем. Включающим и месяцы. Сделаны из прекрасной нержавеющей стали. Количество рубинов. Водонепроницаемые. Противоударные.

— Да бросьте вы... — пренебрежительно машет рукой первый.

— Взрослый человек, а говорите такие глупости... — оскорбленно отвечает второй.

После чего оба решают тут же, на месте проверить последнюю характеристику; они отделяются от толпы, уходят в пустую часть коридора, к дверям закрытой лаборатории, снимают часы и меняются ими. Мне и раньше доводилось видеть подобное. Правда, не в таком месте. Обычно в дешевых ресторанчиках подвыпившие посетители соревнуются, чьи часы способны выдержать сильный удар. Но эти двое сейчас в поликлинике. Они пришли сюда потому, что больны. Вот уже один азартно швыряет часы оземь. Второй делает то же самое, но с примесью ненависти. Слышны удары металла о пол. И «Ориент», и «Сеико» выдерживают первое испытание, поэтому схватка продолжается. Кто-то из соперников случайно толкает контейнер с пропитанными кровью засохшими бумажными салфетками и крупными клоками окровавленной ваты. Они и в третий раз с размаха бросают часы об пол, целясь в квадраты из голого бетона на месте оторванного винилового покрытия.

— Премович... Премович здесь есть?.. — неожиданно появляется медсестра, которая вдруг начинает вызывать больных по порядку, соответствующему разложенным с утра медицинским картам.

— Премович... Премович здесь есть?.. — неожиданно появляется медсестра, которая вдруг начинает вызывать больных по порядку, соответствующему разложенным с утра медицинским картам.

По-видимому, один из этих двоих как раз Премович. Но он не слышит своей фамилии, а если бы даже и слышал, то вряд ли отказался бы от попытки доказать, что его часы лучше, победить противника, унизить его. Растерянность остальных пациентов использует тощий тип, пришедший последним. Бубня себе под нос, что ему спросить, просто спросить, да нет же, только спросить и все, он протискивается между ожидающими своей очереди и благодаря безразличию медсестры прошмыгивает в кабинет.

Отец тихо говорит мне:

— Пойдем отсюда... Мне что-то нехорошо...

На дворе 1998 год.

Полдень.


Одиннадцать

Оказалось, что я правильно сделал, когда отнес дверь в подвал. Того, кто проектировал наш новый дом, не особо интересовала функциональность жилых помещений. Поэтому не было таких жильцов, которые, въехав в квартиру, тут же не принялись бы за перепланировку. Мы заново поставили новую стену, еще одну частично снесли. Перевесили одну из дверей, которая мешала пользоваться входом в кладовку, теперь она стала открываться в другую сторону, еще одну дверь сняли и проем полностью зашили. Все это повлекло за собой целый ряд более мелких изменений: потребовалось перенести несколько выключателей, где-то снять, а где-то добавить керамическую плитку, укоротить или удлинить плинтус, проложить в стенах бороздки для новых проводов, заделать их и, наконец, заново покрасить стены. Дверь, оказавшуюся лишней, деть было некуда, пришлось ее вместе с дверной коробкой отнести в подвал...

В те дни, перед началом бомбежек, я вернул на окна давно снятые зеленые жалюзи. Все затемняли окна в своих квартирах, мы тоже решили не выделяться. Всего за десять минут до первой сирены жалюзи выпали из моих рук и свалили горшок с пышным кустиком молодила, которое мы получили в подарок от друзей по случаю новоселья. Горшок упал так неудачно, что растение подломилось под самый корень. Горстка рассыпавшейся земли так и осталась на полу, когда мы отправились в подвал. Там, внизу, в тот же первый вечер я соорудил импровизированную кровать — поставил на пол полки, на них положил дверь, предварительно отвинтив от нее ручку. Все идеально подошло друг к другу. Мы отнесли туда матрац, одеяло, подушки, постельное белье и детские рисунки, лежанка получилась достаточно просторной, во всяком случае для жены и ребенка. Большинство ночей они там и провели. Наш дом стоял недалеко от моста, а над крышей соседнего здания, я только тогда обратил на это внимание, торчала антенна, так называемый линк, и множество другого телевизионного оснащения. Ближе к вечеру я спускался в подвал, оставался там вместе со своими, пока они не заснут, а потом возвращался наверх. Сидел я на сквозняке, потому что все окна, по совету Вулета Журича, набравшегося опыта в Сараево, были открыты на случай близких взрывов. Ночи, необычно теплые для этого времени года, были усыпаны звездами. Окрестности города сначала озарялись светом, потом слышался грохот. У меня не хватало терпения взяться за какое-нибудь более или менее продолжительное чтение, и больше всего времени я проводил, листая словари. Одна-единственная включенная лампа и сполохи на горизонте высвечивали совершенно новые значения слов.

Сестра с детьми переселилась к родителям. Я навещал их, иногда приносил что-нибудь с рынка, потому что отец все реже решался куда-нибудь выходить. Я видел, как он постепенно отказывается от той или иной улицы, от главной городской площади, от ближайшего магазина... Круг его передвижений словно постоянно сужался. Когда он рассказывал о своем детстве, то это всегда был разговор о войне. Теперь к тому же сводилась и его старость.

В те недели и месяцы у него вошло в привычку выносить в лоджию ту самую коробку с непоправимо сломанными часами и перебирать их, поднося к уху то одни, то другие. И слушать — так, словно они никогда и не останавливались. Внимательно.


Двенадцать

Отец умер летом 2000 года. Стояла страшная жара. Иногда его физическая смерть казалась простой формальностью. Он отошел от жизни годом раньше и все это время словно ждал, когда где-то там оформят все нужные документы и они вступят в силу. Видимо оттого, что он уже принял решение, он стал как-то мягче. А чем еще можно объяснить, что я стал бывать у отца чаще, чем обычно, и что мы подолгу разговаривали. Раньше такого не случалось. Мы говорили буквально часами. Что-то я уже слышал от него раньше, что-то нет. Я задавал ему вопросы. И он отвечал. Отвечал по-разному, но не односложно, как обычно. Он часто начинал издалека, я уже было думал, что он забыл о предмете разговора, как вдруг он возвращался к нему с какой-то совершенно необычной стороны. И говорил, говорил. Точнее, рассказывал. Я уже подумывал, не принести ли мне диктофон или блокнот, даже спросил его об этом. Оказалось, что он не имеет ничего против.

— Давай... — сказал он. — Может, пригодится для твоих книг.

И все-таки, к моему горькому сожалению, от наших бесед не осталось никаких следов. Меня остановила форма. Такое уже делали, такое в литературе уже существует, высокомерно решил я.

Инсульт у отца случился в больнице на Дедине. У него отнялась правая половина тела. И он потерял дар речи. Но еще целую неделю оставался в сознании. Мать на то время поселилась у дяди в Панчево, оттуда каждое утро приезжала в Клинику сердечно-сосудистых болезней и ждала в холле, чтобы ее впустили в отцовскую палату. Рядом с ней всегда были или сестра, или я. Через несколько дней консилиум решил, что надо узнать реальное состояние с помощью томографа. Я помог поместить отца в машину «Скорой помощи», а потом вместе с ним провел минут десять в коридоре больницы имени Святого Савы. Молодой врач положил на отцовскую каталку, а точнее, прямо на его неподвижные ноги папку с историей болезни и другими документами. Положил так, как положил бы на стол. Я ничего не сказал, просто взял эти бумаги в руки. Отец тогда в последний раз посмотрел на меня в полном сознании. Мне показалось, с благодарностью. Результаты сканирования оказались ужасающими. Уже к полудню он впал в кому. Через сорок дней после похорон, по обычаю, я должен был взять себе что-нибудь из отцовских вещей, одежду или что-то другое, моей матери сказали, что «так положено». Я выбрал классические ручные часы «Технос», механические, с семнадцатью рубинами, отец получил их в шестидесятые годы по случаю десятилетия службы. В конце 2000 года я пошел в магазин «Савич» заменить обтрепанный ремешок. Там мне сказали, что это очень хорошие часы.


БЛИЖНИЙ

00.53

Ночь, должно быть, уже перевалила за середину, когда его вырвал из сна стук. Жена даже не повернулась. Вероятно, она опять была где-то далеко. Однажды, раньше, он сидел возле нее и наблюдал, как она просыпается: сначала, немного поерзав на постели, долго, с трудом, пробивается через засохшую пленку, разделяющую два мира, и, словно новорожденное дитя, неохотно открывает глаза в этой действительности.

— Яков, дорогой, если бы ты только знал, как далеко я была, — сказала она тогда, разнеженно потягиваясь, и из-под одеяла показались ее маленькие ступни.

— Разве не легкомысленно предпринимать такие путешествия, если заранее известно, что придется вернуться? — спросил он озабоченно,

А может быть, он, и сам испытывавший такое желание, просто хотел этими словами обмануть самого себя?


00.59

Стук повторился. Он встал, нащупал войлочные тапочки, застегнул верхнюю пуговицу полосатой пижамы, вышел из комнаты, осторожно пробрался через коридор и, глубоко вздохнув, притаился возле входной двери.

Долго прислушиваться не пришлось, стук снова стыдливо повторился. Он колебался, посмотреть или нет, опасаясь, что тот, по другую сторону, услышит, как он поднимает заслонку глазка, а потом придется выдумывать, как от него избавиться, и вдруг услышал дрожащий, умоляющий голос:

— Здесь есть кто-нибудь?

— Есть кто-нибудь...

— Откройте...

— Бога ради, откройте...

Сам не понимая, зачем поступает так необдуманно, он потянул заскрежетавшую задвижку. Извлек из узкой прорези маленький молоточек на конце стальной цепочки. Повернул колесико замка, потом ключ и, нажав хромированную ручку, приоткрыл дверь...

Слабого света из квартиры, в основном от десятка мигающих маленьких лампочек на бытовых приборах, не хватало, чтобы рассеять расплодившуюся темноту. Тем не менее всего в двух шагах от себя он почти сразу же разглядел сгорбленного старика, одетого в какое-то подобие рубахи, из тех, что без воротничка, длинную до колен, с не подшитым низом, застиранную. На ногах у него болтались высокие, размера на три больше, чем надо, ботинки с незавязанными шнурками.

Назад Дальше