Пловец. Авторский сборник - Александр Иличевский 2 стр.


Потихоньку мы подружились с Николаем. Давно на дворе стоял май, но в первый день командировки я еще застал ледоход. Я занес вещи в свой номер и вышел к реке. С глухим стуком шли в сумерках льдины, скрытно звенела шуга, придонный лед, обливаясь глянцем, бурно всплывал у берега, с треском ломал тальник и утягивался обраткой на стремнину. Через несколько дней река очистилась, и над ней потянулись стаи птиц, вернувшихся после зимовки. Иногда я покидал свой наблюдательный пост и бродил по краю болота, собирая прошлогоднюю, морщинистую клюкву. Или шел на озеро, брел по краю волнами колеблющихся от ветра камышей, высматривая уток. Однажды там над головой с тихим шорохом низко развернулся лебедь, вернулся и пролетел еще раз. Огромное белоснежное движенье раскроило воздух: я видел строй перьев, как ветер ерошит пух на груди птицы. Другой раз черт меня дернул, взять у Николая ружье и снова пойти на болото. Надеялся я просто стрельнуть пару раз, только попробовать отдачу ружья, почувствовать сход курка. Но на болоте случайно поднял на крыло тетерева и пальнул с испугу влет дробью. Птица раненая упала, но толкнулась с кочки, взмыла пушечно свечкой и рухнула замертво. Я подобрал и зашвырнул ее в озеро и больше в руки ружья не брал.

Рассказал про этот случай Николаю. Охотник ничего не ответил мне, усмехнулся и полез в карман за папиросами. В тот вечер он выпил со мной горячего вина и рассказал несколько историй, одна из них мне особенно запомнилась.

«Когда человек шел в тайгу, он обходил соседей, говорил им, когда ждать его обратно. Если к сказанному сроку не возвращался, соседи отсчитывали десять дней. Ежели и тогда он не появлялся, человека объявляли умершим». — «Кто же его знает на самом деле, живой он или мертвый? А вдруг что случилось?» — «Да вот так. Если кто после этого его в тайге встречал, то убивал сразу». — «Почему?!» — «Потому что он только с виду живой. А так он мертвый. Телом его злой дух управляет».

«А еще знаешь, как нефтяники тут рыбу ловят?» — «Нет. Глушат?» — «Озера считай до самого дна промерзают. Вся рыба в яме хоронится, в ил зарывается. Геологи бурят шурф насквозь, а после загоняют на озеро вездеход — и вся рыба фонтаном в шурф вылетает. Гребут в мешки совковой лопатой».

После того дня я затосковал, как-то обостренно почуял пустоту вокруг, тревожную бескрайность. Ощущение это было почти мистическим, я поспешил примитивно объяснить его зашкалившим в то же время инстинктом самосохранения. Больше я не шастал нигде в одиночку; даже к реке близко не подходил. Но вот пришел день, и безумие мое было разбавлено приездом журналистов…

— Я на Севере почти и не бывал. Прошел один раз Северный ледовитый путь. Со льдами намаялся. Хоть и за ледоколом шел, в караване. На локатор не надейся.

— Да вы что?

— Иногда чего-нибудь такое вспомнишь, и не веришь, что с тобой все было… Извини, что перебил.

— Так вот, журналисты приехали, я с большинством перезнакомился. Вполне тепло познакомился. В дикой пустоши обостряется чувство одиночества. Вдобавок к тому времени я уже проводил своих напарников в Москву, сам вскоре собираясь последовать за ними. Однако из-за пристального внимания к журналистам нефтяного начальства, я старался держаться подальше. Суета поднялась приличная. Генеральный директор компании Кропин лично приезжал в сопровождении свиты каждый день на ужин. Журналисты были удручены его вниманием, но деваться некуда.

Некоторые из них мне особенно запомнились.

Австриец Готфрид — лет пятидесяти на вид, крупный, громкоголосый, по-русски говорит, будто дрова во рту ломает, но выступает смело, главный скептик. На презентационных семинарах во время технических докладов геологов, Готфрид периодически интересуется с камчатки: «Это было до того, как вы украли ЮКОС?» Или: «Эти цифры учитывают украденные активы ЮКОС?» Ему едва возражают, потому как создается впечатление, что такая возмутительная ересь у него образуется бессознательно, благодаря дурному знанию русского языка; мол, если бы знал русский полно, то понимал бы, что по-русски неудобно спрашивать правду.

Британец Кристофер — рослый, твердый подбородок, волосы пятерней вверх, светлые жесткие глаза. Мы с ним в тот же вечер подружились, у меня еще оставались три бутылки кьянти. На вид Кристоферу было лет тридцать пять, в России он давно, приехал по университетскому обмену из Бристоля изучать язык, два года провел в Орле и Воронеже. «В Орле я жил в центре города в квартире на первом этаже, где половицы плясали, открывая щели в руку толщиной». Кристофер наконец бросил славистику и еще крепче закрутило его по России. Работал кровельщиком в Карелии, по-русски говорил превосходно, держался несколько грубовато, но манеры имел вполне сносные, прямота и бескомпромиссность подкупали. Сейчас он работал на немецкое агентство, радовался любой возможности прокатиться в глубинку; с удовольствием говорил, что в июне полетит на Сахалин освещать начало эксплуатации нового газового месторождения.

Еще мне запомнилась француженка Элен, милая и бессмысленная, равнодушная к нефтяным и политическим вопросам. Она все время старалась перевести разговор на тему суровых условий нефтедобычи, выспрашивала у нефтяников истории о том, как они оказались в таких дебрях. Как они чувствуют себя здесь зимой почти в арктических условиях, как одеваются, каким кремом мажут лицо от мороза, как вообще буровое оборудование способно работать при таких низких температурах. Какие ощущения посещают, когда забираешься на заиндевевшую, покрытую кристаллами льда сверкающую вышку и смотришь окрест на бескрайнюю постылую тайгу. Выспросила она и меня… Еще я приметил Белоусова, русского парня, молодого, но рано облысевшего, умного и технически грамотного, пишущего для норвежского журнала. Неразговорчивый Белоусов сидел смирно в беседке и тихонько умно прислушивался к нашему с Кристофером разговору. Немного рассказывал и сам, очень интересно.

Обиталище наше было небольшой усадьбой гостиничного типа, с сауной и бассейном на первом этаже. Кругом шел забор метра за два высотой. На въезде автоматические ворота управлялись охраной из сторожки, выход к реке был свободен, но забор вдавался под урез воды на несколько шагов. Ломти слежавшегося снега белели на том берегу под чахлыми елями. Журналистов возили на буровые автобусом с эскортом из четырех тонированных джипов. Я на свой участок добирался с попутной вахтой, чей «пазик» останавливался в восемь утра перед воротами.

Время от времени я наблюдал из своей беседки семинары, которые Кропин устраивал журналистам после возвращения с месторождения. Он вывешивал на заборе плакаты с графиками планов добычи, с пестрыми, черно-желто-красными картами залегания нефтеносных пластов, просил не фотографировать и после минут сорок водил указкой, поправлял очки, входил в лекторский раж. Коренастый, лет пятидесяти, с прямыми черными волосами, все время что-то нутряным образом передумывавший про себя, все время обращавшийся к каким-то деталям, которые вращались туго в его мыслительном организме. Невнимательный к свите, чутко стоявшей за его спиной, он имел своего рода тик: поводил короткой своей шеей, будто выправляя кадык из тесного, а на самом деле давно расстегнутого ворота рубашки, узел галстука был расслаблен. За его спиной стремилась серая морщинистая от ветра река, бурый, еще не очнувшийся зеленью газон стелился к берегу мимо банной избушки. Шеренга стилизованных фонарных столбов, какие можно видеть на иллюстрациях к «Невскому проспекту», тянулась вдоль дорожки, по которой никто никогда не ходил.

Настало время прощального ужина. Столы покрыли деликатесами, икрой, наладили строганину, полетела она вслед за рюмками, не успела растаять. Кропин, который раньше все время был важный и сдержанный, распустил подпругу, разговорился, стал артистично рассказывать анекдоты, шутить, рассказывать о себе, где учился, как попал в компанию, которую сейчас возглавляет, говорил, что мама у него армянка и что день рождения у него 1-го июля. Журналисты размякли и зашумел разговор.

— А вообще, мне нравятся командировки, — говорил мне горячо Белоусов. — Я только недавно начал так далеко летать. Вот только в вертолете поначалу очень страшно. Мне никогда не бывает страшно летать на самолетах, а по первому разу из вертолета хотелось выпрыгнуть на ходу. Сильная тряска и страшный грохот, без берушей — оглохнуть или наушники с музыкой погромче воткнуть. Когда я летел первый раз, вошел в салон, увидел двойные кресла вдоль каждого борта, а у одного из бортов ряд укороченный, только две пары кресел. И там сразу за спинками последней пары, впритык — огромный бак с топливом: весь полет сидишь спиной к бомбе! Но так грохочет и трясет, разговаривать невозможно, вниз смотреть бесполезно — три часа тайги, жуть простора: болота, речки, деревья или вода кругом. А в салоне тепло, и все потихоньку засыпают…

Кропин предложил всем по очереди произнести какой-нибудь тост, суровый Готфрид поднял бокал и произнес: «В России чем суровее климат, тем шире сердца». А два-три журналиста один за другим сказали, что ждали увидеть здесь мало думающих советских функционеров, но ожидания их не оправдались, и они теперь знают, как много здесь на краю земли приятных и образованных людей.

На что Кропин, вдохновленный комплиментами, вдруг неожиданно сказал, что у него есть еще и хобби, причем он относится к нему необычайно серьезно. Состоит же его увлечение в изучении роли Иосифа Сталина в мировой истории. Он считает, что вклад этого государственного деятеля в развитие цивилизации бесценен.

Я сидел рядом с Кристофером и посматривал в сторону Элен и еще одной журналистки, напомнившей мне Сикстинскую мадонну. Кропин предложил им обеим сесть подле него, но девушки сделали вид, что не слышат.

После признания Кропина в любви к Сталину всех охватила немота.

— А что вы удивляетесь? Мы почти ничего не знаем о Сталине, — воскликнул Кропин. «Оттепель» и «перестройка», эти либеральные припадки советской власти, энергия которых была направлена на переворот, на смену элит — извратили или отвлекли историков от полноценного исследования роли Сталина как во Второй мировой войне, так и в не имеющем аналогов экономическом развитии нашей великой страны. Сталин был мудрый политик. Исторический масштаб его личности сопоставим с масштабом Цезаря. Значение его не просто преуменьшено, оно уничтожено, и это я считаю преступлением против цивилизации.

Белоусов, намазывавший кусок хлеба маслом, положил нож на край тарелки. Он выпрямил спину и тихо спросил:

— А вы Шаламова читали?

— Да что Шаламов? Шаламов, Солженицын — беллетристика. Им ведь надо было написать покрасивее, поскладней, пострашней. Дай им история волю, они и не так смогли бы. У них не было цели серьезно изучить вопрос. Хрущев очернил Сталина на ХХ съезде только затем, чтобы этот обличительный пафос использовать во внутрипартийной борьбе, ему нужно было топливо для запуска механизма уничтожения своих противников…

Готфрид загремел с того конца стола:

— Хрущев на XX съезде много правды рассказал про Сталина. Но мир до сих пор ждет, чтобы Россия публично признала гибель миллионов людей во время репрессий.

— Жертвы? — Кропин стал почти злым. — Не вам, немцам, про жертвы говорить. Вы сначала разберитесь со своим фашизмом и его жертвами.

— Я австриец. Германия и Австрия публично осудили фашизм. А ваша власть осудила Сталина на закрытом съезде, публичного осуждения сталинизма не было, покаяния не было, — Готфрид неожиданно обрел речь. Негодование выправило его грамматику. — И сейчас ваше правительство апеллирует к сталинской идеологии, оправдывая так репрессивность по отношению к либеральным ценностям. И ваша компания напрямую нажилась на этих репрессиях. Ваш бизнес — мародерство!

Заместитель Кропина попытался его успокоить:

— Эдуард Юрьевич, давайте о нефти лучше. Посмотрите, — девушки испугались.

— В самом деле, что это мы все о политике, — Кропин понял, что далеко зашел и пошел на попятную. — Разве нету больше тем? Давайте лучше выпьем… У меня есть тост. Давайте выпьем за погоду. Англичане любят говорить о погоде, а вот интересно, пьют ли они за погоду? — сказал Кропин и обратился Кристоферу.

Пасмурность накрыла стол. У меня напряглись мышцы, быстрей мозга сообразившие, что пора отряхнуть прах с ног. Но тут Кристофер, который все это время смотрел в свой бокал, громко сказал — Я не то что пить с вами… Я избавлю себя от чести быть вашим гостем.

Холл, где мы сидели, был мрачный, с зеркалами и золотым тиснением на стенах и потолке, работа провинциального дизайнера, потрафившего барскому дурновкусию в духе истлевших и съеденных молью дворцовых интерьеров. Стол был загроможден грубым сумбурным пиршеством. Элен вскинулась и предложила выпить за повара, который «приготовил всю эту красоту».

Белоусов, видимо, знавший Кристофера больше остальных, подсел к нему и стал спокойно внушать:

— Старик, плюнь. Не обращай внимания. Он не достоин твоего презрения. Он идиот. Не траться.

Кристофер молчал и ясно было, что за этим молчанием последует. Я нагнулся к нему:

— Кристофер, понимаешь, мне с детства бабушка говорила, что Сталин — убийца. Во время коллективизации, в голод 1933 года на Ставрополье у нее погибла вся семья — муж, мать, двое детей, сама спаслась чудом, лебеду ела. Но в нашей стране такой народ: он себя не помнит. Русским всегда жилось страшно, а организм страх отвергает, не пускает в память. Так что народ не виноват, он слабый. Конечно, самовоспроизводящаяся ненависть — большое горе, но что поделаешь? Кропин — это тот же народ. Он ненавидит себя за свой страх. И поэтому конструирует в себе устройство, которое бы избавило его от страдательного залога, превратило бы его из претерпевающего страх — в структуру, организм, который этот страх оправдывает и порождает.

Кристофер молча слушал, все так же уставившись в край стола. На нас тревожно смотрела журналистка Кристина, похожая на Мадонну. Я решил, что Кристофер меня понимает.

— Кристофер, не заводись. Сталинистов у нас гораздо больше, чем ты думал. Понимаешь, мы здесь не в гостях у Кропина. Отстранись, пойми, он просто директор компании, так ли уж важно, какие у него политические взгляды. Представь себе, что он только управляющий этой гостиницы.

Я видел, как вытянулись его тонкие ноздри, губы натянулись и разлепились:

— Fuck off.

Я решил, что не слишком заслужил такого, и ушел в свою комнату. Не раздеваясь, упал на кровать, затем достал из клапана рюкзака «нз» — фляжку Jack Daniels — и встал к окну. Времени было около часа ночи. Прямоугольный раструб прожектора под моим окном во втором этаже разгонял еще проходимые сумерки. По газону перебежками — то быстробыстро, то замирая, рыская, пробирался пепельный холмик ежа. Прошло время, и я услышал шум во дворе. Из-за угла показался Кристофер с сумкой через плечо. Он широко шагал к воротам. Ему наперерез бежали два жестикулирующих охранника, прижимавших рации к подбородкам. Ворота базы начали закрываться, и Кристофер без запинки свернул к забору, едва не наступил на ежа, перебросил сумку и следом за ней перешвырнул свое тело. Охранники бросились к джипам, открыли ворота, выехали на дорогу. Кропин вышел за ними, посмотрел им вслед. Скоро охранники вернулись. Кропин отправил их искать снова и сел на крыльцо сторожки. Охранники снова вернулись. Кропин махнул рукой, и двое отправились пешком. Остальные уехали в другую сторону, противоположную от поселка, в сторону месторождений. В коридоре я слышал голоса. Девушки переговаривались вполголоса, слов не было слышно, тревожность владела интонациями и паузами.

Кропин встал со ступенек. Кто-то пробежал по коридору. И тут меня пробило. Я взял рюкзак, натянул свитер, куртку, застегнулся, поднял раму. Подождал, когда Кропин снова вышел за ворота, встал, глядя вдоль дороги… Видимо, достигнув к тому времени реки, еж полз вдоль забора в обратную сторону. Ткнулся мне в кроссовки. Я перемахнул через забор. В лесу было темней; послышался хруст веток: показались силуэты охранников вдоль дороги. Я резче взял к реке… Вода светла. Огонек сигареты отепляет, окрашивает лицо. На горке мха под деревом сидит Кристофер. Я слышу и вижу, как плещется жидкость, рушась в запрокинутое стеклянное горло. И плещется снова, когда, переворачивая, бутылку отнимают от губ. Оглушительно кричит птица. Кристофер поправляет под поясницей сумку, затылком прижимается к стволу. Затягивается и, выпуская дым, вполголоса хрипит: «Oh, don’t ask why — Oh, don’t ask why — Show me the way — To the next whiskey bar». У Кристофера нет музыкального слуха. Оставаясь незамеченным, прокрадываюсь позади, светлая полоса подзола хранит молчание под подошвой. «Oh, moon of Alabama — We now must say goodbye».

Всю ночь я шел, и свет я шел, чтоб не замерзнуть, а как пригрело, отелилось солнышко — лег на мху и шарф навязал по глазам. Реку я давно потерял, шел буреломом, еле спасся из болота, кружил раза три, старался идти за солнцем, миновал два пожарища, или одно, но зайдя с другого краю, снова вышел на реку и по ней повернул обратно.

Мне так казалось, что повернул. В полдень ясно стало, что это не та река — уже и с каменистыми перекатами; видимо, приток. Вторую ночь я тоже провел в лесу, но у костра. И следующий день протянулся у реки, я боялся отдаляться от нее и решил меню, состоявшее из орешков, сухофруктов и карамелек (трофей авиапассажира), разбавить рыбой: вырезал острогу, рогатку заточил, как карандаш, но ни одной рыбешки из множества, стоявших в каменистых лабиринтах у самого берега — с серо-зеленой горбатой спиной и грязно-померанцевыми плавниками — пробить мне не удалось. Быстроты руки не хватало, рыбы становились прозрачными, стоило только дрогнуть кончику остроги. Чтобы сделать лук, нужна была тетива, и я подумывал уже вырезать полоску ткани из одежды.

Назад Дальше