С Никой они часто появлялись вместе. Ему по долгу службы положено – так он себе объяснял. «Вместе весело шагать по просторам». Привык думать о Нике – «жена». Привык, что она представляет его «муж».
Ему и в голову не приходило, что он увидит их вместе. Тошу никогда не тянуло клубиться. Издалека, среди безликой толпы, взгляд выхватил – как ярко высвечивались они в общей массовке – Нику и Тошу, с улыбками на лицах ведущих неслышный диалог. Он продрался поближе и притаился в нише, надеясь, что Тоша его не заметила. Он не был готов к встрече с ней. Не сейчас, не рядом с Никой.
Жадно прислушивался. Она совсем не изменилась, разве что похудела еще чуть-чуть. И улыбка немножко другая. У нее наверняка все хорошо. И нечего ей мешать жить. Но смотреть и слушать ведь не запрещено. Интересно, о чем это они толкуют, как давние знакомые. Сквозь грохот музыки доносились отдельные слова.
Ника, главная героиня одного из лучших фильмов Тошиного отца и добрая подружка Тошиного детства, рассказывала историю своего внезапного замужества. Она была простая, Ника, никогда ничего не утаивала: «Его Стас привел. Меня заперли, чтоб ребенка сохранить. А у Стаса были ключи. Я так устроила. Помнишь Стаса?»
Конечно, да. Конечно, Тоша помнила Стаса, своего одноклассника. Помнила его ночной звонок: «Тошка, тут сейчас твой – совсем никакой. Могу подбросить, откроешь нам?» И ее собственное решение: «Не надо. Он вроде бы навсегда ушел. Пусть теперь сам». Добряк Стас тут же придумал выход: «Ну, и о’кей. Я его тогда Ничке подкину, ночь перекантуется, выпущу, не бросать же человека на улице, а потом уж пусть сам».
– Юзер, – сказала Тоша.
И было это единственное слово, прорвавшееся к нему. Незнакомое, не забыть бы. Потом разберется, что значит.
Ника махала ему, улыбаясь. Заметила. Звала:
– Иди сюда, сейчас я вас познакомлю.
Волшебный калейдоскоп
Каждый день он пытался от них убежать: от толстой строгой женщины, выдающей себя за мать (он-то знал, что никакая она не мать – в лучшем случае тетка), от каких-то ее родственников, сильных румяных улыбчивых парней, которые вдвоем запросто с ним справлялись, отнимали чемодан, давали кефир с булкой и включали телевизор: смотри и не балуйся.
А что там смотреть-то! Одни новости и все непонятные.
Зато сегодня он проснулся раньше всех, еще во сне озаренный гениальной мыслью: все дело в чемодане! Бежать надо без него. Тогда, во-первых, он не будет шуметь, собираясь, и не разбудит их, а во-вторых, легче будет справиться с дверным замком, когда руки чемоданом не заняты. Да и что там в чемодане нужного: чистая пара белья все равно назавтра станет грязной, Веркины фотографии – он ее и так помнит, карту железных дорог можно сложить и спрятать в карман брюк. Чемодан – одна обуза. Запыхаешься таскать.
Он хотел было пнуть ногой чемодан, так долго мешавший осуществлению его дерзких планов, но вовремя опомнился: мстительный чемодан загремит от удара и придут парни с матерью.
А так они еще поспят. Поспят-поспят, проснутся – нет его! И след простыл. Загорюют небось! Принесут кефир с булкой, поставят перед телевизором – а кушать-то некому! Дядька из телевизора булку не съест. Он только смотреть на нее может. А взять не может, даже если ты даешь, угощаешь. Глазами водит вслед за булкой, а руку протянуть не смеет: все равно стекло помешает. Так и будет кефир стоять себе, стоять, а они тоже встанут и пригорюнятся! Вспомнят тогда, как чемодан отнимали. Пусть вот теперь остаются с чемоданом. А он уйдет на свободу жить. Будет делать все, что захочет, а не то, что велят.
Он показал чемодану язык. Чемодан смотрел во все глаза. Можно, конечно, с ним поговорить по-человечески, все объяснить, чтоб не скучал, не обижался, что его с собой не берут. Но нельзя шуметь. Ладно, не маленький. Сам понимает, что должен остаться.
Он решительно поднялся, взял сандалии в одну руку, чтобы тише было идти, на цыпочках, как балерина, побежал по коридору. Как балерины ногами делают? Выше, выше, коленки не сгибают, скользят, скользят. Он сумел даже крутануться несколько раз не хуже самой знаменитой балерины. Верка бы позавидовала. У нее бы никогда так не получилось.
Коридор мешал крутиться с вытянутой ногой. Слишком узкий. В комнату возвращаться не хотелось, хотя необходимо было попробовать балетные движения в большом пространстве. Дверь! Он же к двери бежал! Там, за дверью дотанцует. Главное, открыть бы.
Все удавалось ему этим ранним утром! Замки беззвучно поддались. Новая жизнь начиналась сама собой, без усилий. Он не стал захлопывать дверь, лишь прикрыл. Медленно, степенно, как большой, пошел по лестнице. По-прежнему в носках. Забытые сандалии болтались на левой руке. Можно было, конечно, поехать на лифте, но один он лифта все-таки побаивался: вдруг не ту кнопочку нажмет и будет потом ездить, ездить безвыходно. Теперь он один и сам за себя отвечает.
Приключения начались уже на лестнице.
По стене что-то двигалось живое, ползло. Коричневое, блестящее, с длинными тонкими усами. Он знал, как это называется, но сейчас забыл. И рассердился. Дунул изо всей силы на стену, чтобы это, которое ползло, перестало важничать и изображать безразличие. Оно должно бояться его, большого. Он может его прихлопнуть. Хлоп – и нету! Как Верка. Была – и нет. Таракан прервал движение, затаился. Вот, оказывается, это кто. Таракан. Та-ра-кан. Тараканы не кусаются. Кусаются пчелы, осы, муравьи, комары, собаки. Цены еще кусаются. Верка так говорила: «Цены кусаются». Шутила так.
Но тараканы не кусаются, нет. Они просто так ползают. Зачем они только нужны? Он повернулся к напуганному им таракану, но тот исчез, просто исчез. Как Верка. Улетел, что ли?
На пустую, без таракана, стену смотреть было неинтересно. Он вспомнил о своем тайном бегстве и заволновался: сколько времени зря потерял. Пришлось побыстрее спускаться, чтобы время зря не шло.
До первого этажа спешил, ни на что не отвлекаясь, нельзя было. Но у почтовых ящиков пришлось остановиться: газеты уже разложили, он достал одну из незапертого ящичка, а письма трогать не стал, это чужое, зачем ему? А газета – хоть он и не мог читать, придавала солидности облику: идет утром человек с газетой по делам, вот оно как!
Теперь обе его руки были заняты, одна – газетой, другая – сандалиями, совсем занятой стал. Он засмеялся от счастья и озорства, щекотавшего изнутри. Всех обманул, свободен теперь. И дверь подъездная поддалась сразу же, распахнулась, почуяла силу и волю.
Во дворе было то, к чему он так стремился: воздух и солнце. Вот она, настоящая жизнь, теперь надо дышать полной грудью. Он помнил, как давным-давно учили его правильно дышать, вдыхать через нос, выдыхать через рот. Надо потренироваться, вспомнить, как правильно. И совсем не трудно. Просто даже легко. Только пыхтение сильное получается на выдохе. Как паровоз. Он прошелся по двору походкой паровоза. Жаль, что никто его не видел, получалось безукоризненно. Но было пусто, как в раю. Верка так говорила: пусто, как в раю. Это когда без людей, природа одна, травка, птицы.
Лежать на травке и смотреть в небо – вот и рай. Он так устал уже, пока крался и бежал на волю. Он слишком рано встал и столько всего успел! Голова заболела. Надо поискать свободное место и прилечь отдохнуть. Газон посреди двора не годился, сразу найдут. Надо было улечься за кустами у окон, пролезть между ними тихонечко, чтоб не оцарапаться, и залечь. Кусты пропустили. Он лег на мягкую травку, стараясь ни о чем больше не думать: так легче заснуть.
Трава и земля пахли как родные. Он вдруг вспомнил про Верку все и позавидовал ей, и пожалел себя. Слезы полились было из глаз, но трава щекотала щеки, и он даже немного засмеялся, вздохнул и заснул.
Во сне он шел по облакам, белым и легким. Да он и сам был легкий, и шел легко. Облака не мешали. И потом увидел свою маму. Настоящую. С толстой косой, еще не убранной вокруг головы, в белой простой рубашке, босиком. Такая она всегда была по утрам. Такая и осталась. Протягивала к нему руки. Сейчас обнимет. И он, чтобы чуточку продлить миг блаженства перед объятием, спрашивает, показывая на облака под их ногами: «Мам, а это можно есть?» – «Попробуй», – улыбается мама. Облака оказываются на вкус как мороженое, сладко тают во рту. И мама тает прямо перед его глазами. Так и не успела обнять…
Кто-то пихает его, сталкивает с облаков, ему не за что уцепиться, он падает, падает, и кто-то в самое ухо кричит: «Вставай! А ну вставай, кому говорят! Да встанет он или труповозку вызывать!»
Он открывает глаза и видит перед собой нос и губы. Губы шевелятся и даже плюются немного, а нос не шевелится, сдерживает губы, чтоб не особо-то расходились. Из губ выходит строгий голос с криком: «Не положено тут! Чего разлегся, мать твою!» Хорошо, что мама растаяла, спряталась, она все всегда умеет. Трудно вставать, да и руки заняты, он все еще держит газету и сандалии, не упустил. Но руки от этого долгого держания скрючились, не разожмешь.
Кто-то пихает его, сталкивает с облаков, ему не за что уцепиться, он падает, падает, и кто-то в самое ухо кричит: «Вставай! А ну вставай, кому говорят! Да встанет он или труповозку вызывать!»
Он открывает глаза и видит перед собой нос и губы. Губы шевелятся и даже плюются немного, а нос не шевелится, сдерживает губы, чтоб не особо-то расходились. Из губ выходит строгий голос с криком: «Не положено тут! Чего разлегся, мать твою!» Хорошо, что мама растаяла, спряталась, она все всегда умеет. Трудно вставать, да и руки заняты, он все еще держит газету и сандалии, не упустил. Но руки от этого долгого держания скрючились, не разожмешь.
Нос и губы оказываются не сами по себе, они приделаны к человеку в форме.
– Дяденька Милицанер! – произносит он наугад. – Дяденька Милицанер! Я потерялся!
– Ты чего, дед, – отшатывается от него парень. – С утра набрался?
Помощь поспевает в самое время. Толстая женщина, та, что ненастоящая мать, запыхавшись, подбегает к ним.
– Вы наш новый участковый? Вместо Виталия? Не успела вас предупредить… Виталий знал. Вот смотрите…
Она бесцеремонно расстегивает рубашку на груди беглеца. Каждый раз после мытья она пишет ему на груди и на спине ватной палочкой зеленые буквы. Щекотно каждый раз. Но не больно, не щипет.
– Вот, видите: вот наш адрес и телефон. И на спине тоже. Я ему зеленкой, если вдруг потеряется. Все время уходит.
Милиционер ошеломленно слушает.
– Восемьдесят семь. И был здоров. А как мама умерла, все вдруг забыл, нас никого не узнает.
– Она не моя мама, – пытается объяснить Милицанеру старик. – Вы ей не верьте.
– Да уж какая там мама, отец он мне. А сейчас как дитя.
Из-за спины нематери вырастают ее парни. Они берут мятежника под руки и ведут домой: пойдем, деда, пойдем, тебе кушать пора.
Дед покорно идет, от них разве убежишь!
– На волю захотел, – вздыхает дочь. – На дачу через неделю поедем, там забор высокий, не убежит. Хоть погуляет на солнышке. Всегда солнышко любил, мальчишек на солнышко вытаскивал. А теперь… Так, если что, вы его прямо по адресу, я отблагодарю, ладно?
И она спешно уходит вслед за отцом и сыновьями, радуясь, что на сегодня все обошлось, пропажа нашлась, и молясь своими словами Богу, чтоб не дарил ей под конец ее жизни волшебного калейдоскопа старости.
Волчицы
Волчица родила в последний раз. Ее предыдущие дети жили своими стаями в дальних лесах. Они редко встречались с матерью, но всегда узнавали родной дух, если случалось быть поблизости. И радовались воспоминаниям детства, материнским ласкам и строгостям. Волчица происходила от крепких, заботливых и хитрых родителей и сумела перенять все, что может продлить существование даже в невыносимых условиях. Она владела мудростью рода, любила жизнь и готова была сражаться за нее всей мощью интеллекта и силы.
Сейчас, с этими тремя последними, оберегаемыми особенно тщательно и ревностно, она испытывала постоянную тревогу: хватит ли сил. За девочку она еще была спокойна – та жизнелюбием и терпением пошла в мать, но мальчишки, пока не вырастут во взрослых грозных добытчиков, ребячатся, ведут себя глупее глупого и могут стать легкой добычей для любого, кто пожелает. Их легче подманить, пока они еще не опасаются неизведанного и любопытны без меры.
Девочка подражала матери и воспитывала братьев, рычала на них, если слишком заигрывались. Она загоняла их в логово, к матери, к молоку, и те слушались ее детского рыка, улавливая нешуточные материнские нотки.
Она и у сосцов была терпеливой: долго старательно сосала, не оставляя надежду на насыщение, в отличие от парней, которых было не обмануть: молоко матери кончалось слишком быстро. Они скулили, тявкали и подвывали. Покусывали мать. Просили еще. Волчица старалась недостаток пищи возместить проявлением огромной, последней своей любви. Она вылизывала детей, целовала их носы и глупые молочно-синие глаза, урчала сонные песни, и те покорялись, засыпали, насыщались ее теплом.
Материнство, всегда нелегкое, было сейчас для нее особенной мукой: силы ее исчерпывались с каждым днем, а пропитание добывалось непосильным трудом.
Человек от рождения знал, что он самый умный и все живое давно покорено его предками. Он рос с уверенностью, что все будет, как он хочет, и что только у него есть мысли и право. Все, что колет, режет, стреляет, взрывается, причиняет боль, было у него в услужении. Иногда он был способен на ласку и любовь, если это его развлекало или возвышало в собственных глазах. Но он боялся жизни и слишком любил наслаждения, поэтому умел совокупляться, не заводя детей, чтобы отдаваться целиком любви к самому себе и исполнять свои желания. Главное же для него было – эти желания иметь. Он владел женщинами, когда в этом нуждался. Деньги легко шли к нему в руки. Он видел разные страны. Повсюду покорялись силе денег и желаний. Он стал уставать от противоестественных впечатлений, доступных богатым. Он захотел природу и покой. Ему построили большой дом у леса, завели простое хозяйство. Теперь в свободное время он намеревался постигать смысл жизни.
Волчица решилась на последнее, другого выхода не было. Она отведет дочь к человеку, чтобы тот выкормил ее. Даже самые свирепые звери снисходительны к маленьким – это вечный закон у всего живого.
План был такой: сытая дочь станет делиться несъеденной едой со своей бедствующей семьей. Мать найдет лазейку у забора, дочери останется устремляться на родной запах с гостинцами для братьев.
Маленькая дочка боялась самостоятельности и новых условий, но куда деваться. Мать страдала из-за грядущей разлуки, из-за нехватки собственных сил и страха за сыновей. Они вчетвером выли в последнюю совместную ночь так, что все живое в округе, способное слышать, содрогалось от ужаса перед последней чертой, обещаемой волчьей тоской.
Утром человек проснулся от лая собак. Лаяли они необычно: срывались на сип, теряли голос, но потом, движимые жутью и долгом, вновь заходились сигнальным кашлем.
Человек в валенках на босу ногу вышел снисходительно пожурить трусливых псов, не давших досмотреть сон про море и разноцветных рыб, певших низкими женскими голосами португальские песни фадо.
– Пора девушку сюда завезти, – с улыбкой решал человек, ведомый взволнованными собаками к калитке, возле которой мать-волчица оставила дочь, вверившись произволу судьбы.
Дочь крепко стояла на четырех негнущихся лапах, глядя в сторону леса, откуда поблескивали материнские глаза, призывавшие следовать намеченной цели.
– Ух, ё! – сказал человек. – Волчок! Вот так «баю-баюшки-баю, не ложися на краю»!
Оказывается, сон про певучих рыб был к волкам, кто бы мог подумать!
Он тут же гордо решил, что вот даже волки чуют в нем брата. Он внутри часто сравнивал себя именно с волком: умным, смелым, решительным, одиноким, хищным.
Он, не раздумывая, взял в дом этот законный (ему!) подарок природы. Таким образом произошла естественная подвижка в расстановке сил, на которую рассчитывала мать и о которой человек и не подозревал. А именно: охранные собаки, не имевшие доступа в дом, совсем сбились с толку: от хозяина теперь несло таким вражьим духом, что непонятно было, кого от кого защищать. Они теперь дыбили шерсть и лаяли на человека и его приемыша. Их призывами к бдительности пренебрегали с насмешкой. Теперь старая волчица могла спокойно подходить к забору: пусть себе брешут, жалкие рабы.
– Чевой-то ты, Львович, удумал чудное – волка в доме держать, – пыталась предостеречь хозяина деревенская молочница.
– Вырастет верным другом, – снисходительно объяснял глупой тетке городской человек. – На охоту будем ходить. На кабана. У нее нюх – ни с одной собакой не сравнится.
– Это-то да. А говорят ведь: сколько волка ни корми, он все в лес смотрит…
– Я ее потом с хорошим псом скрещу, щенкам цены не будет, – мечтал о своем хозяин.
Что ему поговорки с пословицами. Свою голову надо иметь.
У дочери была задача: помогать семье, расти и ждать воли.
Она была любимицей и пользовалась полной свободой. Собак держали на цепи, пока она гуляла по двору хозяйкой. Они тяжело переживали нарушение сложившихся тысячелетиями отношений между их служивым родом и господами-людьми. Они ненавидели опасную фаворитку, несмотря на ее детское бессилие, и даже когда обязаны были молчать, чтобы не сердить хозяина, показывали ей клыки: memento mori!
Дикая девочка, поев, брала в зубы кость с ошметками мяса и бежала к забору.
– На черный день закапывает, вот умница какая! – лебезиво восхищалась молочница Нина, с первой минуты возненавидевшая волчонка за противозаконное самозванство. Хотя ей-то что за дело? Но она в душе оплакивала каждую капельку молока своей Буренки, вылаканную приблудной тварью.
Волчица-дочь явственно чувствовала волны ненависти и страха, расходящиеся от молочницы Нины. Человек же радовался, что его гордую любовь разделяет добрая женщина. Он любил слушать ее искренние народные слова об уме и обаянии его приемыша. Он повысил ей плату за молоко и награждал всякими сувенирами. Ради этого стоило простить неприкаянному лесному зверю его происхождение, но земные человеческие женщины, как никто на свете, умеют закапывать зло в своем сердце и ни за что не желают с ним расставаться.