Но сидит она в корыте до размякших кончиков пальцев, как в детстве, когда в ванну запускались кораблики, целлулоидные гуси-лебеди и прочая детская дребедень. Вода все не стынет: в доме тепло – жаркое лето и недавно протопленная печь. Намывается куском хозяйственного мыла, трет и трет себя пучком травы: стирает прошлое, как карандашный набросок.
– Ничего еще не было в моей жизни. Еще не было моей жизни, – повторяет и повторяет она, заполняя новыми словами пустоту внутри себя.
Она уже не думает о жизни в лесу. Ей хочется остаться навсегда в этом доме. Несмотря на воду и печь, ей все равно почему-то кажется, что дом пустой и ничей. И что он ждал именно ее.
Отмывшись, она слушает тишину ночи. Выходит на крылечко и другими глазами видит благодатный сон всего живого, слушает шепоты сада. В свете луны она угадывает очертания колодца и набирает воду, ведро за ведром. Заливает воду в чане, опрокидывает корыто.
– Добрый дом, – шепчет она, как только в юности шептала.
Спать она укладывается на кухне, на узкой лежанке под окошком. За занавеской, в комнате, большая кровать, но туда лечь она не смеет – это хозяйское место, нельзя ей его занимать. Кто-то же растопил печь, кто-то же принес воду…
Она долго лежит без сна, но будто во сне. Ей восемнадцать лет. У нее новое, только что сшитое невесомое платье. Она, притаившись за кулисами, смотрит репетицию, пьянея от запаха сцены. У нее все впереди. И есть дом, где любят и ждут.
Она впервые за все эти годы радостно вспоминает свой несуществующий дом. Ее словно баюкает кто-то, похлопывает мягкой рукой, отгоняет зло. Она послушно переходит грань между мечтами-воспоминаниями и удивительными снами, в которых не страшно быть счастливой. После веселых матери и отца, играющих с ней в прятки, но не пропадающих, как обычно в снах, а всегда вновь возникающих, она видит стоящую рядом маленькую девочку, которая серьезным голосом, но улыбаясь, объясняет, что они теперь всегда будут вместе, что им нельзя друг без друга. «Наконец-то! – говорит женщина. – Наконец-то ты меня нашла, я не смела надеяться». И девочка крепко берет ее за руку. Но тут же наслаждение счастьем покоя прерывается: женщина видит на ножках девочки кровоточащие раны вокруг лодыжек, гноящиеся пузыри. Страх сковывает ее. Что-то надо сделать, чем-то помочь.
2
В глаза ударяет свет, она ничего больше не видит. Как яркое солнце умеет ослеплять! Она открывает глаза, не понимая, что проснулась, все еще в том сне. Солнце, солнце, солнце заполнило все собой. И, светясь этим небесным светом, у ее лежанки стоит девочка из сна. Настоящая.
– Откуда ты? – улыбается ей женщина.
– На той кровати спала, – кивает девочка в сторону комнаты.
– А я хотела там лечь, но побоялась, что хозяева придут. Тебя не заметила. Это твой дом?
– Нет. И не ваш?
– Кто же растопил печь? Я пришла ночью, печь была теплая, и вода…
– Вода была. А печку я растопила.
Они называют друг другу свои имена.
Рассказывают друг другу свои похожие жизненные обстоятельства. За полгода до смерти изверга у малышки точно так же, как 17 лет назад у нее, забрали родителей, поочередно, друг за другом. Всю ночь после ареста отца мать раскрывала перед семилетней дочерью план ее жизни. Эта мать тоже знала все наперед. Она понимала, что ей, взрослой и известной, никуда не деться. Но заранее продумала страшное существование дочери. «Только не детдом!» – заклинала она. Там тебя научат ненавидеть нас. Там из тебя сделают раба, зверя. Живи теперь сама, никого нет. Жди. Когда-нибудь это должно кончиться. В это – верь. И в свои силы. Она уложила самые необходимые вещи дочери в школьную сумку, чтобы не вызывать подозрений со стороны. Она укутала девочку в жаркие зимние вещи, хотя стояла еще теплая осень.
– Отправляйся на дальнюю дачу, – велела мать. – Про нее никто здесь не знает, долгое время не полезут.
«Дальняя дача» – это был одинокий домик недавно умерших папиных родителей в двух часах езды от Москвы. Ближняя – шикарная и известная – была лакомым куском, ее конфискуют сразу же. Поэтому тайный стратегический запас мать создала на «дальней». В подполе там были продукты (самое необходимое). В тайнике – деньги. Если быть хитрой, изворотливой и расчетливой, этих денег могло бы хватить надолго.
– Главное, чтобы тебя никто не видел. Свет не зажигай. Но если вдруг заметят, не пугайся, будь спокойной. Скажешь, что приехала за дедушкиными фотографиями, соврешь что-нибудь. И, главное, – ты должна быть опрятной. Всегда. Тогда тебя не примут за беспризорницу, не заберут. А будут спрашивать у аккуратной чистой девочки – скорее поверят, что она по маминой просьбе поехала в деревню за медом, за старыми письмами, сама придумаешь, за чем.
– Сколько же так жить? – спрашивала девочка.
– Долго. Ты научишься.
– А школа?
– Забудь. Ты умеешь читать, писать, считать. Ты будешь читать книги сама. Потом, когда все кончится, ты увидишь, что не отстала от других. Я тебя учила всему намного раньше.
Девочка вышла утром как ни в чем не бывало. Может, слишком тепло одетая. Нервы! Она шла с портфелем, понурая. Обычно ее до школы подбрасывал на машине отец. То-то сегодня вышла ни свет ни заря, отвыкла пешком ходить. С ней было все ясно, и следить незачем.
Она благополучно добралась до «дальней» и первые две недели провела по разработанному плану, одна, в ожидании. Они с мамой договорились, что если ту все же не арестуют, она через две недели самой ранней электричкой приедет на станцию, и они смогут встретиться и разработать дальнейший план. Понятное дело, через две недели ожидание на станции ни к чему не привело. И только тогда она поняла, что все. Она одна на всем белом свете. Но за две недели неполного одиночества она приспособилась жить незаметно и хитро. И с наступлением холодов она сообразила самое главное, о чем не подумала мама: она не могла топить печку: соседи заметят дым. Была маленькая электроплитка. Она варила картошку в мундире, капусту, крупу. Грела в кружке воду. Но было холодно, холодно, холодно. Тогда, ради спасения, она стала бродяжить. Она умывалась снегом, заплетала косички, одевала свою справную шубку, валенки с галошами, на станции брала билет (не до Москвы, до какой-нибудь промежуточной станции). Там, на вокзале, в тепле, солидно покупала сладкий чай, бутерброд, ехала дальше. В электричках было тепло. Она придумала себе целую жизнь. Купила тетрадки, подписала их другим именем и фамилией, делала в них уроки, ставила себе отметки красным карандашом. Вдруг кто-то в поезде спросит ее имя. А она все о себе расскажет. И тетрадочки покажет, и учебники.
За зиму она совсем не выросла, ужалась даже как-то. Но внутри стала почти старушкой. Видела всех насквозь, ее было не провести. И чем старше она становилась, тем умелей получалось изображать маленькую добропорядочную девочку.
Весной в электричке она узнала о долгожданной смерти того, по чьей вине осталась совсем одна.
У нее появилась надежда и прибавилось сил. Но прошел месяц-другой. Все было по-прежнему. Никто не вернулся. Она мечтала только вырасти, чтобы не привлекать к себе внимания. Летом дни были длинные, и это тоже было плохо. Люди все время толклись на воздухе и все примечали. И один дядька заинтересовался:
– Да ты никак Петра Алексеича внучка будешь?
Она поняла, что разоблачена. Пролепетала все, чему учила мать. Про старые фотографии, про запасы меда.
Дядька внимательно слушал, кивал, разглядывая ее. Сличал, видно, с прежним, не сиротским обликом.
– Зайди, чайку попьем, – позвал.
– Нет, я скоро уже поеду.
И пошла беззаботно к дому, а он все смотрел ей вслед.
Все. В этом доме больше не жить. Она собрала все свои вещицы, уложила аккуратно в бабушкин шкаф. Взяла из тайничка деньги, сунула их под стельку ботинок и еще часть – в истрепавшийся портфель. Запирая дом, все думала, что сосед смотрит ей в спину. Но на улице никого не было. Странно: человек ушел, а взгляд его остался.
Этот прилипший взгляд ее останавливал, когда ей мечталось вернуться в неотапливаемый, но все же дом, особенно зимой. И даже так, без дома, она исхитрилась пережить зиму. Деньги помогли. Она покупала билет в поезд дальнего следования. Просила проводницу помочь: одной ехать страшно, а едет к тете – умерла мама. И проводницы от таких фактов становились временными мамами: причесывали, умывали, кормили, даже простирывали вещички. Главное было – иметь билет. На безбилетных детей проводницкая жалость распространяться не умела.
Она знала: это последняя зима. Больше у нее не будет денег и сил изворачиваться. Пусть детдом, что ли. Она многое повидала, зверем не станет. Пообещала себе: пройдет лето, и с наступлением холодов – все. Ляжет и замерзнет в каком-нибудь сугробе или найдет в себе силы сдаться тем, кто убил ее родителей.
Этим летом она уже не следила так тщательно за пристойностью внешнего облика, просто бродила по лесам, вдоль рек, наслаждалась солнцем. Все время, что она держалась на силе духа, она ни разу не заболела, а теперь, устав, чувствовала, что ее знобит, лихорадит. Ей нужны были дом и забота. И это было все.
Она знала: это последняя зима. Больше у нее не будет денег и сил изворачиваться. Пусть детдом, что ли. Она многое повидала, зверем не станет. Пообещала себе: пройдет лето, и с наступлением холодов – все. Ляжет и замерзнет в каком-нибудь сугробе или найдет в себе силы сдаться тем, кто убил ее родителей.
Этим летом она уже не следила так тщательно за пристойностью внешнего облика, просто бродила по лесам, вдоль рек, наслаждалась солнцем. Все время, что она держалась на силе духа, она ни разу не заболела, а теперь, устав, чувствовала, что ее знобит, лихорадит. Ей нужны были дом и забота. И это было все.
– Смотри, что у меня с ногами, – сказала девочка женщине.
Та только что видела во сне эти раны, пузыри. И уже во сне она знала, что судьба у них теперь общая.
Она протянула девочке руку, и та вложила свою маленькую ладонь в ее – широкую, надежную. Они обе хотели, чтобы так было навсегда.
Надо было привести себя в порядок, позавтракать и к доктору. Вылечить бы эти бедные ножки, отогреть замерзшее сердце, зажить в доме друг для друга, никого больше не впуская в их мир. Но для любой поликлиники нужны документы: картон, бумага, буквы, кружки печатей – злое изобретение человечества для унижения и защиты от себе подобных.
У женщины были и паспорт, и справка об освобождении, выданные в лагере. Она ненавидела эти документы, себя на фотографии, с вытаращенными глазами, стянутыми в узелок губами, тарабарский язык, на котором был выписан паспорт. Она не хотела об этом помнить.
У девочки хранилось свидетельство о рождении – потертая зеленая бумажка с водяными знаками, показывать которую нельзя было ни в коем случае: слишком известная фамилия сулила всевозможные беды.
Надо было что-то придумать. Женщина по опыту знала, что в случае острой необходимости выход находится даже из тупика. Рука ее нащупала в сумочке что-то незнакомое. А, тот забытый цыганкин дар.
Она, почему-то уверенная, что в этом свертке – их спасение, развернула его и тут же поняла: так оно и есть. Тут паспорт. На фотографии – поразительно! – вылитая она, возраст совпадает, прописка московская, не замужем. В паспорт вложено свидетельство о рождении, данные которого тоже похожи на свершившееся чудо. Письма. Из этого городка в Москву. Дочери – печатными крупными буквами: «Приезжай к папе, моя маленькая. Я скучаю!»
И быстрым невнятным почерком владелице паспорта: «Приезжайте, я постараюсь помочь, чем смогу, после смерти Зины я отвечаю за все».
Тут и деньги. Какие-то книжечки, удостоверения. Это потом. И потом – мысль о несчастных обворованных своих двойниках. Если ехали в этот городок – почему не вышли? На станции была она одна. А если их обобрали раньше, стала бы цыганка носить с собой эту улику, рисковать? Зачем? Деньги бы вынула, документы – в урну. Или продала бы. Это ценный товар.
Ладно, она, во всяком случае, разыскивать никого не станет: знает, чем это кончается.
– Давай запоминать наши имена. Я – твоя тетя. Посмотри, у матери в свидетельстве и в паспорте – тут отчества одинаковые. Я – твоя тетя, сестра матери. Приехали сюда искать папу. А что с мамой?
– Она же умерла! – объясняет девочка, ну, в письме, он пишет: «После смерти Зины…» А мать – Зинаида.
Все! Совпадает!
Они пьют воду, решают. Девочке страшно. Может быть, не надо в больницу? А вдруг что-то будет не так и ее заберут в детдом?
– Хорошо. Не пойдем. А ножки? Как ты потом будешь? Одна, больная.
Девочка вдруг начинает плакать, как плачут те, кто долго терпел: молча, только слезы из глаз.
Она стеснялась обнять девочку, прижать к себе, пожалеть. Она тоже разучилась плакать и утешать. И в какой-то момент ей вдруг показалось, что это все сон. Так бывает во сне: полная реальность, проснешься – не поймешь, где ты, будешь рваться в сон, в ту жизнь, которой там жила так сладко. И если это сон, то где она спит? В лагере? В поезде? В этом добром доме? Она спала и видела девочку, пробудилась…
…Девочка внимательно смотрела своими взрослыми наплаканными глазами:
– Тебе тоже страшно?
Женщина кивнула. Ну, что ж, пойдем. Пусть это будет сон. Тогда нечего бояться. Будь что будет.
В обшарпанной привокзальной больнице, казалось, и больных не было вовсе. Тишина, куры в лопухах. Нянечка с помойным ведром указала дорогу к кожнику: в подвал и налево. Девочка, до этого повеселевшая, снова начала бояться, ладошка ее вспотела, напряглась.
– Надо идти, – шепнула она сама себе.
– Надо идти, – склонилась над ней женщина.
Надо идти!
В подвале болталась одна слепая лампочка, пахло больницей и гнилью. И все же, если существует помощь, она может быть только здесь.
В кабинете, сравнительно хорошо освещенном, восседал важный казах с маленьким желтым скуластым личиком.
Бесстрастно выслушав просьбу о помощи, он опустил глаза на девочкины ножки. Пальцем показал на стул: поставь ногу сюда. Пальцем же велел убрать ногу и показать другую.
Они ждали от него совета. Вдруг врач ударил кулаком по столу и крикнул:
– Документы!
Как не людям, зверям цирковым. Одно только слово.
«Нет, это все-таки сон».
Она без суеты вынула из сумочки цыганкины дары.
Казах внимательно читал, разглядывал.
– Что здесь делаете?!
– Ее мама, моя сестра, умерла, ищем ее папу.
Врач сверяет отчества матери в метрике ребенка и женщины в паспорте.
– Это режимный город, почему здесь? – орет он с запланированной яростью.
В этой фразе проступает его акцент, и становится понятно, почему он говорит односложно. Стыдится.
– Звали, Дубанкул Нурмухамедыч? – в кабинет услужливо заглянул кургузый молодой человек в несвежем дырявом халате.
– Я их спрашиваю: это режимный город, почему здесь? – надрывается старательный доктор Дубанкул.
– У нас есть старые письма ее отца с адресом этого города.
– Когда приехали? У кого остановились?
Все эти вопросы, интонации – они не для медицинского кабинета, не для больной мученицы с убитым детством. Все это уже было, было, так много лет подряд. И не она ли дала себе в поезде клятву уйти от всего этого в одиночество, в безлюдье? Ладно, ладно, пусть это будет сон.
Она рассказывает им правду: о тьме, как нашли дом переночевать.
– Этот дом! Заколоченный! – не хочет почему-то верить доктор. – А где вещи ваши? Она босиком почему?
Ах да, вещи! Они забыли про вещи! У свободных людей должны же быть вещи, чемоданы, имущество…
– Вещи остались там, в доме.
– Что там было?
Женщина кратко перечисляет: крепдешиновые платья, туфли-лодочки, горжетка, шерстяная кофта на пуговицах. Девочка спокойным уверенным голосом говорит о своем чемодане с шубкой, валенками, учебниками.
– Все! Можете попрощаться с вещами, – торжествует врач, чья бдительность явно усыплена перечнем обиходных вещей. – Кто же в незнакомом месте оставляет чемоданы?
– Но с нами за ночь ничего не случилось.
– А чемоданов не увидите!
– Неправда, я уверена, что все там. И наши вещи, и письма ее отца, и деньги. Все там, – она с радостью слышит в своем голосе интонации собственной матери, уверенной в себе, защищенной, обеспеченной, красивой женщины. – Вы должны оказать девочке помощь, мы за этим сюда пришли.
Она укладывает документы в сумочку. Врач неохотно мажет вонючей мазью девочкины лодыжки, дает бинт: бинтуйте сами.
– Что, что… Анализ надо делать, что. Мазью мажьте.
Он пододвигает им банку с мазью. Отдает на лечение. Щедро. Хотя, похоже, у него из всех средств одна эта мазь и стоит на стеклянных полочках шкафчика.
Пока женщина бинтует ножки девочке, в сердце Дубанкула с новой силой пробуждаются неясные подозрения.
– Одни в тот дом не пойдете. Я вам провожатого дам. Вот он и посмотрит, кто прав.
Медбрат прямо в халате и войлочных тапках идет за ними к их дому.
И тут конвой. Но женщина рада: помощь девочке оказана. Хоть какая-то, но помощь. Документы сработали. Чемоданов, конечно, не будет, пусть врач порадуется своей правоте. Жаль, что придется покинуть дом. Но вдвоем не страшно. Все только начинается. И о чемоданах надо сокрушаться естественнее, горше.
Они шли и за всей чередой обычных домов, не видя еще, чуяли свой. Он издали звал их.
Вот она, калитка скошенная, тропинка к дому, заросшая травой пожелтелой. Дверь в сени, открытая, чуть поскрипывает. Окна заколочены, и видно, что давным-давно.
Парень-провожатый почему-то мнется, боится идти за калитку, остается снаружи:
– Вы сами гляньте. И мне скажете.
Уже с крыльца они видят, как на расстоянии к ним приближается врач. Не усидел в своем окопе. Бдительный.
В сенях они переглядываются. Им спокойно и весело. Сейчас предстоит разыгрывать тоску об исчезнувших чемоданах. Мгновенно входят в роль.
Но чемоданы стоят!
Большой и поменьше.
Желтые, кожаные, с большими пряжками. В них все, что они назвали.
Они смогли мгновенно переодеться. На девочке засияло белое платье с кружевными оборками. Женщина накинула мех поверх легкого струящегося платья. Надела лодочки на каблучках.