С другой стороны, застолбив за собой право на этот чертов «панк-рок», мы не могли не оценить очевидного разнообразия обступающего нас мира – благо соблазны с каждым годом все прибывали. Переход с третьего десятка на четвертый окончательно научил обнаруживать смысл и удовольствие во всей этой буржуазной схоластике: взросление, стабилизация, некоторые деньги и прочая работа в офисе. Одна иллюзия наложилась на другую и скоро ее затмила.
Теоретически подобные установки должны сочетаться из рук вон плохо, и даже в мандельштамовской строчке «а мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом» взамен пропечатанных перечислительных отношений мне всегда мерещилась некоторая дизъюнкция. То есть – либо просвистать скворцом, либо – заесть ореховым пирогом. Либо Северный, либо спа. Две равноправных бытовых иллюзии. Так вот наша нехитрая задача в некотором смысле и заключалась в том, чтобы объединить Северного со спа – сперва исключительно из любопытства, потом из-за невозможности расстаться ни с тем, ни с другим. Чтобы и внутренний надлом, и внешняя открытость. Короче говоря, выть на луну, живя в пяти звездах. Самое удивительное, что в какой-то момент это даже стало получаться.
Так вот, в августе 98 года, когда снабжение ореховым пирогом резко ухудшилось, бодрости духа, тем не менее, было хоть отбавляй – и даже взвинченная цифирь валютных обменников словно бы намекала на прибавленные тебе очки в другой, предположительно духоподъемной сфере. Денег нет, зато есть пригородный блюз, как бы ни глупо это звучало. Иллюзия буржуазности растаяла, даже не успев еще толком соткаться из столичного воздуха, и ее было не жаль, поскольку мираж того самого «панк-рока» играл всеми необходимыми красками. Антикризисные меры в ту пору были просты и желанны – вернуться в свои пивные, свистеть вышеуказанным скворцом под музыку, казавшуюся одновременно редкой и изобильной; плюнуть на ореховые пироги и противопоставить господствующей вокруг компетентности самодеятельную эрудицию. Влекущей художественной дикости было предостаточно, любые цитаты казались функциональными, как костыли. Господи, да на одном только рок-н-ролле, произведенном в московском микрорайоне Коньково, можно было не тужить долгие недели. А уж Северного в воздухе было так много, что в спа никто, в общем-то, и не нуждался.
«Почему сейчас-то так нельзя?» – спросите вы. Черт его знает, почему-то не выходит.
Такое ощущение, что куда-то разом подевались все источники энергии, без которых свистать скворцом становится так же трудно, как снимать теперь кино без господдержки. Я заметил, что люди вокруг склонны утешать друг друга разговорами о том, как в наступающей бедности примется расцветать разнообразное искусство. С какой именно стати так должно произойти – этого они не объясняют. Мне-то кажется, что всё ровно наоборот. Выяснилось, что жупел так называемого гламура ничего на самом деле не вытеснял и никого не зажимал – он всего лишь скрывал пустоту, которая сейчас понемногу обнажается. С первым сотрясением буржуазных декораций выяснилось, что кроме них мало что имеется. С исчезновением спа куда-то немедленно запропастился и панк-рок, а самодеятельная и самонадеянная эрудиция сейчас годится разве что для викторин. Исчезают сразу обе иллюзии – отсюда и недоумение во взглядах. Грубо говоря, проблема не в том, что стало не на что покупать дорогое вино, а в том, что не наблюдается поводов упиваться дешевым.
Так, музыка последнего времени не то чтобы плоха, скорее наоборот, но она делается как бы для себя самой – это очень герметичное искусство. «Мы продолжаем петь, не заметив, что нас уже нет», – примерно так можно охарактеризовать девяносто процентов сыгранного и спетого в прошлом году.
Разумеется, все, что я здесь пробую изложить, можно не читая списать на брюзжание постаревшего на десять лет человека – может, так оно и есть. Однако же факты говорят сами за себя – в прошлом году прекратили существование две главные группы, которые производили здесь негерметичную музыку: «Гражданская оборона» и «Ленинград». А еще одна не последняя, в общем, команда – «Мумий Тролль», известные мастера иллюзий – записала альбом, неважно, хороший, плохой, но будто бы озвучивший саму пустоту.
Кстати, о «Ленинграде» – роспуск этого увеселительного парламента может быть неплохой иллюстрацией к вышесказанному. Собственно, никаких церемоний не было – зимним утром мы сидели со Шнуровым и Василием Уткиным в номере 718 московского «Ритц-Карлтона», куда в связи с последней московской корпоративкой поселили «Ленинград»; снизу из холла звонили какие-то люди, портье послушно набирал номер, затем вежливо отвечал: «В номере 718 никто не живет». Телефон у нас в самом деле молчал. Не происходило вообще ничего, Шнуров с Уткиным лениво обсуждали, чем отличаются варка борща у мужчин и женщин, – но, по-моему, ровно в тот час «Ленинград» и закончился, схлынул, как наваждение. Наступил check-out во всех отношениях. Похмельный Пузо, как некий анти-Сизиф, тащил по коридору свой огромный и уже не слишком нужный ему барабан. Музыканты спускались в вестибюль – самый их вид говорил о том, что это явно была их первая и последняя ночь в отеле «Ритц». Покидая гостиницу, самая реальная на местности группа впервые смотрелась почти призрачно. Когда они уехали, на улице осталась какая-то отдельная жизнь – она была и не про панк-рок, и не про спа, и не про «Ленинград», и не про «Ритц». Про что она именно – только предстояло нащупать. Было ясно только, что в номере 718 больше никто не живет.
Широкие плечи, бритая башка, мохнатые лапы
Геи
Эдуард Дорожкин
Лет семнадцать тому назад группа отечественных работников кино, прибывших на Берлинский кинофестиваль, погожим февральским вечером стояла на Курфюрстенштрассе. Группа изучала карту и решала неразрешимый, казалось, вопрос: как спросить, где находится Apollo City Sauna, и при этом не обозначить себя как представителей нетрадиционной сексуальной ориентации. Наконец самый старший и самый смелый остановил некоего пожилого господина (останавливать молодых все-таки побоялись) и на одном дыхании выпалил: «Мы ищем гей-сауну». «Lucky you are, lucky you are, – оживился господин. – It’s here». И показал на окна дома, у которого происходил этот разговор. Улыбнулся и пошел своей дорогой. Потом долго обсуждали происшедшее. С какой невероятной легкостью – будто, ей-Богу, речь шла о заурядной химчистке, немецкий бюргер откликнулся на казавшийся вполне криминальным даже людям, его задавшим, вопрос. «It’s here». Удивительная, в чем-то даже обидная, простота была в этом чистосердечном ответе, без понимающих подмигиваний и заговорщицкого полушепота.
В конце 2008-го я исследовал Рим – и темой исследования были не только последствия неслыханного разлива Тибра, заставившие весь город и окрестности схватиться за фотоаппараты. В траттории у метро Cavour спрашиваю: как пройти на виа, ну условно, Фрателлини. «А-а-а… Eagle – это через пятьдесят метров наверх», – официант совершенно не поддерживает игру в метафоры. Недолгая прогулка по виа Фрателлини доказывает, что у него есть для этого резоны: на крохотной улице лишь два общественно доступных заведения – жуткая дыра Eagle и комиссариат полиции. И в какое из них, спрашивается, может идти белокурый иностранец?
Соседство геев со стражами порядка – вообще довольно распространенное в Европе явление. Самый смрадный парижский притон Le Depot расположен в буквальном смысле next door от комиссариата третьего аррондисмана. А так как и там, и там на входе стоят секьюрити, многие по первости промахиваются – их галантно просят пройти метром дальше.
В Берлине случилась еще одна примечательная история. За ужином с гендиректором отеля, неважно какого отеля, мы разговорились о том, имеют ли гей-союзы или «партнерства», как их еще называют, моральное право брать приемных детей. Моя точка зрения заключалась в том, что, конечно же, имеют – в том исключительном случае, если гетеросексуальных родителей не нашлось. Я привел страшные факты из британской статистики: из-за страха быть обвиненными в «политической неправильности», в расизме и прочих ужасных грехах опекунские службы Англии перестали отдавать детей в «нормальные» семьи, и, в общем, речь идет о настоящем геноциде под знаменем либерализма. «Ну, мы обязаны дать им шанс. Как представительница страны, пережившей Гитлера, я не могу думать иначе», – возражала гендиректор. В пылу спора она вдруг бросила: «Ну вы бы с бойфрендом взяли ребенка?» Мне пришлось бы потратить много часов ее драгоценного времени для того, чтобы объяснить, до какой степени это невозможно, и я вывернулся: «А с чего вы взяли, что у меня может быть бойфренд?»
Гендиректор ужасно покраснела, помалиневела даже, как при аллергии на лобстера, просила прощения и молила не рассказывать об оплошности коллегам. «Иначе мне конец», – сообщила она. Я поклялся этого не делать.
Гендиректор ужасно покраснела, помалиневела даже, как при аллергии на лобстера, просила прощения и молила не рассказывать об оплошности коллегам. «Иначе мне конец», – сообщила она. Я поклялся этого не делать.
«Искренность. Наивность даже. Страсть. Вот что я тогда почувствовал», – Сережа, завсегдатай гей-бара в подвале на Тверской, уже «сильно на взводе», как сказала бы Пищикова, и от всей души снабжает меня подробностями своей инициации. Слова «инициация» он, конечно, не знает. Секс с мужчиной произошел случайно: парень с Севера, по дороге в Анапу, решил заглянуть на Красную площадь. Потом, за другими надобностями, в знаменитый туалет «под звездами» – возможно, самое мифологизированное место в советской гей-легендарике. Ну и там пошло-поехало. Сергею было тогда 35. Самые прекрасные, плодотворные годы жизни остались позади. С агрессивной жадностью он наверстывал упущенное. Сейчас Сережа выпьет еще одну и пойдет в танец, потом еще одну, еще, еще, еще: невероятно тяжело свыкнуться с мыслью, что в 45 лет ты уже никому, никому не нужен.
Очень позднее осознание собственной сексуальности, долгая дорога в дюнах, и все для того, чтобы понять, кто тебе больше нравится, недюжинные прыжковые усилия с ничтожным результатом – пожалуй, самое важное, что отличает нашего гомосексуала от европейского, американского, австралийского или японского. Есть, конечно, и другие нестыковки.
Десятилетиями загнанная в туалеты и какие-то странные места типа «Садко», сращенная с лагерной историей «опущения» и в результате зацикленная на разделении «пассив-актив», фактически упраздненном в Европе, гейская субкультура в России породила много уродства. В том числе лексического. Все эти «накормлю спермачком», «выдам дружка», «натяну по-взрослому в Печатниках», «раскрою задницу в Косино» не имеют никаких аналогов в английском, французском, немецком, испанском, итальянском языках «средневзвешенного» гея, не сидевшего в тюрьме и не собирающегося туда отправиться. Русский «средневзвешенный» гей как будто только что с зоны. С карикатурной его лексикой гармонирует карикатурная феминность – среди маскулинных западных геев такое давно не водится. «Стандартный» импортный гей – это широкие плечи, бритая башка, огромные мохнатые лапы, утрированная, картинная мужественность с рисунков «Тома из Финляндии».
Отчего-то, не пойму отчего, толерантность общества к гомосексуалам принято определять по наличию или отсутствию в стране гей-парадов. У этой теории есть две уязвимых точки. Во-первых, далеко не все геи разделяют мысль о необходимости публичного выражения сексуальности вообще. Большинство, да, большинство, не видят в своей ориентации ничего необычного, примечательного и достойного общественного внимания. Не считают, что гомосексуальность свидетельствует о повышенном эмоциональном тонусе или большей склонности к искусствам. Не воспринимают ее как преимущество или, наоборот, как недостаток. Гей-парад в этой системе ценностей не нужен, более того – он вреден, потому что привлекает интерес к тому, что, в сущности, совсем неинтересно и является личным делом каждого.
Во-вторых, есть страны, где гей-парады проводят, существует развитая гей-инфраструктура, а вот публичного одобрения или хотя бы безразличия к гомосексуализму нет. Такова, например, Эстония. Путеводитель по Таллинну стыдливо указывает, что в эстонской столице рады всем, но «публичные выражения чувств между представителями одного пола не приняты». То есть, держаться за руки, целоваться и каким-то другим образом проявлять нежность позволено только паре мальчик-девочка.
Что уж говорить о России. После того, как я написал для «Русской жизни» текст о полуночных ковбоях, гей-хастлерах, мне посыпались письма: какой вы смелый, Эдуард, я бы вот так не смог, чтобы под своей фамилией да такую тему. А дело-то тут, конечно, не в смелости, просто жаль было дарить такую размашистую фактуру анониму. Но не у всех столь развито авторское чувство собственности. Я поинтересовался у главного нашего бытописателя гейской жизни, отчего же он все время скрывается под псевдонимом, не пора ли приоткрыть, так сказать, забрало. И получил ответ настолько похожий на трогательный детский обман, что его и приводить-то здесь неловко. Меж тем известно, что любое публичное объявление о нетрадиционной сексуальной ориентации усложняет жизнь смельчака.
В свое время я был свидетелем разговора покойного ныне Андрея Черкизова с одним приятелем. Приятель удивлялся тому, что Черкизов совершенно не скрывал от своего водителя – нет, даже не свою ориентациию, а свой образ жизни, своих любовников, свои места на карте Москвы. Черкизов отвечал: «На хера ж мне тогда водитель, если от него надо еще что-то скрывать?» Но Черкизов такой был один, и жизнь его была, прямо скажем, не сахар. Но это была честная жизнь. Чтобы понять, какую позицию – по собственной воле или против нее – занимают остальные участники процесса, достаточно заглянуть на любой сайт знакомств. Познакомлюсь с кем? С парнем. Живу с кем? Женат. Фото? Нет. «Увидишь при личной встрече». Настоящее подполье. Огромная партизанская армия людей, тайком от жен мастурбирующих на Брэда Питта.
Не гей-парады, не число работающих в салонах красоты гомосексуалов и, разумеется, не возможность или невозможность показа по первому каналу шоу Бориса Моисеева определяет отношение общества к меньшинству. Когда позволяют обсуждать сладкие перверсии на специализированном сайте и предаваться плотским наслаждениям за железными дверями какого-нибудь «Бункера», это одно. И совсем другое, когда на вопрос «Как тут пройти в „12 вольт“», ты не рискуешь схлопотать по роже. It’s here, дорогие, поднимите глаза, велкам.
На обломках Берлинской стены
Подвиг и травма советской интеллигенции
Александр Морозов
Чем дальше мы уходим от советского, тем как-то яснее: советская культура была – это факт. Благодаря кино, она отчетливо воспринимается сегодня как некий стиль. Вот показали по ТВ «Большую перемену» – и сколько сразу хлынуло воспоминаний в блогах.
Совкультура была и есть, а вот все остальное советское – пропало. Или: быстро пропадает. Оно и понятно, потому что из повседневной жизни «советское» испарилось. И лишь иногда кто-то вскользь вскрикнет по поводу какого-нибудь «обслуживания»: «Хамство, как при совке!» Но каким было это «советское хамство» уже мало кто помнит, да и надо ли помнить… Или, например, «советское инакомыслие». Ох, это ведь такая специфическая вещь. Замучаешься описывать все нюансы этой социальной практики. И чем дальше, тем больше она выглядит вовсе не чем-то возвышенно трагическим, а каким-то фриковством.
Есть много сегодняшних «объяснительных схем» в отношении советского. Наиболее ярко они видны в документальных сериалах. Скажем, Сванидзе остается таким вечным журналом «Огонек», т. е. он смотрит на советское как на «личную трагедию каждого». Это, собственно говоря, просто продолжение советского интеллигентского взгляда на историю и культуру. Млечин опирается на какую-то шекспировскую (или маккиавелиевскую) концепцию. Он рассказывает о советском как о борьбе страстей, о жажде власти, о том, как людей неумолимо втягивает в конфликт. Настоящим культурологом оказался, как ни странно, простецкий Каневский – бывший майор Томин из «Следствие ведут знатоки». Его нынешний сериал о криминальном мире позднесоветского времени насыщен «историей повседневности». Каждым уголовным делом он пользуется для того, чтобы воссоздать какой-то специфический аспект советского как жизненной практики. Советская проституция? О, это совсем-совсем иная вещь, чем сегодня. Или советские валютчики. Советская торговая мафия. Советский дефицит. О каждой детали советского мира Каневский рассказывает так, как будто мы имеем дело с уже герметичной историей. А так оно и есть.
Советское рассыпалось, как бусы с нитки. И теперь, находя в траве забвения то одну, то другую блестящую горошину, можно только представлять себе, какой была вся конструкция и какое – особое – место занимал в ней тот или иной фрагмент.
Например, «советский интеллигент». Генеалогически советский интеллигент представлен четырьмя поколениями.
Первое поколение – это «депутат Балтики», старичок-профессор, белая бородка клинышком. Его образ совмещал в себе нечто досоветское – «голубчик мой! душа моя!» – с неизбывным народничеством. В кино эти интеллигенты изображались так, как если бы писатель-народник Короленко дожил бы до 1935 года с совершенно уже отшибленными мозгами, ходил бы туда-сюда доброжелательно улыбаясь, смотрел бы за окно: «Эх, как высятся строительные краны новой жизни!»
В реальности, конечно, все было сложнее, как это видно из дневников Вернадского. Да и, строго говоря, все эти «бородки клинышком» попали под чистку 1937 года, а кто не попал – ушел из жизни в годы войны. Единицы перебрались на новый берег второй половины столетия, как, например, Алексей Лосев.