Весенние грозы - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 14 стр.


— На главном проспекте должна быть, — решил дьякон вперед. — У церкви… Вон и поповский домик, а вон и школа. То-то Володька удивится…

Учитель квартировал рядом со школой, у вдовы дьяконицы. Дома его не оказалось. Босоногая и белоголовая девочка лет семи объяснила, что он в кузнице и скоро придет.

— Ну, ты, почта, валяй к нему и скажи, что городские гости приехали, — посылал дьякон. — Да смотри у меня: живо. Одна нога здесь, а другая в кузнице…

Девочка, исчезла, и только под окнами: мелькнула её белокурая головенка.

Квартира учителя состояла всего из одной комнаты. Просиженный ситцевый диван заменял кровать. У окна стоял письменный стол. В углу были приделаны из простых досок полочки для книг и ученических тетрадей. У внутренней стены помещался верстак со столярными инструментами. У двери на столе были разложены принадлежности переплетного мастерства. Крашеный сундук служил комодом и гардеробом. Дьякон подробно осмотрел всю обстановку и некоторые вещи пощупал.

— Дельно… — решил он, наконец, одобрительно покачивая головой.

Огнев стоял у окна и смотрел на расстилавшуюся перед ним картину. Деревенская площадь с церковью посредине, волостная изба, поповские домики, а дальше брезжила всхолмленная полоса полей. Картина, вообще, была незамысловатая, но «настоящая», как выражался дьякон и как подумал сейчас Огнев его словами. Он даже вздохнул, припоминая что-то такое далекое и такое тяжелое. Да, город был далеко, а там остались и утомление, и тоска, и какая-то гнетущая пустота — одним словом, всё не настоящее.

— А, дорогие гости… Вот не ожидал-то! — послышался в дверях веселый голос самого хозяина. — Здравствуйте, Павел Васильич…

Это был он, Володя Кубов, загорелый, красный от работы и быстрой ходьбы, но такой жизнерадостный и счастливый. Синяя крестьянская рубаха, надетая поверх ситцевой, была прикрыта кожаным фартуком, как и следовало кузнецу.

— Ну, здорово, акробат! — басил дьякон, облапив племяша. — Каково прыгаешь? А мы, брат, к тебе в карете приехали… на своих на двоих. Я как-то говорю Павлу Васильичу: «Махнем к Володьке пешедралом». — «Махнем», говорит. Ну, и махнули. Только дорогой он чуть меня не сконфузил: хотел домой бежать. Конечно, непривычное дело…

— Какой вы здоровяк, Кубов, — удивлялся Огнев, удерживая жилистую руку своего бывшего ученика в своей белой бессильной руке. — Даже как-то совестно смотреть на себя…

— А вот погостите у меня лето, так и не будете завидовать, Павел Васильевич. И дешево и сердито: квартира стоит два рубля, содержание в месяц около пяти…

— Володька, соловья баснями не кормят, — перебил его дьякон. — Успеем наговориться, а ты нас ублаготвори снедью и брашном, яко и подобает странникам.

— Сейчас, сейчас…

II

Белоголовая девчонка уже поставила самовар, и через полчаса около него разместились все трое. Чаеванье устроено было в огороде, на свежем воздухе. Там была пристроена летняя беседка, обсаженная кустами смородины и малины. Солнце уже садилось, и повеяло прохладой.

— Отменно… — повторял дьякон после каждого выпитого стакана.

— С дороги вы устали, Павел Васильевич, — объяснял Кубов. — Ложитесь спать — в деревне рано засыпают. А завтра я вам покажу свое маленькое хозяйство.

— Только не хвастай, — предупреждал дьякон. — Я-то ведь сам деревенский ломоть, и меня не проведешь. Нет, брат, шалишь…

— Зачем же я буду обманывать? У вас свои глаза есть…

Огнев всё время молчал. За чаем его взяла такая усталость, что он сидел только из вежливости, и очень был рад, когда эта церемония кончилась. От деревенского ужина, по городской привычке, он отказался и был совершенно счастлив, когда растянулся на ситцевом диванчике. Благодатный сон точно уносил куда-то в неведомую даль.

Зато дьякон поужинал за двоих, счастливый тем, что мог поесть привычной деревенской пищи. Тут были и щи с забелом, и каша, и душистый пшеничный хлеб — последний приводил дьякона в восторг.

— На наших крупчатных мельницах только портят пшеничку, — негодовал он, нюхая пшеничный ломоть. — Обдерут всё… А тут самый смак.

Ужинали они в той же беседке при свете небольшой жестяной лампочки. Выпив две рюмки деревенской настойки и хлопнув хозяина по плечу, дьякон проговорил:

— А ведь Павел-то Васильич того… гм… На чердаке у него не в порядке. Сначала всё по жене тосковал, а потом мысли разные… да. А главное, житьишко наше городское: утром в гимназии своей корпит, а вечером дома тоже корпит. Ну, тут в башке всякая дрянь заведется… Я-то поступил нынче в мужскую гимназию учителем пения, ну, познакомился с ним поближе, вижу, отличный человек и совсем даром погибает. Вот и уговорил сделать променад… Пусть подышит хоть вашим деревенским воздухом, а то совсем закис человек.

— Что же, отличное дело.

— Без тебя знаю, что отличное. А то за чем бы пошел за семь верст киселя хлебать? Тоже и мы не в угол рожей…

Кубов был очень рад гостям и с особенным удовольствием наблюдал некрасивое, но такое добродушное лицо дьякона. В этом лице была та внутренняя красота, которая дается только искренностью и добрым сердцем. Грубоватый тон и смешные семинарские словечки дополняли характер всего остального.

— Признаться сказать, мне и самому порядком надоело в городе, — говорил дьякон. — Ведь вот служу, получаю жалованье, и доходов больше, чем получат два деревенских попа вместе, а всё как будто чего-то недостает. Точно и деньги не настоящие, и идут они прахом… Особенно весной жутко делается: так и потянет, так и потянет. Чувствуешь, что и сам не настоящий человек… Отцы-то сами землю пахали, а, ты дармоедом живешь. Дикая эта городская копейка… Как-то на молебне закатил я такое многолетие, что один купец мне корову прислал, а другой лошадь вместе с дрожками. По первоначалу я даже обрадовался, а потом стыдно сделалось: ведь купцы с жиру бесятся… Так и всё. С дьяконицей тогда рассорился… Она тебе, брат, кланяется… Хотела гостинцев посылать, да я не взял… Ладно и так.

Кубова больше всего интересовало, что делается в городе: как живут Клепиковы, что Анна Николаевна, дедушка Яков Семеныч, где гимназистки, студенты и т. п.

— Я ведь целый год не был в Шервоже и почти ничего не знаю, — говорил Кубов, закуривая папиросу. — Обещали писать, и никто не пишет… Подчас тоска забирает, потому что чувствуешь себя забытым.

— А что у нас нового? Всё по-старому… Сильно перебивалась зимой Анна Николаевна, а теперь ничего, устроилась помаленьку. Клепиковы тоже по-старому… У них только и разговору, что про своих студентов: что, да как, да где?.. Получат письмо и читают его целую неделю… Гриша Печаткин чаще пишет, потому что заботится сильно о матери, а Сережа пореже. Дедушка Яков Семеныч даже ворчит на баб, зачем надрываются так…

— А гимназистки? Выросли сильно?

— Ничего, как следует быть юницам. Всё с книжками своими возятся… Тоже студентами своими бредят. Только и свету в окне… А тебе, Володька, поди, завидно?

— Чему?

— Ну, что ты не студент…

— Да… Хотелось бы поучиться. Впрочем, не всем же университеты да академии кончать… Радуюсь, по крайней мере, за других.

Дьякон задумался, вздохнул и заметил:

— Завидовать грешно, а молодых-то гусей по осени считают… Помнишь, каков человек был Григорий Иваныч, а университета и не понюхал. Однако, брат, я спать хочу… Утро вечера мудренее… Покалякаем завтра…

Кубов увел дьякона на сеновал. Там они улеглись вместе, и дьякон сейчас захрапел, а Кубов долго не мог заснуть. Им овладело двойное чувство, в котором он не мог разобраться. С одной стороны, он завидовал более счастливым товарищам, получавшим высшее образование, а с другой стороны, ему было дорого и свое деревенское маленькое дело, с которым он так сросся. Наконец, ему было обидно просто за то, что он недостаточно уверен в себе и в своем деле и может завидовать кому-нибудь. Ведь у всякого свой удел, и нужно уметь им воспользоваться.

Несмотря на короткий отдых, Кубов поднялся на другой день раньше всех. Ему нужно было кончить в кузнице какую-то срочную работу. Огнев и дьякон нашли его именно здесь у пылающего кузнечного горна. Работа кипела, и искры сыпались из-под молотов огненным дождем — сваривали новую шину к деревенскому колесу. У коновязи ждали несколько лошадей.

— А что, скажите, это трудно? — спрашивал Огнев.

— Не труднее того, как править ученические тетрадки. Привычка…

— А сколько вы можете заработать в день?

— В хороший летний день от трех рублей до пяти. Из них нужно заплатить помощнику-молотобойцу шестьдесят копеек… Ничего, работать можно. Я сейчас, только кончу лошадей…

Дьякон не утерпел и попробовал работать тяжелым молотом. Руки были сильные, но непривычные, и молот попадал не в такт и не по тому месту.

— В хороший летний день от трех рублей до пяти. Из них нужно заплатить помощнику-молотобойцу шестьдесят копеек… Ничего, работать можно. Я сейчас, только кончу лошадей…

Дьякон не утерпел и попробовал работать тяжелым молотом. Руки были сильные, но непривычные, и молот попадал не в такт и не по тому месту.

— Володька, а сколько бы ты мне дал поденщины?

— Копеек пятнадцать… по знакомству.

Кончив свою работу, Кубов показал последовательно всё свое хозяйство. У него были две рабочих лошади, корова с годовой телкой, шесть штук овец, свинья с поросятами, козлуха, два десятка куриц, пара гусей с выводком. Большинство живности находилось в поле, нагуливаясь на даровых кормах. Для Огнева многое было совершенно непонятно, начиная с хозяйственной терминологии. Затем он нашел, что можно было бы всё устроить гораздо красивее и прочнее.

— Да, но на это нужно было бы затратить большой капитал, которого у меня нет, — объяснил Кубов. — Я устраиваю всё, как делается у мужика… Ведь мужицкое хозяйство складывалось веками и разрешает величайшую экономическую задачу, именно при минимуме средств добиться максимума доходности. Возьмите самую обыкновенную крестьянскую курицу, хохлатую, некрасивую, а между тем она гораздо выгоднее всяких кохинхинок и брамапутр. Эта курица тысячью поколений приспособлена ко всему укладу крестьянского хозяйства. Впоследствии, когда поставлю полное крестьянское хозяйство, могу перейти к интенсивной культуре с искусственными туками, машинами и прочей премудростью. Главное, нужно быть строго последовательным и итти от самого маленького к сложному и большому, а красота уже в конце концов. Пока я занят искусственным травосеянием. Делаю опыты с клевером и тимофеевкой… Затем перейду к фосфоритам. У меня есть свое маленькое опытное поле…

В течение двух лет своего учительства Кубов довел запашку в трех полях до двадцати десятин; дальнейшее увеличение было невыгодным, потому что требовало увеличения хозяйственного инвентаря, лошадей и лишних наемных рабочих рук. В хозяйстве всё тесно связано одно с другим, одно другое поддерживает и одно без другого не может существовать.

— Если не устали, пройдемтесь в поле, — предлагал Кубов.

— Нет, как-нибудь в другой раз, — уклонился Огнев, для которого всё крестьянское хозяйство являлось тарабарской грамотой. — Для начала и этого достаточно… Я ведь не понимаю и половины ваших объяснений. Вот лучше скажите мне, как вы успеваете со школой и с хозяйством? И то и другое требует массы времени…

— Конечно, городскому учителю немыслимо вести такое хозяйство, как мое, но в сельских школах занятия кончаются ранней весной и начинаются поздней осенью, чтобы не отнимать детей от сельских летних работ. У меня как раз остается свободным самое необходимое для сельской работы летнее время…

— Надеюсь, что вы своей усиленной работой не преследуете исключительно одной цели, именно нажить деньги?

— Не скрою, отчасти есть и такой грех: деньги в деревне еще нужнее, чем в городе. Чем больше денег, тем лучше… С другой стороны, я боюсь похвастаться, что желаю основать образцовое хозяйство, как живой пример для крестьян. Конечно, я кое-чему могу их поучить впоследствии, а пока сам учусь у них…

Для Огнева неделя, прозеденная в Березовке, являлась настоящей Америкой. Раскрывался совершенно неведомый мир, такой бодрый и уверенный, и в центре этого мира стоял простой сельский учитель. Получалось что-то невероятное, т. е. невероятное на городскую мерку, где всё мерялось жалованьем, казенным местом и опять жалованьем. Припоминая свою молодость, Огнев знал только одно, что в его время таких людей, как учитель Кубов, не было. Он мог только жалеть, что ему не двадцать лет и что он не может начать свою жизнь сызнова. С другой стороны, в душу Огнева закрадывалось старческое сомнение, долго ли выдержит Кубов и не бросит ли дела на полдороге. Как хотите, а похоронить себя в двадцать лет навсегда в деревне — это уже целый подвиг.

Последняя мысль мучила Огнева всё время пребывания в Березовке, и он внимательно вслушивался в рассказы Кубова, инстинктивно отыскивая в них какой-нибудь скрытой фальши.

— Я знаю, что вы думаете, Павел, Васильич, — заметил раз Кубов, поймав испытующий взгляд старого учителя. — Вы боитесь поверить в меня и в мое дело… да?

— Как вам сказать… сомневаюсь…

— Откровенность за откровенность: я не думаю навсегда остаться сельским учителем. Поработаю лет пять-шесть, поучусь деревенскому уму-разуму, а там увидим…

Огнев ответил стихом из Некрасова:

  …Нe рыбачий парус бедный —
   Корабли мне снятся!

— Корабли не корабли, Павел Васильич, а около того… Ну, да об этом рано говорить, и вообще можно говорить только о том, что сделано, а хорошими намерениями вымощен целый ад.

— Смирение паче гордости, — заметил дьякон.

Гости провели в Березовке целую неделю. Огнев заметно повеселел, сделался разговорчивее и всё больше входил в интересы деревни. Городская хандра быстро спадала. Канун отъезда, прошел, против ожидания, как-то особенно грустно. Разговоры не вязались, и каждый думал что-то свое. Кубову было тяжело оставаться опять одному, а Огнев предчувствовал приступы городской хандры. Дьякон тоже хмурился.

— Вот что я скажу тебе, Володька, — заговорил, наконец, дьякон с таким усилием, точно выворачивал из себя тяжелый камень. — Всё это хорошо, ну, кузница там, хлебопашество, школа… Хорошо, а ежели разобрать, так ничего это твое хорошее не стоит.

— Вот тебе раз!.. — удивился Кубов, смутившись.

Огнев тоже только развел руками.

— Не догадываетесь? — медлил дьякон. — И сам-то ты, Володька, ничего не стоишь, потому как не понимаешь настоящего… Какой ты хозяин, когда у тебя хозяйки в доме нет? Разве мужик без бабы бывает… Вот ты раскуси это самое дело, племяш.

Гости ушли пешком. Кубов провожал их до своей пашни, которую показывал с особенною любовью, как самое дорогое детище.

— Когда будешь в городе-то у нас, милаш? — спрашивал дьякон на прощанье.

— А, право, не знаю… Летом-то у нас в деревне работа, как на пожаре. Там пары поднимать, боронить, а тут сенокос подоспеет… Отвели сенокос — жнитво начнется. Так кругом и кружит… Может быть, осенью как-нибудь удосужусь.

Огнев простился с молодым другом по-отечески и проговорил свою любимую фразу:

— Не забывайте, Кубов, одного, что мы все должны жить для истины, добра и красоты…

Эта риторическая фраза звучала немного странно на этом широком трудовом просторе русских полей, но Кубов отлично её понимал и молча пожал руку старого учителя.

III

Весна в Шервоже имела решающее значение, потому что вместе с открытием навигации по Лаче должны были приехать желанные гости — студенты. Это была мечта долгой и трудовой зимы. Да, все поработали в свою долю, а вместе со студентами должны были явиться и отдых, и веселье, и радость. И Любочка и Катя уже имели небольшие уроки и очень гордились своими первыми заработанными деньгами. Дела у Анны Николаевны помаленьку устроились, хотя сначала ей и приходилось трудненько.

Главном помощью являлась назначенная Любочке земская стипендия, затем Гриша высылал рублей по десяти в месяц, наконец, сама она зарабатывала немного на гимназистах-квартирантах. Катя, когда бывала у Печаткиных, каждый раз испытывала какое-то щемящее чувство пустоты. Давно ли вот эти комнаты жили такой хорошей и кипучей жизнью, а теперь прошлое напоминала только обстановка да разговоры. Анна Николаевна рада была видеть Катю, потому что заставляла её перечитывать письма Гриши по десяти раз.

— Как только Лача вскроется, так и наши приедут, — повторяла Любочка тысячи раз.

Ей кязалось недостаточно верным считать дни по календарю, — всё дело в Лаче. Побегут пароходы и привезут дорогих людей. В марте Любочка несколько раз таскала дедушку Якова Семеныча на пристани посмотреть, как всё ремонтировалось к открытию навигации, точно к великому празднику. Между собой гимназистки не откровенничали и не поверяли друг другу никаких тайн. У Кати их не было, а Любочка немножко дулась на неё за скрытность. Сама она с отчаянным нетерпением ждала письма от Сережи, нет — одной строчки, одного словечка не получила. Это было очень обидно, и Любочка даже плакала. Но к весне это страшное горе прошло: она всё простила коварному Сереже, только бы он приехал на лето. Ведь уж счастье просто взглянуть на него, услышать его голос, пожать ему руку.

Матери волновались не меньше дочерей, хотя и по другим причинам. Легко сказать, целый год не видались, а приедут — опять с ними новые заботы и новые хлопоты.

Катя и Любочка вместе встретили вскрытие Лачи, составлявшее настоящее торжество для всего Шервожа, особенно для мещанства, кормившегося, главным образом, около реки. Девочки вместе проводили и первый пароход, уходивший «на-низ». Это была первая ласточка, делавшая их весну. Теперь они отлично знали все рейсы, все пароходы и особенно часы прибытия пароходов. Обе боялись одного, именно, что «наши» могли приехать с утреннним пароходом, когда они были в гимназии. Из писем трудно было определить вполне точно день отъезда страстно ожидаемых гостей, да и сами студенты еще не могли его определить. Во всяком случае, могло выйти так, что они приехали бы, как все другие, без всякой встречи, а это уже было бы ужасно обидно.

Назад Дальше