Весенние грозы - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 8 стр.


— Отстань… Ты еще мала. Читай вон Майн-Рида или Купера.

У Гриши на верхней губе пробивался черный пушок, что доставляло Любочке неистощимую тему для разных выходок. Она любила ходить по комнате и щипать верхнюю губу, чтобы Гриша это видел. Впрочем, рассердить Гришу было довольно трудно. Из задорного драчуна-мальчишки он превратился в добродушного молодого человека и относился к Любочке с самой обидной снисходительностью.

— Скажите, пожалуйста, какой новый ученый открылся! — язвила иногда Любочка, перебирая книги на столе Гриши. — Ученые книжки только для важности читают… Давно ли резинку жевали и с сапожничьими детьми дрались, а теперь «История цивилизации Европы» началась.

В сущности, Любочка завидовала Грише, особенно когда он начинал о чем-нибудь спорить с отцом. Откуда он успел набраться разных умных слов? О, она перечитает все умные книжки и тоже будет спорить. Непременно… Только вот ужасно спать хочется по вечерам, когда Гриша читает. Ну, да ничего, до шестого класса еще далеко.

У гимназистов уже сложилось товарищество, переходившее из класса в класс. На первом плане стоял Володя Кубов, не потому, что он был первым учеником, а потому, что отличался большой начитанностью и умением спорить. Память у поповича была громадная. Он мог цитировать целыми страницами наизусть. Городские гимназисты, как Сеня Заливкин или Миша Гребнев, могли только удивляться. Впрочем, это превосходство не переходило за границы ученических табелей. Гимназисты теперь часто собирались у Печаткиных, где чувствовали себя совсем свободно. У Клепиковых все как-то стеснялись. Эти собрания отличались большим шумом, потому что вечно завязывались горячие споры.

— А всё это попович затевает, — ворчала Марфа Даниловна. — Натащит каких-то толстых книг… Ну, и дерут горло.

— Ну, пусть их… — добродушно отстаивал Петр Афонасьевич. — Молодо — зелено… Перемелется — мука будет.

— То-то вот, как на мельнице.

В этих дебатах принимали участие даже дедушка Яков Семеныч и монастырский дьякон. Последний отличался трогательным невежеством. Он был, например, глубоко уверен, что «бобер» пьет хвостом, что стекло делают из соломы и т. п. Впрочем, он ухитрялся иногда подшутить над Яковом Семенычем насчет гимназистов.

— Они, эти самые гимназеры, и человека от обезьяны производят, — уверял дьякон совершенно серьезно.

Яков Семеныч почему-то каждый раз ужасно сердился, сердился до того, что краснел и начинал кашлять. Всё это выходило очень смешно.

— Терпеть я не могу эту самую обезьяну! — бранился старик. — Я их, обезьян, насмотрелся… тьфу! ты мне лучше и не говори о них, дьякон. Мерзость… тьфу! тьфу!..

Монастырский дьякон хохотал во всё горло, когда Яков Семеныч начинал плеваться, а потом пробовал припомнить что-нибудь из семинарского курса философии, но в его памяти сохранились только обрывки отдельных фраз. Он спорил громче всех и каждый раз закрывал глаза, когда хотел поразить противников каким-нибудь философским определением или семинарской «хрией».

— Нет, ты постой… подожди… — повторял он, напрягая свои умственные способности. — Постой…

Затем дьякон закрывал глаза и как-то залпом выстреливал:

— Фихте, замкнувшись в свое я, разорвал всякую связь с действительностью… Что, каково? Ну-ка? А то: поцелуй есть уничтожение количественной разности между субъективным объектом и объективным субъектом… тьфу! Совсем не то… Постой, я тебя по Канту шарахну… Про антимонии слыхал? То-то вот и есть…

В трудных случаях, когда стороны слишком уже горячились и даже начинали говорить дерзости, обращались за разрешением к Григорию Иванычу, который должен был знать всё.

— Ну-ка, Григорий Иваныч, утри нос молокососам! — подстрекал дьякон, хлопая Печаткина своей десницей по плечу. — Я-то немножко того… ну, забыл. Отец ректор прямо сказал: «Ты, Семен Истолбин, древоголов в науках»… У нас ректор был ученый…

Григорий Иваныч, к общему удивлению, пасовал по части философии и как-то даже смущался. Это сердило и Якова Семеныча и монастырского дьякона, которые были уверены, что он просто не хочет поддержать их сторону. В сущности Григорий Иваныч был очень рад, что молодые люди занимаются умными вопросами и читают ученые книги. Положим, понимали они из пятого в десятое и толковали прочитанное вкривь и вкось, но это ничего не значило. Молодое пиво бродило…

Одним словом, всё шло хорошо, по-молодому, пока неожиданно не налетела гроза. Попович Кубов нагрубил в чем-то инспектору, и разыгралась гимназическая история. Генерал «Не-мне» потребовал, чтобы Кубов извинился пред инспектором на глазах у всего класса; но попович не захотел. Старик-директор топал на него ногами, кричал — ничего не помогало. В этой истории приняли участие все; Григорий Иваныч, Петр Афонасьевич, Яков Семеныч и даже монастырский дьякон. Всякий уговаривал упрямого поповича по-своему, но тот остался при своем.

— Главное, в университет не попадешь, — уговаривал Печаткин.

— Что же делать, не всем в университете кончать, — возражал Кубов. — Я пойду в народные учителя…

— Быть учителем хорошее дело, — соглашался Печаткин, — да только гордость свою нужно уметь смирять… Ведь всё дело, Володя, в гордости. Не хочешь покориться…

— Не хочу…

— За гордость пострадал сатана и бысть свержен в бездну, — доказывал дьякон, размахивая руками.

Так Кубов и оставил гимназию, что огорчило всех знакомых. Марфа Даниловна сразу переменила свое обращение с исключенным гимназистом. Раньше она всегда ставила Кубова в пример другим, а теперь точно не замечала его. Это особенно огорчало Катю. Она отлично помнила, как Володя Кубов пришел к ним в первый раз не гимназистом, а в штатском платье. Он точно сразу сделался чужим, хотя гимназисты всячески и старались показать ему свое внимание. И сам Кубов это чувствовал, но не унывал и старался казаться веселым, точно ничего особенного не случилось.

Всех лучше и проще отнесся к Кубову монастырский дьякон. Он потрепал его по плечу своей медвежьей лапой и с грубоватой ласковостью сказал:

— Вот что, Володька…. Ты того, надурил, после покаешься, а теперь пока переезжай ко мне. Отец-то не будет тебе денег посылать, а жить надо… Ну, пока что, живи у меня. Моя дьяконица хоть и сердитая, а кусков не будет считать. А я тебя, брат, на гласы выучу петь… В псаломщики определишься.

Хотя на гласы петь Кубов и не стал, но поселился пока у дьякона. Они приходились какими-то дальними родственниками.

Любочка и Катя не могли хорошенько понять всей этой истории, но почему-то прониклись особым уважением к Кубову, который в их глазах сделался совсем большим человеком, не то, что другие гимназисты, остававшиеся попрежнему просто мальчиками.

XII

Дела у Печаткиных шли «ни шатко, ни валко, ни на сторону». Григорий Иваныч зарабатывал гораздо больше, чем когда-нибудь раньше, но явились и лишние расходы, а главное, проявилось в полной форме неумение жить. Зарабатывая втрое больше, чем Клепиков, Григорий Иваныч постоянно жил «в обрез» и не раз перехватывал у Петра Афонасьевича мелочью. В квартире Печаткиных теперь появлялись каждый день новые лица: какие-то забвенные старушки, которых обижали дальние родственники, ссорившиеся наследники, запутавшиеся в делах городские мещане, мужики из окрестных деревень, не понимавшие ничего в делах вдовы, малолетние сироты и т. п. Печаткин не отказывался ни от одного чистого дела — это было его принципом. Иногда приходилось ему самому вносить и судебные пошлины и оплачивать гербовые марки, а погашение этих расходов предполагалось потом, когда дело будет выиграно. Не раз случалось так, что даровой клиент, выиграв процесс, скромно исчезал.

— Вот ты всегда так, Григорий Иваныч, — корила Анна Николаевна. — Тебя и клиенты не будут уважать, зачем дешево берешь. Вон другие адвокаты на своих лошадях ездят, дома наживают.

— Что же, всякому свое, Аня. Я не умею драть с живого и мертвого… Такой уж характер. Ты могла бы упрекать меня, если бы я кого-нибудь обманул, а если меня надувают, так это еще ничего… Я честно исполняю свой долг. Да…

— Толку-то от этого мало, Григорий Иваныч. Другие-то…

— Женщина, перестань… Пренебреги.

В сущности, Анна Николаевна мало знала положение дел мужа, как это было и раньше. Григорий Иваныч не любил, чтобы его расспрашивали, и всё делал по-своему. Он всегда был доволен настоящим, а теперь в особенности. Всего откровеннее Печаткин был с посторонними, как дедушка Яков Семеныч или Володя Кубов. Последний теперь заходил довольно часто и подолгу разговаривал с Григорием Иванычем.

— Странная вещь наша жизнь, Володя, — часто говорил Печаткин в каком-то тяжелом раздумье. — Живешь-живешь, а всё равно еще и не начинал жить. Всё чего-то ждешь… Вот завтра это настоящее начнется, а сегодня это только так, между прочим. Тебе это странно слышать, Володя, а когда будет сорок лет, тогда и поймешь. И с работой тоже… Я всю жизнь проболтался ни за грош и только теперь вышел на настоящую дорогу, а прежней-то силы и нет. Сам чувствую, что то, да не то… Вот ты, молодой человек, готовься на частного поверенного.

— Нет, я сначала учителем буду…

— Это не мешает. Сначала учителем поработаешь, а потом. адвокатурой займешься. Хорошее дело, если к нему порядочного человека приставить. И, вообще, нужно по-американски жить: в одном месте сорвалось — ищи в другом… И никогда не унывай. Нам недостает предприимчивости, а дела не переделаешь. Поверь мне…

С Кубовым Григорий Иваныч любил вести душевные разговоры больше, чем с кем-нибудь другим.

— Устал я, Володя. — Что-то вся моя машина испортилась… Читаю другое прошение, а сам ничего не понимаю. Старость, видно, подходит… Потом ночью спать не могу. Вообще, нехорошо. Ужо, летом отдохнем.

Но отдохнуть Григорию Иванычу так и не удалось. Он серьезно заболел на четвертой неделе великого поста, хотя домашним ничего и не сказал. Болела грудь, томил по ночам кашель, кружилась голова, не было аппетита — одним словом, скверно. Однажды утром у Григория Иваныча хлынула кровь горлом. Он никому ничего не сказал и отправился к одному молодому доктору.

— Вы уж мне всю правду скажите, молодой человек, — предупредил он доктора. — Старым врачам я не верю… Очень уж они изоврались.

— Вы семейный человек? — пытливо спрашивал доктор.

— Да, но от этого мне не легче… Смерти я не боюсь, а желаю знать только правду. Об одном прошу: ничего не скрывайте…

Доктор долго и внимательно его исследовал, выстукивал, зыслушивал и, наконец, проговорил:

— Вы мне не нравитесь…

— Никакой надежды?..

— То-есть как это вам сказать… Конечно, бывают случаи, когда ткань легкого рубцуется…

— Попомню. Благодарю вас… Прощайте. Кстати, сколько я могу протянуть в счастливом случае?

— Как вам сказать: ну, месяц… гложет быть, недель шесть.

— Еще раз: благодарю. Я из неудачников, молодой человек, и пора кончить свою житейскую арифметику. Болезни последовательнее, чем наша глупая жизнь…

Дома Печаткин никому не сказал о своем положении, хотя Анна Николаевна и заметила, что он смотрит на неё как-то особенно. Всё свое время теперь Печаткин проводил с детьми. Большую часть дня он лежал на диване. Особенно любил он девочек, Любу и Катю.

— Миленькие мои девочки, как-то вы жить будете… — грустно повторял Печаткин, наблюдая своих любимиц.

— А что, папа? — спрашивала бойкая Любочка. — Будем жить, как другие живут. Да еще лучше проживем. Вот увидишь. Мы хорошие…

— Да, да… А хорошему-то человеку, голубчик, и мудрено жить на свете. Катя, ты запомни это…

— Запомню, Григорий Иваныч…

— Да, запомни, девочка. Будешь большая, будешь умная, еще труднее покажется… Но, как бы вам скверно ни было, помните всегда одно, что найдутся люди, которым еще хуже.

Печаткин любил говорить с детьми именно в такой отвлеченной форме, и они по-своему понимали его. Кате Клепиковой нравился самый тон таких разговоров, потому что один Григорий Иваныч умел говорить так душевно и вместе торжественно.

Из посторонних ежедневно посещали больного Кубов и монастырский дьякон. Григорий Иваныч чувствовал себя точно лучше в их присутствии и даже мог шутить. Утром дети были в гимназии, и больной был рад добродушной болтовне дьякона.

— Как ты думаешь, скоро я умру? — спросил однажды Печаткин.

— Не знаю, дотянешь до пасхи или нет… — так же просто ответил дьякон. — Скоро умрешь…

Печаткин как будто смутился и посмотрел на Кубова, присутствовавшего при этой сцене, испуганными глазами, а потом оправился и даже улыбнулся.

— А как жить хочется… — проговорил он, откидываясь на подушки. — Именно только больные в полной мере оценивают жизнь. Дьякон, похороните меня в общине… Там хорошо. Место высокое, внизу Лача… Монашки будут служить… колокольный звон… и так тихо-тихо всё кругом… Зачем бояться смерти? Всё равно, нужно же когда-нибудь умирать… Не два века жить.

Никто в семье не подозревал, что Григорий Иваныч так опасен, да и сам он в последнее время проникся какой-то уверенностью, что останется жив. Только бы до весны дотянуть. Пасха в этом году была поздняя, так что ездили уже в летних экипажах, что в Шервоже случалось очень редко. Снег оставался только в оврагах; лед на Лаче посинел и вздулся, точно река вспухла. Прилетели скворцы. Григорий Иваныч умер на второй день праздника, ночью, когда все спали. Это было настолько неожиданно, что все как-то растерялись, особенно Петр Афонасьевич и дедушка Яков Семеныч, которые готовились к рыболовному сезону и в последнее время бывали у Печаткиных редко. Анна Николаевна совсем потеряла голову и всё повторяла:

— Что теперь с Гришей будет?.. Ах, боже мой, боже…

Гриша ходил такой бледный и всё молчал. Маленькая Соня плохо понимала, что случилось, и больше всего была занята своим черным платьем с плерезами. Сильнее всех плакала Любочка. Она точно разом выросла и сделалась такой серьезной. Марфа Даниловна много помогала своим женским трудом в печальные дни, пока покойник оставался дома. Она на время взяла в руки хозяйство и вообще распоряжалась всем. Познакомившись во всех подробностях с положением дела, Марфа Даниловна убедилась только в одном, что Печаткины остались нищими. Это её и возмущало и приводило в негодование. Что с ними теперь будет? Григория Иваныча она всегда уважала, хотя во многом и не могла согласиться с ним.

— Что только и будет… — повторяла Марфа Даниловна, качая головой.

— Бог не оставит сирот, — уверенно повторял дедушка Якое Семеныч. — Добрая душа был Григорий Иваныч, не сребролюбец, ну, бог и пошлет сиротам за его доброту. Деньгами-то всего не купишь…

Хоронили Григория Иваныча на кладбище монастырской общины. Стоял такой хороший солнечный весенний день. В сосновом лесу так задорно чирикали прилетевшие весенние птички. С крыш капала вода. Снегу оставалось совсем мало. Отпевал о. Евгений и дьякон о. Семен. Последний устроил так, что пел целый хор монашек. Катя Клепикова присутствовала еще в первый раз на похоронах близкого человека. На неё произвела сильное впечатление вся церемония, особенно же трогательные мотивы похоронного пения. Но больше всего её поразило то, как служил так еще недавно смешивший их о. Семен. Это был совсем другой человек… У Кати захолонуло на душе. когда густой дьяконский бас дрогнул и порвался: «О блаженном успении»… Дальше Катя плохо помнила, как из церкви выносили гроб, как опускали его в могилу, как застучала земля о гробовую крышку. Она опомнилась только в келье сестры Агапиты, которая отпаивала её водой. В первую минуту Кате показалось, что она умерла и что это её похоронили.

— Милочка, успокойтесь… — ласково уговаривала её сестра Агапита. — Вам сделалось дурно там… на кладбище… Не следовало брать такую нервную девочку на похороны.

Катя горько расплакалась, припомнив всё случившееся с самыми яркими подробностями. Ах, какой хороший был Григорий Иваныч… Сестра Агапита что-то говорила ей, гладила по головке и всё время не спускала глаз с горевавшей девочки.

— Он был такой славный… — повторяла Катя. — И Анна Николаевна славная, и Любочка… Они бедные теперь. Мама говорит, что у них ничего не осталось. А Гриша в гимназии учится…

Послушница в островерхой шапочке подала самовар и банку с вареньем. Катя едва могла выпить чашку пустого чаю. Потом на неё напала какая-то жажда высказаться. Немного успокоившись, она рассказала сестре Агапите всё, что только могла припомнить: какой был добрый Григорий Иваныч, как они праздновали поступление мальчиков в гимназию, как он готовил её с Любочкой к экзамену, как хорошо говорил и т. д. Это была горячая детская исповедь, и сестра Агапита несколько раз принималась целовать свою маленькую гостью со слезами на глазах.

— Добрый человек — самое лучшее, — несколько раз повторяла она.

— Что же это я так болтаю с вами обо всем? — спохватилась Катя, когда уже и рассказывать было не о чем. — Вы подумаете, что я такая болтушка… Я это только сегодня…

— Ничего, ничего, милочка, я тебя понимаю, — успокаивала сестра Агапита, с тяжелым вздохом наблюдая встревоженные детские глаза. — У меня было четверо вот таких девочек…

— А теперь где они?

— Там… на небе…

Сестра Агапита показала Кате фотографию своих умерших детей и еще раз её поцеловала.

— Моя старшая дочь была бы теперь такая же, как вы… — повторяла она. — У ней такие же волосы… Ей было уже семь лет. И звали её тоже Катей… Вы мне её очень напоминаете, моя радость.

В свою очередь, Катя могла бы сказать, что, как это ни странно, сестра Агапита напоминала ей Григория Иваныча. В чем заключалось это сходство — сейчас она не могла бы сказать, и только впоследствии узнала, что все хорошие люди походят друг на друга.

Кате очень нравилась келья сестры Агапиты, такая маленькая, уютная и тихая. На окне стояли простенькие цветочки, в одном углу этажерка с книгами, в другом столик, на полу коврик своей монастырской работы, за низенькой ширмочкой простая деревянная кровать — ничего страшного, что говорило бы об отшельничестве и монастырском обете. Катя была бы совершенно счастлива, если бы у неё была именно такая комната.

Назад Дальше