Лупус распростерся на траве — половина туловища в тени, половина на свету. Его пасть оскалилась клыками, одна лапа еще царапала землю.
А над ним наклонилась какая-то тень. Тень, силуэт, призрак. Тень шипела, тень рычала, в мозгу Питера отдался целый поток яростных звуков. Ветер отодвинул ветку, пропуская лунный свет, и Питер рассмотрел нечто вроде лица — смутные очертания, словно полустертый рисунок мелом на пыльной доске. Лицо мертвеца, и воющий рот, и щели глаз, и отороченные щупальцами уши.
Тренькнула тетива, и стрела вонзилась в лицо — вонзилась, и прошла насквозь, и упала на землю. А лицо все так же продолжало рычать.
Еще одна стрела уперлась в тетиву и поползла назад, дальше, дальше, почти до самого уха. Стрела, выброшенная упругой силой крепкой прямослойной древесины, выброшенная ненавистью, страхом, отвращением человека, который натягивал тетиву.
Стрела поразила размытое лицо, замедлила полет, закачалась — и тоже упала.
Еще одна стрела — и сильнее натянуть тетиву. Еще сильнее, чтобы летела быстрее и убила наконец эту тварь, которая не желает умирать, когда ее поражает стрела. Тварь, которая только замедляет стрелу, и заставляет ее качаться, и пропускает на сквозь.
Сильнее, сильнее — еще сильнее. И… Лопнула тетива.
Секунду Питер стоял, опустив руки: в одной никчемный лук, в другой никчемная стрела. Стоял, измеряя взглядом просвет, отделяющий его от призрачной нечисти, присевшей над останками серого.
В душе его не было страха. Не было страха, хотя он лишился оружия. Была только бешеная ярость, от которой его трясло, и был голос в мозгу, который чеканил одно и то же звенящее слово:
— Убей… убей… убей…
Он отбросил лук и пошел вперед — руки согнуты в локтях, пальцы словно кривые когти. Жалкие когти…
Тень попятилась — попятилась под напором волны страха, внезапно захлестнувшей ей мозг, страха и ужаса перед лицом лютой ненависти, излучаемой идущим на нее созданием. Властная, свирепая ненависть…
Ужас и страх ей и прежде были знакомы — ужас, и страх, и отчаяние, но здесь она столкнулась с чем-то новым. Как будто мозг ожгло карающей плетью.
Это была ненависть.
Тень заскулила про себя — заскулила, захныкала, попятилась, лихорадочно копаясь мысленными пальцами в помутившемся мозгу в поисках формулы бегства.
Комната была пустая — пустая, заброшенная, гулкая. Комната, которая, поймав скрип открывающейся двери, потолкла его в глухих углах, потом возвратила. Комната, воздух которой загустел от пыли забвения, пропитался торжественным молчанием праздных столетий.
Дженкинс стоял, держась за дверную ручку, стоял, прощупывая все углы и темные ниши обостренным чутьем новой аппаратуры, составляющей его туловище. Ничего. Ничего, кроме тишины, и пыли, и мрака. И похоже, тишина, пыль и мрак безраздельно царят здесь уже много лет. Никакого намека на дыхание хоть какой-нибудь бросовой мыслишки, никаких следов на полу, никаких каракуль, начертанных небрежным пальцем на столе.
Откуда-то из тайников мозга просочилась в сознание старая песенка, старая-престарая — она была старой уже тогда, когда ковали первое туловище Дженкинса. Его поразило, что она существует, поразило, что он вообще ее знал. А еще ему стало не по себе от разбуженного ею шквала столетий, не по себе от воспоминания об аккуратных белых домиках на миллионе холмов, не по себе при мысли о людях, которые любили свои поля и мерили их уверенной, спокойной хозяйской поступью.
Энни больше нету здесь.
Нелепо, сказал себе Дженкинс. Нелепо, что какой-то вздор, сочиненный племенем, которое почти перевелось, вдруг пристал ко мне и не дает покоя. Нелепо.
Кто малиновку убил?
Я, ответил воробей.
Он закрыл дверь и пошел через комнату.
Пыльная мебель ждала человека, который так и не вернулся. Пыльные инструменты и аппараты лежали на столах. Пылью покрылись названия книг, выстроенных рядами на массивных полках.
Ушли, сказал себе Дженкинс. И никому не ведомо, когда и почему ушли. И куда, тоже неведомо. Никому ничего не говоря, ночью незаметно ускользнули. И теперь, как вспомнят, конечно же, веселятся — веселятся при мысли о том, что мы стережем и думаем — они еще там, думаем — как бы не вышли.
В стенах были еще двери, и Дженкинс подошел к одной из них. Взявшись за ручку, он сказал себе, что открывать нет смысла, продолжать поиски нет смысла. Если эта комната пуста и заброшена, значит, и все остальные такие же.
Он нажал на ручку, и дверь отворилась, и его обдало зноем, но комнаты он не увидел. Перед ним была пустыня, золотистая пустыня простерлась до подернутого маревом ослепительного горизонта под огромным голубым солнцем.
Нечто зеленое и пурпурное — вроде ящерицы, но совсем не ящерица, — семеня ножками, с мертвящим свистом молнией проскользнуло по песку.
Дженкинс захлопнул дверь, оглушенный и парализованный.
Пустыня. Пустыня и что-то скользящее по песку. Не комната, не зал и не терраса — пустыня.
И солнце было голубое. Голубое и палящее.
Медленно, осторожно он снова отворил дверь, сперва самую малость, потом пошире.
По-прежнему пустыня.
Захлопнув дверь, Дженкинс уперся в нее спиной, словно требовалась вся сила его металлического туловища, чтобы не пустить пустыню внутрь, преградить путь тому, что эта дверь и пустыня означали.
Да, здорово у них голова варила, сказал он себе. Здорово и быстро, куда там обыкновенным людям за ними гнаться. Мы и не представляли себе, как у них здорово варила голова. Но теперь-то я вижу, что она у них варила лучше, чем мы думали.
Эта комната — всего лишь прихожая, мост через немыслимые дали к другим мирам, другим планетам, вращающимся вокруг безвестных солнц. Средство покинуть Землю, не покидая ее, ключ, позволяющий, открыв дверь, пересечь пустоту.
В стенах были другие двери, и Дженкинс посмотрел на них, посмотрел и покачал головой.
Он медленно прошел через комнату к выходу. Тихо, чтобы не нарушить безмолвие пыльного помещения, нажал дверную ручку, и вышел, и увидел знакомый мир. Мир луны и звезд; ползущей между холмами речной мглы, перешептывающихся через распадок древесных крон.
Мыши все так же сновали по своим травяным ходам, и в голове у них роились радостные мышиные мысли или что-то вроде мыслей. На дереве сидела сова, думая кровожадную думу.
Рядом, думал Дженкинс, совсем еще рядом таится она — древняя лютая ненависть, древняя жажда крови. Но мы с самого начала обеспечили им преимущество, какого не было у человека, а впрочем, человечество скорее всего при любом начале осталось бы таким же.
И вот мы снова видим искони присущую человеку жажду крови, стремление выделиться, быть сильнее других, утверждать свою волю посредством своих изобретений — предметов, которые позволяют его руке стать сильнее любой другой руки или лапы, позволяют его зубам впиваться в плоть глубже любого клыка, которые достают и поражают на расстоянии.
Я думал получить помощь. Я пришел сюда за помощью.
А помощи не будет.
Не будет помощи. Ведь только мутанты ..могли мне помочь, а они ушли.
Теперь вся ответственность на тебе, говорил себе Дженкинс, идя вниз по ступеням. Ты отвечаешь за людей. Ты должен их как-то остановить. Должен их как-то изменить. Ты не можешь позволить им погубить дело, начатое Псами. Не можешь позволить им опять превратить этот мир в мир лука и стрел.
Он шел по темной лощине под лиственным сводом и ощущал запах гниющих прошлогодних листьев, скрытых под новой зеленью. Ничего подобного он прежде не испытывал.
Его старое туловище не обладало обонянием.
Обоняние, обостренное зрение, восприятие мыслей других существ — способность читать мысли енотов, угадывать мысли мышей, жажду крови в мозгу ласок и сов…
И еще кое-что: отголосок чьей-то ненависти в дыхании ветра и какой-то чужеплеменный крик ужаса.
Эта ненависть, этот крик пронизали его сознание и приковали его к месту, потом заставили сорваться с места и бежать, мчаться вверх по склону, не так, как человек бежал бы в темноте, а как бежит робот, видящий во мраке и наделенный железным организмом, которому неведомы тяжелое дыхание и задыхающиеся легкие.
Ненависть — и он знал лишь одну ненависть, равную этой.
Чувство становилось все сильнее, все острее по мере того, как он мерил тропу скачками, и мысль его стонала от мучительного страха — страха перед тем, что он увидит.
Он обогнул кустарник и круто остановился.
Человек шел вперед, согнув руки в локтях, и на траве лежал сломанный лук. Волк распростерся на земле — половина серого туловища на свету, половина в тени, и от волка пятилась какая-то призрачная тварь, наполовину тень, наполовину свет, то ли видно, то ли не видно, будто фантом из кошмара.
— Питер! — крикнул Дженкинс, но крик его был беззвучным.
Потому что он уловил исступление в мозгу полупрозрачной твари — исступление и панический ужас пробились сквозь ненависть человека, который наступал на сжавшуюся в комок, брызгающую слюной тень. Панический ужас и отчаянное стремление — стремление что-то найти, что-то вспомнить.
Человек почти настиг ее. Он шел прямо, решительно — тщедушное тело, нелепые кулачки. И отвага.
Отвага, сказал себе Дженкинс, с такой отвагой ему сам черт не страшен. С такой отвагой он сойдет в преисподнюю, и разворотит дрожащую брусчатку, и выкрикнет злую, скабрезную остроту в лицо князю тьмы.
Но тень уже нашла — нашла искомое, вспомнила заветное. Дженкинс ощутил волну облегчения, которая пронизала ее плоть, услышал магическую формулу — то ли слово, то ли образ, то ли мысль. Что-то вроде ворожбы, заклинания, чародейства, но не всецело. Мысленное усилие, мысль, подчиняющая себе тело, — так, пожалуй, вернее.
Потому что формула помогла.
Тварь исчезла. Исчезла — улетучилась из этого мира.
Никакого намека, ни малейшего признака. Словно ее никогда и не было.
А то, что она произнесла, то, что подумала? Сейчас. Вот оно…
Дженкинс осекся. Формула запечатлена в его мозгу, он помнит ее, помнит слово, помнит мысль, помнит нужную интонацию, но он не должен пускать ее в ход, должен забыть о ней, хранить ее в тайниках сознания.
Ведь она подействовала на гоблина. Значит, подействует и на него. Непременно подействует.
Человек тем временем повернулся кругом и теперь стоял, уставившись на Дженкинса, — плечи опущены, руки повисли.
На белом пятне лица зашевелились губы:
— Ты… ты…
— Я Дженкинс, — сказал ему Дженкинс. — У меня новое туловище.
— Здесь что-то было, — произнес Питер.
— Гоблин, — ответил Дженкинс. — Джошуа мне сказал, что к нам проник гоблин.
— Он убил Лупуса.
Дженкинс кивнул:
— Да, он убил Лупуса. Он и многих других убил. Это он занимался убийством.
— А я убил его, — сказал Питер. — Убил его… или прогнал… или…
— Ты его испугал, — объяснил Дженкинс. — Ты оказался сильнее его. Он испугался тебя. Страх перед тобой прогнал его обратно в тот мир, откуда он пришел.
— Я мог его убить, — похвастался Питер, — но веревка лопнула…
— В следующий раз, — спокойно заметил Дженкинс, — постарайся сделать более прочную тетиву. Я тебя научу. И сделай стальной наконечник для стрелы…
— Для чего?
— Для стрелы. Метательная палка — стрела. А палка с веревкой, которой ты ее метаешь, называется луком. Все вместе называется лук и стрела.
Питер сник.
— Значит, не я первый? Еще до меня додумались?
Дженкинс покачал головой:
— Нет, не ты первый.
Он пересек поляну и положил руку на плечо Питера.
— Пошли домой, Питер.
Питер мотнул головой.
— Нет. Я посижу здесь около Лупуса, пока не рассветет. Потом позову его друзей, и мы похороним его. — Он поднял голову и добавил, глядя в глаза Дженкинсу: — Лупус был мой друг, Дженкинс. Очень хороший друг.
— Иначе и быть не могло, — ответил Дженкинс. — Но мы еще увидимся?
— Конечно. Я приду на пикник. Вебстерский пикник. До него осталось около недели.
— Верно, — произнес Дженкинс, думая о чем-то. — Через неделю. И тогда мы с тобой увидимся.
Он повернулся и медленно пошел вверх по склону.
Питер сел около мертвого волка ждать рассвета. Раз или два его рука поднималась, чтобы вытереть щеки.
Они сидели полукругом лицом к Дженкинсу и внимательно слушали его.
— Теперь сосредоточьтесь, — говорил Дженкинс. — Это очень важно. Сосредоточьтесь, думайте, думайте как следует и представьте себе вещи, которые принесли с собой: корзины с едой, луки и стрелы и все остальное.
— Это новая игра, Дженкинс? — прыснула одна из девочек.
— Да, — сказал Дженкинс, — что-то вроде игры. Вот именно, новая игра. Увлекательная игра. Захватывающая.
— Дженкинс всегда к пикнику Вебстеров придумывает какую-нибудь новую игру, — заметил кто-то.
— А теперь, — продолжал Дженкинс, — внимание. Смотрите на меня и постарайтесь угадать, что я задумал…
— Это игра в угадайку! — взвизгнула смешливая девочка. — Угадайка — моя любимая игра!
Дженкинс растянул рот в улыбку.
— Ты права. Совершенно верно: это игра в угадайку. А теперь все сосредоточьтесь и смотрите на меня…
— Мне хочется испытать лук и стрелы, — сказал один из мужчин. — Потом, когда кончится игра, можно будет испытать их, Дженкинс?
— Можно, — терпеливо произнес Дженкинс. — Когда кончится игра, можете испытать их.
Он закрыл глаза и стал мысленно включаться в сознание каждого из них, проверяя всех поочередно и улавливая трепетное предвкушение в направленных к нему мыслях, ощущая, как его мозг тихонько щупают пытливые мысленные пальцы.
Сильней! говорил он про себя. Сильней! Сильней!
На экране его сознания появилась легкая рябь, и он поспешил разгладить ее.
Не гипноз, даже не телепатия, но что-то похожее, что-то очень похожее… Сосредоточить, слить воедино души собравшихся — вот в чем заключается его игра.
Медленно, осторожно он извлек из тайника формулу — слово, мысленный образ, интонацию. Потом передал все это в мозг, исподволь, не спеша — так разговаривают с ребенком, стараясь научить его верно произносить слова, правильно держать губы, двигать языком.
Подождал секунду, чувствуя, как другие ощупывают формулу, простукивают ее мысленными пальцами. А затем подумал громко — так, как думал гоблин.
И ничего не произошло. Ровным счетом ничего. Ни щелчка в мозгу. Ни такого чувства, словно падаешь. Ни головокружения. Вообще никаких ощущений.
Значит, провал. Значит, все кончено. Значит, игра проиграна.
Он открыл глаза и увидел тот же склон. И солнце так же светило в бирюзовом небе.
Он сидел молча, сидел как истукан, ощущая устремленные на него взгляды.
Кругом все осталось по-прежнему.
Если не считать…
Там, где прежде алел кустик иван-чая, теперь покачивалась маргаритка. А рядом с ней появился колокольчик, которого не было, когда он закрыл глаза.
— Уже все?
Смешливая девочка была заметно разочарована.
— Все, все, — ответил Дженкинс.
— Можно нам теперь проверить луки и стрелы? — спросил один из юношей.
— Можно, только поосторожней. Не цельтесь друг в друга. Это опасная штука. Питер вам покажет, как ими пользоваться.
— А мы пока разберем припасы, — сказала одна женщина. — Ты захватил свою корзину, Дженкинс?
— Захватил, — ответил Дженкинс. — Она у Эстер. Я дал ей подержать на время игры.
— Чудесно, — отозвалась женщина. — Не было года, чтобы ты нас чем-нибудь не удивил.
И в этом году удивлю, еще как удивлю, сказал себе Дженкинс. Вас поразят пакетики с ярлычками, в каждом пакетике — семена. Да, нам понадобятся семена. Они понадобятся, чтобы вновь появились сады, вновь зеленели поля, чтобы люди вновь растили урожай. Нам понадобятся луки и стрелы, чтобы добывать мясо. Понадобятся остроги и рыболовные крючки.
Постепенно он стал примечать еще кое-какие отличия. Другой наклон дерева на краю поляны. Новый изгиб реки в долине внизу.
Дженкинс сидел на солнце, прислушиваясь к возгласам мужчин и подростков, которые испытывали луки и стрелы, слушая болтовню женщин, которые расстелили скатерть и теперь раскладывали еду.
Скоро придется сказать им, думал он. Придется предупредить, чтобы не очень налегали на еду — не уписывали все в один присест. Эти припасы нужны нам, чтобы перебиться день-два, пока мы не накопаем корней, не наловим рыбы, не соберем плодов.
Да, сейчас придется созвать их и сообщить, ..что произошло. Объяснить, что отныне они могут полагаться только на собственные силы. Объяснить — почему.
Объяснить, чтобы брались за дело и действовали по своему разумению. Потому что здесь их окружает девственный мир.
Предупредить их насчет гоблинов.
Впрочем, это не самое важное. Человек знает способ — жестокий способ. Способ одолеть любого, кто станет на его пути.