Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль - Владимир Сорокин 11 стр.


нормальные вареники

нормальная сметанка

нормальный творожок

нормальная ложечка

нормальный платочек

нормальный кал

нормальные родственники

нормальный сиропчик

нормальная ватка

нормально пописал

нормальные подарочки

нормальная подагра

нормальный миновазин

нормальная простыночка

нормальные ладошечки

нормальная гадина

нормальный городок

нормальные люди

нормальный телевизор

нормальный бандюга

нормальный волосочек

нормальный сырок

нормальная ряженка

нормальная хохотушка

нормальная повязка

нормальный винтик

нормальный зайчишка

нормальные тараканчики

нормальная Оленька

нормальный пирожок

нормальная начиночка

нормальное яичко

нормальные фантики

нормальные медали

нормальный орденок

нормальный церроз

нормальные фотографии

нормальный потничок

нормальный сухарик

нормальный дурак

нормальные пятки

нормальный замочек

нормальный Васятка

нормальные провалы

нормальная Ниночка

нормальный котик

нормальный костюм

нормальный нафталин

нормальная перхоть

нормальный юбилей

нормальные заслуги

нормальное поздравленьице

нормальный стол

нормальные сослуживцы

нормальный Витька

нормальные стаканчики

нормальная водка

нормальный салатик

нормальная салфетка

нормальный отдых

нормальный пердёж

нормальный диванчик

нормальный курослеп

нормальный сахарок

нормальные боли

нормальные крики

нормальная докторша

нормальные санитары

нормальные носилки

нормальная машина

нормальные медсестры

нормальная палата

нормальный укол

нормальное пробуждение

нормальные помутнения

нормальный хирург

нормальный зонд

нормальная кровища

нормальная каша

нормальная отрыжка

нормальные инъекции

нормальное обмывание

нормальный главврач

нормальная дежурная

нормальное судно

нормальная клеёнка

нормальное посещение

нормальный совет

нормальные антибиотики

нормальные сульфамиды

нормальная водянка

нормальный прокол

нормальный нашатырь

нормальный профессор

нормальное мочегонное

нормальный консилиум

нормальное решение

нормальный срок

нормальная ответственность

нормальная операционная

нормальный специалист

нормальный наркоз

нормальная операция

нормальное состояние

нормальное давление

нормальный пульс

нормальное дыхание

нормальная фибрилляция

нормальный адреналин

нормальная кома

нормальный разряд

нормальное массирование

нормальная смерть

Часть третья

«О, Русь, жена моя!»

Александр Блок

Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы на сопротивныя даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство.

(Тропарь Кресту и молитва за Отечество)

Едва неказистая пегая лошадёнка, с чавканьем вытаскивая из грязи мосластые ноги, выволокла поскрипывающую телегу на большак, как небритый возница, придержав поводья, обернулся к Антону:

– Ну вот. А тутова через поле, и всё. Рукой подать.

Антон спустил вниз онемевшие ноги, обутые в невысокие резиновые сапоги, снял с телеги чемоданчик и, рассеянно скользнув рукой в прохладный карман плаща, зачерпнул горсть монет:

– Спасибо. Спасибо тебе…

– Да не за что. Чего уж там, – усмехнулся мужик и вздохнул, подставляя коричневую ладонь с узловатыми пальцами.

Монеты, коротко звякнув, скрылись в ней, лошадь лениво дернула, забирая вбок, скаля желтые зубы и тряся гривой. Антон попятился от облепленного грязью колеса, поправил выбившееся кашне.

– Тутова рукой подать! – крикнул мужик, чмокая и тыча пальцем в густой, обложивший всё вокруг туман.

– Я знаю, – тихо самому себе пробормотал Антон, перешёл большак и ступил в жнивьё. Оно было мокрым, буровато-коричневым и слабо шуршало о сапоги.

– А там правей забирайте! Правей! – снова крикнул мужик, погоняя лошадь и теряясь в тумане.

Антон улыбнулся, сдвинул пропитавшуюся влагой шляпу на затылок и неторопливо зашагал, покачивая чемоданчиком.

Поле уходило вдаль, растворяясь в тумане, а он, густой как молоко, парил над всем, тянулся, переходя в мутно-серое небо. Пахло сыростью, подгнившим сеном и осенью – той самой, знакомой до боли, бесповоротно наступившей, холодящей виски и пальцы, лёгким ознобом затекающей в широкие рукава плаща, перекликающейся унылыми голосами невидимых птиц.

Чемоданчик еле слышно поскрипывал, ритмично покачиваясь в руке, жнивьё тут же счистило с сапогов дорожную грязь. Антон оглянулся, пошёл правее и увидел овраг, явственно проступивший справа сквозь туман.

Он лежал – всё тот же, широкий, с пологими, сплошь поросшими склонами, – лежал забитый густым-прегустым кустарником; и торчало всё то же сухое дерево и чернели три пня, и виднелся чуть поодаль, вот он, камень – огромный, намертво вросший в землю.

Антон подошёл к краю.

Овраг простирался перед ним.

– Господи, как зарос… – пробормотал, улыбаясь, Антон и, нашаривая в карманах папиросы, осторожно ступил на камень.

Он, казалось, стал меньше, ещё сильнее утонув в земле. Его серая шершавая поверхность сильно поросла мхом, а из-под скруглённого края тянулась вверх маленькая корявая берёзка в руку толщиной. Её пожелтевшие, ещё не опавшие листья неподвижно замерли, блестя влагой.

Антон закурил, жадно втягивая в лёгкие горький, трезвящий голову дым.

Овраг… Он стал ещё шире, но как он зарос! Откуда взялись эти густые кусты, крепко сцепившиеся толстыми ветками?! Тогда их не было и в помине, внизу росла высокая трава, журчал, изгибаясь, узкий ручей, качались редкие головки камыша…

– Как зарос… – снова повторил Антон, спрыгнув с камня, двинулся по краю.

Папироса потрескивала, дым тянулся за сутуловатой спиной Антона, слоился под полями шляпы.

Овраг стал расширяться, мелеть, кусты полезли наружу, вскоре обступили, поплыли справа и слева, а под ногами захрустела трава – густая, высокая, пожелтевшая, нещадно мочащая серые шерстяные брюки. Антон кинул окурок в куст, глянул вправо и вдруг – толкнуло в сердце, заставив забиться чаще: тропинка. Заросшая, еле угадываемая в некошеной, сожжённой солнцем и измочаленной дождями траве, она вела в туман, изгибаясь знакомыми с детства изгибами, звала за собой, тянула и манила.

Он зашагал быстрее, переставая чувствовать усталость двухдневного пути, мокрые колени и озябшие руки.

Прошлое – гибельно-сладкое, горьковатое, оживало с каждым шагом, вырастая из тумана, поднимаясь слева – тёмным еловым бором, справа – тремя густыми липами, а посередине, посередине…

Антон замедлил шаг.

Дом.

Всё тот же.

Их дом. Его дом. Дом детства. Дом юности.

Крыша, крытая длинной щепой, две трубы – одна короче другой, темные окна. Сад непомерно разросшийся. И бор. И липы…

Он остановился, медленно расстёгивая плащ и отводя кашне от горла.

– Боже мой…

С липы снялась сорока, спланировав, полетела низом, треща и посверкивая белыми подкрыльями на тёмном фоне бора.

Антон постоял минуту и медленно двинулся к дому. А дом – приземистый, обветшалый, кирпичный – стал плавно приближаться, разворачиваясь, поражая страшно покосившимся крыльцом и чёрными глазницами окон.

Заросшая дорожка кончилась, и под ногами ожили гнилые доски провалившегося крыльца. Пожухлая крапива пробивалась сквозь них. Сдерживая дрожь озябших рук, Антон толкнул дверь. Заскрипев, она поплыла в темноту, стукнулась о стену, открыв тёмное пространство, дохнувшее сыростью и гнилью брошенного погреба.

Антон вступил в сени и похолодел: не было знакомого прерывистого скрипа толстых половиц. Лишь беззвучно прогнулись они – мягкие, полусгнившие.

В темноте он нащупал медную холодную ручку, потянул.

Сверху что-то посыпалось на шляпу, дверь поддалась. Он шагнул через поросший крохотными грибами порог и оказался в горнице.

Мутный свет лился через разбитые стёкла, освещая осыпавшуюся печь, провалившийся пол, кучу трухлявого хлама в углу, ржавую кровать, ржавую посуду.

Страшная печать времени потрясла Антона. Он замер, не в силах пошевелиться, и долго стоял, пока губы не разлепились, прошептав:

– Здравствуй, дом…

Здесь пахло прелью, травой и обвалившейся штукатуркой.

Антон поставил чемоданчик, снял шляпу и двинулся в следующую комнату. Её отделяла массивная дубовая дверь с красивым рельефом.

Он толкнул её.

Она заскрипела, но совсем не так, как прежде, а протяжнее – ниже, слабее.

Комната. Его комната.

Мутные потеки на потрескавшихся стенах. Выбитое окно. Зато плафон цел – милый зелёный плафон. И стол цел. И даже не мокрый, несмотря на коричневую лужу посередине пола. И подковы на правой стене целы. И ключик с замысловатой бородкой…

Дверь в кабинет отца.

Такая же дубовая, с рельефом и медной ручкой в виде львиной головы. Антон потянул за ручку.

Осевшая дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, потом дёрнул.

Она распахнулась.

Полумрак. Сырость. Размеренная капель с потолка.

Широкий двухтумбовый стол. Книжные полки, угнетающие своей непривычной пустотой. Разбитые настенные часы с вылезшим из корпуса маятником. Опрокинутый венский стул.

Антон поднял его, поставил на мокрый пол, смахнул с сиденья капли и сел. В доме было тихо, только с потолка размеренно капало: кап, кап, кап…

В углу росли всё те же маленькие грибки с жёлтенькими шляпками.

Он посмотрел в верхний правый угол и встретился глазами со строгим новгородским Спасом. Лик его был сумрачен, складки хитона и рука с двуперстием еле различались, но глаза глядели всё так же пристально, брови плавно изгибались, маленькие строгие губы многозначительно сжались.

«Он говорит глазами, – вспомнил Антон фразу отца. – В конце семнадцатого века написан Он, и с тех пор уста Его молчат. Молчат, как тогда. Перед Пилатом».

Отец опустил руку на плечо двенадцатилетнего Антона, потеребил реденькую бородку, тихо добавил:

– Спроси Его, что есть истина.

Антон шёпотом произнёс, глядя в глаза Спаса:

– Что есть истина?

И чёрные очи под спокойными дугами бровей ясно ответили:

– Аз есмь.

Тогда это поразило Антона до глубины души, и он впервые ощутил в себе чудотворные ростки веры…

Антон встал, подошёл к иконе, поднял руку и осторожно коснулся облупившегося тёмно-вишнёвого хитона Христа. Пальцы почувствовали прохладную шершавость.

Приблизившись, он поцеловал икону…

Спас. Отец протирал его, моча ватку в широкогорлом пузырьке. От ватки пахло чем-то остро-сладким.

А пузырёк всегда стоял вон там, на книжной полке, поблёскивая зелёными боками на фоне тёмно-коричневых корешков богословских трудов Московской патриархии.

Антон подошёл к полкам, положил руку на вспучившееся от влаги дерево. Здесь справа когда-то блестели золотыми корешками Библия, Апостол, Добротолюбие, сборники катехизисов, кондаков и акафистов. Ниже стояли тома «Истории» Карамзина, сочинения Соловьёва, труды Леонтьева, Хомякова, Аксакова, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Белинского, Некрасова, Писемского, Островского. И все они – тяжёлые, в красивых тиснёных переплетах – были «с ерами и ятями», – как, посмеиваясь в подкрученные усы, говаривал покойный отец.

Да. Отец любил их – эти потёртые увесистые книги с пожелтевшими, но твёрдыми страницами.

Летом он читал их в саду, уютно усевшись в просторном китайском шезлонге с палевыми драконами на прочной матерчатой спинке. Ветер пошевеливал листвой разросшихся яблонь, голубоватая ажурная тень ползла по отцовскому нанковому плечу, колеблясь на широких полях соломенной шляпы.

Шестнадцатилетний Антоша, примостившись рядом на жирной блестящей траве, мастерил похожий на журавля планер, обтягивая крылья громко хрустящей калькой.

Вдруг отец поднимал голову, коротко вздыхал и проговаривал:

– Антоша, минуту внимания. Вот послушай-ка…

Антон поворачивался к нему, отец прижимал страницу костяным ножичком и читал ровным мягким голосом:

«Событие, которое произошло осенью 1380 года на поле Куликовом, стало живым символом русского народа и его истории. «С войны не бегают, а сражаются до последнего издыхания, чтобы получить доблестный конец», – учит признанный всем православным народом оптинский старец иеросхимонах Амвросий, выражая этими словами общецерковное сознание во взгляде на войну физическую, и вместе – на брань духовную, которые взаимосвязаны по существу. Быть Церкви в стороне от этих событий – значит уйти с поля брани. Вот почему Христос Спаситель на замечание Своих учеников: «Здесь два меча», – сказал: «Довольно». И русские верующие люди достаточно глубоко восприняли этот Евангельский урок истории, передавая последующим поколениям опыт брани наших предков, и прежде всего – брани духовной. Никогда в истории человечества кровь православных христиан не проливалась напрасно, особенно во время ключевых исторических событий, каким была Куликовская битва за свободу народов земли. На поле Куликовом встретились не просто русская сила с силами орды. Произошло столкновение благодатной духовной силы, осененной благословением Божьим, с поганью и нечистью, воплотившей в своём пафосе разрушения и порабощения зловещий лик Сатаны. Он-то и был повержен тогда благодаря духовному мужеству русских людей, возложивших себя на алтарь Добра и Света во имя грядущих поколений православных». Он замолкал, сдержанно улыбаясь, выпрямлялся, насколько позволял деликатно поскрипывающий шезлонг, и привычно быстрым движением снимая с переносицы своё золотое пенсне «мотылёк»:

– Замечательно. Правда?

– Правда, – кивал головой притихший Антон.

– Действительно, это не просто битва. Это… это… – Отец замирал, держа перед собой пенсне, и тихо добавлял: – Это крёстная жертва русского народа…

Что-то зашуршало в углу.

Серая, похожая на тряпочку мышь спокойно пробежала по плинтусу и юркнула в дыру.

Антон подошёл к отцовскому столу, подвинул стул и сел, положив руки на огрубевшую, вспучившуюся местами поверхность.

Когда-то здесь стоял массивный чернильный прибор, хрустальные кубики-чернильницы которого так красиво разлагали солнечный луч на яркие радуги, а чуть левее лежал календарь, стояла фарфоровая вазочка для карандашей и высокий трехсвечный шандал. Отец зажигал его росными августовскими вечерами, когда отключали свет. Прикуривая от свечи, отец чуть склонял набок свою красивую, рано поседевшую голову, брал папиросу большим и указательным пальцами, выпускал дым, оттопыривая нижнюю губу.

Антон посмотрел вверх. Яичную желтизну елового потолка сменил серый налет. По углам виднелись заросли паутины. Он протянул руку, подставил ладонь под капель. Холодные увесистые капли стали разбиваться о пальцы, обдавая лицо водяной палью.

«А ведь здесь жили, – подумал Антон. – Жили люди. Сидели на этом стуле. Разговаривали. Смеялись. Пили чай из широких чашек с синими розами на фарфоровых боках. И одним из этих людей был я…»

Я, произнёс он, поднося к глазам мокрую руку.

«Те же пальцы, те же линии жизни, сердца, ума. Те же волосы, рот, глаза…»

Он встал, с трудом разгибая уставшие ноги, прошёл в горницу, взял саквояж, толкнул дверь.

Туман заметно поредел, послеполуденное солнце выглядывало из-за белёсых облаков. Слабый ветерок обвевал лицо осенней сырой прохладой.

Антон обогнул дом и вышел в сад.

Как он разросся!

Там, где когда-то торчали редкие веточки посаженных отцом яблонь, теперь стояли толстые деревья с раскидистыми кронами и бугристыми стволами. Вишня, кусты роз, крыжовник, смородина, жасмин, сирень – все сцепилось, переплелось ветвями, проросло крапивой, чертополохом, лопухами и лебедой.

Он смотрел, не узнавая ничего, не веря своим глазам.

В саду, поражавшем местных мужиков своей ухоженностью, а приезжих интеллектуалов – изысканностью, теперь царил хаос. Это был кусок леса, самого настоящего молодого леса.

Антон покачал головой, разглядывая всё вокруг. Так хозяин, встретив через много лет в лесной чащобе своё некогда домашнее животное, с удивлением узнает в его диких повадках следы тех, когда-то милых сердцу черт, и странное, противоречивое чувство овладевает им.

– Невероятно… – пробормотал он, покачивая головой.

На месте грядок со спаржей и лионской клубникой кустился непролазный бурьян, тропинка, ведущая на пасеку, терялась в нём. Он шагнул вперед, с трудом продираясь сквозь влажные ветки, двинулся туда, где выглядывали из высокой пожелтевшей травы крыши пчелиных домиков, издали казавшиеся такими же прочными и ладными, как тогда. Но чем ближе приближался он к ним, тем быстрее и бесповоротнее рассыпалась иллюзия: улья стояли насквозь гнилые.

Подойдя к ним, Антон поразился стойкости их трухлявых стенок, коснулся рукой, и домик тут же рухнул, мягко развалился, крыша опрокинулась, обнажилось изъеденное насекомыми нутро.

Склонившись над этой печальной грудой, Антон стал трогать прелые доски, и вдруг от них поплыл запах. Тот самый – невероятный запах пасеки. Антон замер. В нём, этом запахе – тёплом, живом и родном, вспыхнули, ожили и встали во всей полноте давно забытые картины юности: потянулся горьковатый слоистый дымок из прокопченного носика дымаря, запахнулась пола белого, испачканного прополисом халата, отцовские руки осторожно сняли крышку с улья, откинули покоробившуюся холстину, дымарь хрипло и часто задышал, рамка с треском полезла из обоймы, ползающие по ней пчёлы нехотя снялись.

– Держи-ка. – Отец передал Антону тяжёлую раму, солнце сверкнуло в полуполных ячейках сотнями янтарных искорок.

А потом – плавные провороты медогонки и тягучий блеск мёда, сползающего по жестяным стенкам, и тонущие в нем пчёлы, и опьяняющий запах, и вынутое из пальца жало, ещё содрогающееся в своем слепом желании…

Назад Дальше