Он снова здесь - Тимур Вермеш 3 стр.


5. Или же заполучить язву желудка – с такой безбожной тупостью стряпали тебе измышленную картину мира сифилически деградировавшие мозги оголтелой прессы, по всей видимости, лишенной всякого государственного контроля.

6. Немецкий рейх сменила некая “федеральная республика”, руководство которой, судя по всему, было в руках женщины (“федеральной канцлерши”), впрочем, ранее ее возглавляли и мужчины.

7. Опять появились разные партии и, как следствие, их неизбежные непродуктивные перебранки. Никак не истребимая социал-демократия вновь бесчинствовала на шее многострадального немецкого народа, прочие союзы каждый на свой лад вновь паразитировали на народном богатстве, но озадачивало, что похвала их, с позволения сказать, “работе” по большей части отсутствовала даже в этой лживой и, казалось бы, благорасположенной к ним прессе. Зато не прослеживалось никакой деятельности НСДАП, и поскольку нельзя было исключить ее поражения в прошлом, то, вероятно, страны-победительницы осложнили работу партии, а может, и вынудили ее уйти в подполье.

8. “Народный обозреватель” не был доступен повсеместно, по крайней мере в киоске моего чрезвычайного либерального торговца он отсутствовал, равно как и любые иные национально ориентированные немецкие издания.

9. Территория рейха значительно сократилась, но нас окружали вроде бы все те же страны, и даже неуменьшенная Польша продолжала свое противоестественное существование, отчасти на бывшей территории рейха! При всей моей рассудительности я не мог в первый момент подавить определенное возмущение и выкрикнул в темноту ночного киоска: “Да далась мне вообще эта война!”

10. Рейхсмарка перестала быть платежным средством, но в то же время лелеянный мной план преобразовать ее в признаваемую всей Европой валюту был кем-то осуществлен, очевидно неразумным дилетантом из какой-то страны-победительницы. В настоящее время расчеты производились в искусственной валюте под названием “евро”, к которой относились с большим недоверием, как того и следовало ожидать. Кто бы это ни придумал, спроси он меня, я сразу бы это ему предсказал.

11. Похоже, царил частичный мир, хотя вермахт, как и прежде, вел войну, называясь ныне бундесвером и находясь, по всей видимости, в завидном состоянии благодаря техническому прогрессу. Если верить опубликованным цифрам, складывалась картина практически полной неуязвимости немецких солдат на поле брани, потери были единичны. Можно представить себе мою печаль, когда я со стоном вспоминал о своей трагической участи, о горьких ночах в фюрербункере, о том, как, скорбно согбенный над картами в ситуационном центре, я рычал, борясь с враждебным миром и судьбой. В ту пору на многочисленных фронтах истекали кровью более 400 тысяч солдат, и это только в январе 1945-го, но с великолепными современными войсками я без вопросов смел бы в море армии Эйзенхауэра, а орды Сталина на Урале и Кавказе раздавил бы, словно опарышей. Это была редкая по-настоящему добрая весть, из тех, что до меня добрались. Грядущий захват жизненного пространства на севере, востоке, юге и западе обещал с новым вермахтом успехи не меньшие, чем со старым. Насколько я понял, это было результатом реформы, проведенной недавно неким молодым министром, который, очевидно, обладал размахом Шарнхорста[14], но был вынужден покинуть пост из-за интриг столь же завистливых, сколь и узколобых университетских ученых. Похоже, дела обстояли все так же, как некогда в Венской академии, куда я, исполненный надежд, подавал эскизы и рисунки: мелкие и раздираемые завистью душонки по-прежнему давили свежий и бесстрашно гордый гений, не в силах вынести, что его блеск с удручающей ясностью затмевает тление их собственного жалкого огонечка.

Ну да ладно.

Пусть к текущему положению дел и нелегко было привыкнуть, все же я не без удовольствия отметил, что открытой угрозы нет, по крайней мере пока, хотя неприятности имеют место. Как подобает уму творческому, я предпочитал в последнее время работать допоздна, но и подольше отдыхать для восстановления привычной свежести и быстроты реакции. Торговец, однако, в силу своей профессии имел обыкновение открывать киоск ранним утром, потому и я, чьи занятия часто растягивались вплоть до утренних часов, с этого времени уже не мог рассчитывать на освежающий сон. Усугублялось все прямо-таки выматывающей потребностью этого человека вести беседы с самого утра, когда мне, напротив, обычно потребен некий период самоопределения. В первое же утро он ворвался в киоск с криком:

– Ну, мой фюрер, как прошла ночь?

И без малейшего промедления распахнул окошко, отчего киоск наполнился особенно резким слепящим светом. Застонав, я зажмурил измученные глаза, постаравшись вызвать в памяти подробности моего местопребывания. Я был не в фюрербункере, это сразу же стало передо мной со всей очевидностью. Иначе по законам военного времени я моментально приказал бы расстрелять этого недотепу. Его утренний террор был чистейшей воды преступлением, направленным на подрыв оборонной мощи. Все же я сдержался и, осознав ситуацию, примирительно сказал себе, что в силу его профессии для кретина нет альтернативы и на свой неуклюжий манер он даже наверняка желает мне добра.

– Подъем! – прокаркал лавочник. – Давайте-ка, помогите мне!

И кивком головы указал на передвижные газетные стойки, одну из которых он как раз и потащил наружу. Вздохнув, я с трудом встал, чтобы выполнить его требование, по-прежнему ощущая усталость. Таков парадокс: еще позавчера я передвигал 12-ю армию, а сегодня – стойки. Взгляд упал на новый номер журнала “Дичь и собака”[15]. Что-то еще сохранилось. И хотя я никогда не увлекался охотой, даже напротив, всегда относился к ней скорее критично, однако на какой-то момент на меня вдруг нахлынуло желание сбежать от этой странной действительности, оказаться с собакой за городом и на лоне природы наедине с тварью следить создание и угасание мира… Но я отбросил мечтания. За несколько минут мы вместе подготовили киоск к рабочему дню. Торговец вынес два раскладных стула и поставил их на солнце перед будкой. Предложил мне сесть, затем вынул из нагрудного кармана пачку и, постучав по ней, чтобы высунулись сигареты, протянул мне.

– Я не курю, – покачал я головой, – но спасибо.

Вынув сигарету, он сунул ее в рот, достал из кармана зажигалку и прикурил. Втянул в себя дым и с наслаждением выпустил его:

– Ахх, а теперь – кофе! Вам тоже? То есть если хотите – у меня здесь только растворимый.

Это было неудивительно – порошковый кофе. Конечно же, англичанин до сих пор блокировал морские пути, мне уж довелось вдосталь “насладиться” этой проблемой. Вполне понятно, что в мое отсутствие решение задачи было – да и остается – не по плечу этому видоизмененному или переименованному правительству рейха. Отважный и выносливый немецкий народ уже так долго, стало быть, принужден существовать на суррогатах. Muckefuck – так назывались тогда кофейные заменители, и я сразу припомнил вчерашний приторно-сладкий зерновой брикет, который здесь поневоле выступает в роли доброго немецкого хлеба. И мой несчастный торговец стыдился за то, что в удушающей хватке британского паразита он не может предложить гостю чего получше. Как это возмутительно! Я прямо растрогался.

– Вашей вины здесь нет, добрый человек, – успокоил его я, – да и не очень-то я люблю кофе. Но буду благодарен за стакан воды.

Так и прошло мое первое утро в этом необычном новом времени – сидя рядом с курящим газетным торговцем, я исполнился твердого намерения изучать население, извлекая из его поведения новые знания, пока торговец не подыщет для меня какую-нибудь работу благодаря якобы имеющимся у него связям.

Первые часы у киоска принадлежали простым рабочим и пенсионерам. Они говорили немного, покупали табак, утренную прессу, особой любовью пользовалось издание под названием “Бильд”[16], причем в основном у пожилых покупателей. Я объяснил это тем, что издатель выбрал невероятно крупный шрифт, чтобы люди с ослабленным зрением не были отрезаны от информации. Я похвалил про себя его великолепную находку, ведь даже ревностный Геббельс до этого не додумался, а таким образом мы, без сомнения, могли бы вызвать еще больше восторга у данной группы населения. Именно пожилым фольксштурмовцам в последние на моей памяти дни войны не хватало душевного подъема, выдержки и жертвенности, и кто бы мог подумать, сколь внушительного результата можно добиться таким простым приемом, как крупный шрифт?

Впрочем, тогда же не хватало бумаги. Функ был все-таки неисправимым тупицей. Тем временем мое присутствие у киоска привело к первым проблемам. Порой оно вызывало, особенно у молодых рабочих, веселье, чаще – одобрение, выражавшееся словами “круто” и “прикол”, несколько непонятными, однако мимика говорила о бесспорном уважении.

– Здорово, правда? – сиял в ответ торговец. – Прям не отличишь, да?

– Ага, – ответил один из покупателей, рабочий лет двадцати, сворачивая газету. – А это разве можно?

– Что? – спросил мой торговец.

– Ну в такой форме.

– А что может быть порочного в мундире немецкого солдата? – спросил я с легким раздражением в голосе.

Покупатель рассмеялся, очевидно, чтобы меня успокоить.

– Нет, он правда отличный. Ну я понимаю, это ваша профессия, но, наверное, нужно какое-то специальное разрешение, чтобы так открыто носить эту форму?

– Ну прекрасно! – возмутился я.

– Ну я просто подумал, – оробел тот, – все-таки Конституция…

Я задумался. Что он имеет против моей конституции? Я оглядел себя: со мной все в порядке, я в отличной форме. Хотя нет, как раз форма и оставляет желать лучшего.

– Согласен, мундир несколько грязен, – с легким сожалением отозвался я, – однако даже грязная форма солдата стократ почетнее чистого фрака лживой дипломатии!

– А что тут запрещенного? – рассудительно вмешался торговец. – На ней же нет свастики.

– Что значит “нет”?! – сердито вскричал я. – Вы и так прекрасно знаете, к какой партии я принадлежу!

Покупатель с нами распрощался, качая головой. Когда он ушел, торговец предложил мне опять присесть и спокойно обратился ко мне.

– Парень отчасти прав, – дружелюбно сказал он. – Покупатели уже странно поглядывают. Я знаю, что вы очень серьезно относитесь к своей работе. Но, может, вы правда переоденетесь?

– Так, значит, я должен отречься от моей жизни, моей работы и моего народа? Вы не смеете этого от меня требовать! – Я опять вскочил. – Я буду носить мой мундир до последней капли крови. Я не нанесу столь подлым предательством второго удара в спину жертвам нашего движения, как Брут Цезарю…

– Обязательно всякий раз так кипятиться? – Теперь и в его голосе послышалось недовольство. – Дело не только в самой форме…

– Но и в чем?

– Она воняет. Не знаю уж, из чего вы ее смастерили, но, похоже, в дело пошли старые комбинезоны бензозаправщиков, а?

– Простой пехотинец на поле боя тоже не может переменить мундир, так что и я не склоню голову перед декадентскими прихотями тех, кто уютно устроился себе в тылу.

– Вполне возможно, но подумайте о своей программе!

– Причем тут она?

– Ну вы же хотите донести вашу программу до людей, правда?

– Ну да.

– Так подумайте, что получится, если действительно придут люди, чтобы с вами познакомиться. А от вас такой аромат, что страшно зажечь сигарету.

– Вы же не испугались, – парировал я, но моим словам недоставало привычной резкости, ибо против желания приходилось соглашаться с его аргументами.

– Так я смелый, – рассмеялся он. – Давайте-ка, сходите быстренько домой и наденьте что-нибудь другое.

Опять всплыла эта злосчастная жилищная проблема.

– Я же вам говорил, что в настоящий момент это сложно.

– Да ладно, ваша бывшая подружка наверняка ходит на работу. Или хоть за покупками. Зачем вы все усложняете?

– Видите ли, – неуверенно начал я, – это очень проблематично. Квартира…

Я очутился в тупике. Да и вся ситуация была унизительна.

– У вас что, ключа нет?

Теперь пришла моя очередь рассмеяться от такой невероятной наивности. Я даже не знал, существовал ли вообще ключ от фюрербункера.

– Нет, э-э-э… как бы это сказать? Контакт больше… невозможен.

– У вас что, судебный запрет на общение?

– Я и сам не могу это себе объяснить, – ответил я. – Но в некотором роде да.

– Боже мой, по вам и не скажешь, – сдержано отреагировал торговец. – Что же вы натворили?

– Не знаю, – честно признался я, – у меня пропали воспоминания о том периоде.

– Но, по-моему, у вас нет склонности к насилию, – задумчиво произнес он.

– Ну, – отозвался я, пригладив руками пробор, – я, конечно, солдат…

– Вот что, солдат, – сказал торговец, – хочу вам еще кое-что предложить. Вы хороший человек, и мне по душе ваша одержимость.

– Разумеется, – подтвердил я, – любой разумный человек одержим. Надо стремиться к цели изо всех сил и да, с одержимостью. Равнодушный, лживый компромисс – корень всех бед и…

– Хорошо, хорошо, – перебил он меня, – смотрите. Завтра я принесу вам кое-какие мои старые вещи. Не надо благодарить, я в последнее время немного поправился, так что пуговицы не застегиваются, – он недовольно посмотрел на свой живот, – но вам, пожалуй, это подойдет. По счастью, вы не Герингом работаете.

Я был сбит с толку:

– А он-то тут при чем?

– А потом я сразу отнесу вашу форму в чистку…

– Я не расстанусь с формой! – твердо заявил я.

– Ладно, – он как будто немного устал, – вы сами отнесете вашу форму в чистку. С этим-то вы согласны? Согласны, что ее надо почистить?

Возмутительно, когда с тобой обращаются как с ребенком. Но, очевидно, так будет продолжаться до тех пор, пока я буду расхаживать грязным, словно маленький пострел. Пришлось кивнуть.

– Только вот с ботинками будет трудновато, – сказал он. – Какой у вас размер?

– Сорок третий, – смиренно ответил я.

– Мои будут малы. Но ничего, что-нибудь придумаю.

Глава IV

Должно с пониманием отнестись к читателю, если на этом или же другом моменте в нем зародится удивление той скорости, с которой я приноровился к условиям новой ситуации. Разумеется, на голову читателя целые годы, даже десятилетия моего отсутствия беспрестанно лили из поварешки демократии превратное марксистское понимание истории, и, бултыхаясь теперь в этом вареве, он не способен видеть дальше края своей тарелки – иначе и быть не может. Я не собираюсь сейчас обращаться с упреком к честному рабочему, к славному крестьянину. Да и как мог простой человек взроптать или протестовать против того, что на протяжении шести десятилетий всякие псевдоспециалисты да понабежавшие ученые провозглашали с высоких кафедр их мнимых храмов науки, что фюрер-де мертв? Кто станет обижаться на простака за то, что в пылу насущной битвы за выживание он не нашел сил спросить: “Где же он, этот мертвый фюрер? Где лежит он? Покажите его мне!” То же самое относится и к женщинам.

Но если фюрер внезапно появляется там, где и был всегда, а именно в столице Германской империи, то, конечно, смятение, всеобщее потрясение в народе столь же велики, как и изумление этому факту. И было бы совершенно понятно, если бы и я сам провел дни, даже недели в бездвижном удивлении, парализованный непостижимостью. Но судьбе угодно, чтобы я был иным. И потому заблаговременно, среди трудов и лишений, в тяжкие годы учения мне удалось сформировать разумный образ мыслей – он был выкован в теории, закален на жестоком поле битвы практики и стал образцовым оружием, неизменно определяя мое дальнейшее становление и созидание, и теперь моему мышлению не требовались новомодные и легкомысленные видоизменения, но, напротив, оно дало мне постичь старый и одновременно новый смысл происходящего. И в конечном итоге истинная мысль фюрера вырвала меня из бесплодных поисков объяснений.

В одну из первых ночей я беспокойно ворочался в кресле, не смыкая глаз после утомительного чтения и размышляя о моей суровой доле, пока вдруг меня не пронзило видение. Молниеносно сев, я широко раскрыл глаза от нахлынувшего озарения и вперился взглядом в огромные банки с разноцветными сластями и прочей ерундой. А перед моим внутренним оком я четко видел картину, словно отлитую из сверкающей руды, – это же сама судьба своей загадочной рукой вторглась в ход событий. Я ударил себя по лбу ладонью, браня за то, что не понял очевидного раньше. Уже не в первый раз судьба властно хваталась за штурвал. Не так ли было в 1919 году, на острие немецкого несчастья? Разве не поднялся тогда из окопов неизвестный ефрейтор? Разве не объявился вопреки притеснениям мелких, мелочных обстоятельств ораторский талант, один среди многих, среди потерявших надежду, причем именно там, где его меньше всего ждали? И разве не явил этот талант вдобавок потрясающее богатство опыта и знания, собранное в наигорчайшие венские дни, вскормленное ненасытной жаждой знаний, благодаря которой подросток с живым умом с младой юности впитывал все связанное с историей и политикой? А его драгоценнейшие познания, вроде бы случайные, но на самом деле собранные самим Провидением по крупицам в одном муже? И разве не смог он, этот невзрачный ефрейтор, на чьи одинокие плечи взвалили свои надежды миллионы людей, разве не смог он разорвать кандалы Версаля и Лиги Наций и с легкостью, дарованной ему богами, выдержать навязанные бои с армиями Европы, против Франции, против Англии, против России, разве не смог этот якобы лишь посредственно образованный человек, опровергая единогласный приговор так называемых специалистов, привести отечество к высочайшим ступеням славы?

Речь обо мне.

Каждое отдельное событие той поры, до сих пор грохотавшее в моих ушах, каждая отдельная ситуация была гораздо более невероятна, чем все случившееся со мной за последние два-три дня. Мой взгляд ножом пронзил темноту между банкой с леденцами на палочке и банкой с желейными конфетами, там, где ясный лунный свет, словно ледяной факел, озарил мою блестящую мысль. Разумеется, что одинокий боец, который выводит целый народ из болота заблуждения, что такое чудное дарование встречается, наверное, раз в сто или двести лет. Но что делать судьбе, если этот козырь уже разыгран? Если в наличном человеческом материале не находится головы, вмещающей необходимые качества?

Назад Дальше