– Отойдите все в сторону, – приказала Татьяна. Она выгребла девчонок из очереди и отвела их от калитки.
– Почему? – искренне оторопела моя дочь и забегала глазами по лицам.
Ленка молчала. У нее было виноватое страдальческое выражение лица.
– Мы сейчас. – Татьяна схватила Ленку за руку, и они помчались, одинаково перебирая ногами. Татьяна бежала впереди, а Ленка следом, на расстоянии вытянутой руки.
Наташка и Юлька смотрели, как мимо них прошли те, кто стоял позади. Они протиснулись на площадку и брызнули во все стороны, как муравьи из-под ладони.
Цепи были длинные и, казалось, свисали с самого неба. К каждой паре цепей приделана скамеечка – качели, куда помещается по одному человеку.
Все расселись, каждый на свою скамеечку, и застегнули перед собой ремни, чтобы не выпасть и не улететь в небо.
Все разместились и пристегнулись. Толстая тетка захлопнула калитку и с категоричным видом нажала какую-то кнопку. Круглый диск начал медленно крутиться, вместе с диском крутился столб, и центробежная сила стала отдувать цепи.
Люди полетели по кругу. Земли не было видно, и им, наверное, казалось, что они летят вообще. Они летели вообще над очередью, над Юлькой и Наташкой, которые стояли с туповатыми личиками – отвергнутые, но мужественные, облагороженные испытанием.
Явились Татьяна с Ленкой. Ленка подошла к девочкам. Теперь их было не двое, а трое – полный комплект. Девочки смотрели на летающие качели и переживали каждая свое: Ленка – радость за других, Юлька – зависть, Наташка – легкое злорадство: тем, кто был сейчас на качелях, оставалось только полторы минуты. Им оставалось меньше, чем половина. А у нее, у Наташки, все было впереди. У нее было впереди целое счастье плюс ожидание счастья, что само по себе тоже очень ценно.
– А нам билеты? – спохватилась Татьяна.
Я сообразила, что мы не взяли себе билеты.
– Не успеем, – поняла я.
Дети обернулись. Они смотрели испытанно и настороженно, как зверьки, заслышавшие чужие шаги. Заставлять их ждать снова было немыслимо. Мы просто могли сорвать их надежду. На качели они попали бы сломленными, и радость уже не достала бы их через эту сломленность.
– Успеем, – сказала Татьяна и провалилась сквозь землю.
Дети вывернули головы и стояли так до тех пор, пока Татьяна не возникла на прежнем месте.
Тетка тем временем нажала кнопку. Столб перестал крутиться, и летающие качели вернулись на круги своя.
Девочки напряглись, как перед стартом на первенство Европы.
Потом в какую-то секунду мы все оказались в калитке, а в следующую секунду – на круглой деревянной площадке.
Наташка, Юлька и Ленка метнулись в одну сторону. Наташка первая взгромоздилась на скамеечку. Между Юлькой и Ленкой произошла страстная кратковременная борьба за место возле Наташки. Юлька удачным приемом отпихнула Ленку и села сразу за Наташкой.
Незнакомый мальчик в синей беретке отпихнул Ленку и сел следом за Юлькой.
Вокруг шустро рассаживались дети и взрослые.
– Лена! – крикнула Татьяна. – Иди сюда!
Ленка не двигалась. Она стояла с лицом, приготовленным к плачу.
– Леночка! – Татьяна хотела переключить ее внимание на действие или хотя бы на видимость действия. – Беги скорей! А то тебе места не останется…
Татьяна подбежала к дочери и потащила ее на другую половину круга.
Ленка зарыдала.
– Ну какая тебе разница, где сидеть? – спросила Татьяна, как бы снимая этим вопросом всю несправедливость.
– Д… да, а почему опять я? П… почему все время я?
Ленка иногда легко заикалась, но когда она волновалась – это проявлялось сильнее. Татьяна посмотрела на свою дочь, обиженную людьми и, как ей показалось, Богом, и ее лицо сделалось проникновенно грустным. Она прижала Ленкину теплую голову к своей щеке. Ей тоже хотелось плакать. Я видела, как подтаяли у нее глаза, определились морщинки и в молодом ее лице проглянули черты будущей старухи.
Юлька и Наташка выглядывали воровато, как мыши. Они были вполне счастливы и тем несимпатичны.
Ленкино страдание все же достало их и легло на душу легким угрызением совести, смешанными с эгоистическим удовлетворением.
– Мам! – Наташка помахала из-за цепи кургузой ручкой.
– Сиди! – резко ответила я, хотя Наташка была абсолютно ни в чем не виновата. Просто некрасиво быть благополучной, когда другие страдают.
Татьяна усадила Ленку на свободную скамеечку и пристегнула перед ней ремешок.
Тетка удостоверилась, что все в порядке на вверенном ей участке, и нажала единственную кнопку на своем пульте управления.
Круглый диск начал медленно вращаться. Предметы медленно поплыли в стороны и вниз.
– Леночка! – крикнула Татьяна. Это значило: «Леночка, посмотри, как хорошо, а будет еще лучше!»
Ленка сидела с окаменевшим профилем и не повернула головы. Это значило: «Мне плохо и никогда не будет хорошо. И я вас не прощу, как бы вы передо мной ни старались. Я всю жизнь буду мстить вам своей печалью».
Принципиально грустная Ленка проплыла и исчезла.
Я полетела в небо. Сердце толчками переместилось в пятки.
Потом я полетела к земле, и сердце медленно, туго подплыло к горлу. Я не чувствовала напряжения цепей, и мне казалось – падению не будет конца. Но вот цепи натянулись, я поняла: не выдержат. Сейчас рухну и взорвусь – и через боль перейду в другое существование. Но в этот момент меня понесло в облака. Снова не было натяжения цепей, и казалось – вознесению не будет конца.
Из ниоткуда, как во сне, на меня наплывает моя дочь – смуглая и яркая, как земляничка. Она беззвучно хохочет. Ее дивные волосы текут по ветру.
Вот мои молодые родители: папа в военной форме, мама в крепдешиновом платье, синем в белый горох.
Мама наклоняется к папе и показывает на меня:
– Это твоя дочь. А ты не хотел…
Вот мой нерожденный сын.
Я волнуюсь, что он выпадет из качелей. Мне хочется на лету выхватить его и прижать к себе. Но он проносится мимо, и я не успеваю рассмотреть его лицо.
А вот, стоя ногами на качелях, раскинув руки, как распятие, летит мой любимый. Он не хуторянин. Нет. Он бродяжка. Он никогда не бросит, но и себе не возьмет. Он разобьет на мелкие кусочки, а осколки положит в карман.
Он летит, как таран. Я едва успеваю увернуться.
– Не улетай! – кричит он мне.
– Я больше не люблю тебя! – кричу я, и мне становится легче. Так легко, что я не чувствую своего тела.
Я пою. Но пою не напряжением горла. Просто песня вместо меня. Я свободна от прошлого. Я готова к новой любви. Как зовут тебя, моя новая любовь?
…Четыре минуты окончились.
Мы отстегнули ремешки и сошли на деревянный диск. Потом прошли сквозь железную калиточку. Спустились на землю.
Очередь не увеличилась и не стала меньше. Осталась такой же, как была. И выражение лиц было прежним. Видимо, все, кто становился причастным к ожиданию, надевали это выражение, как надевают тапки при входе в музей.
– Чем кормить? – спросила себя Татьяна. Она была уже дома.
Обед у меня был. Меня мучили другие проблемы. И мой побродяжка уже шел по моей душе, выбирая осколки покрупнее, чтобы наступить на них своей интеллигентной пяткой.
Юлька, Ленка и Наташка стояли рядом. Переживали каждая свое: Юлька была бледная, почти зеленая. Ее мутило от перепадов, и она испытывала общее отвращение к жизни.
Ленка смотрела перед собой в одну точку, и отсвет пережитого восторга лежал на ее лице.
Наташка уже забыла о летающих качелях. Ей хотелось на «чертово колесо». Она сложила руки, стала неуверенно торговаться, не веря в успех.
Жизнь представлялась ей сплошной сменой праздников.
Центр памяти
Все началось в пятницу, во второй половине дня, когда Варвара Тимофеевна вернулась из булочной.
Она достала из авоськи половинку орловского хлеба, пакетик с чаем. На пакетике был написан какой-то сложный шифр, похожий на текст шпионской радиограммы: МПП РОСГЛАВДИЕТЧАЙ ГОСТ 1938-46…
Варвара Тимофеевна не стала вникать в премудрость, поставила пакетик на стол, и в ту же минуту медленно, будто нехотя, растворились обе рамы кухонного окна.
Варвара Тимофеевна точно знала, что окна были задраены и закрыты на все оконные задвижки. Сами по себе они раствориться не могли, и было похоже, будто кто-то показал фокус.
Варвара Тимофеевна несколько оскорбилась фамильярностью фокусника, но не растерялась, а моментально вернула все на прежние места: затворила окна и еще раз закрыла их на шпингалеты.
В это время распахнулись дверцы кухонной полки, висящей на стене. Чашки стали подскакивать на блюдцах, как бы примериваясь, потом соскочили на пол, а следом за чашками бросились вниз блюдца, предпочитая скорый конец долгой разлуке.
Варвара Тимофеевна собрала с пола осколки, высыпала их в мусорное ведро. Выпрямилась и сквозь раскрытую дверь увидела: кушетка в комнате медленно поехала от стены к центру, а ящик для белья стал раскачиваться на носках, как человек в раздумье, с пятки на носок.
Варвара Тимофеевна приложила руку к стене. Стену знобило, и Варвара Тимофеевна догадалась, что в Москве началось землетрясение, как в Ташкенте.
Она где-то слышала, что при землетрясении надо встать в дверной проем – там рушится в последнюю очередь или не рушится вообще.
Варвара Тимофеевна перебежала маленький коридорчик своей квартиры, встала под дверной косяк и простояла без паники час, а может, и два.
Потом ей надоело жить без впечатлений, и она пошла к соседям разузнать размер морального и материального ущерба.
У соседей все было обычно и привычно.
Варвара Тимофеевна вернулась домой, легла животом на подоконник, выглянула в окно. На улице никаких примет землетрясения – земля не гудела. Собаки не лаяли. Дети справляли свое детство. Десятилетний Ромка-татарчонок поддал ногой мягкий мяч, где-то пропускающий воздух. Мяч шмякнулся в свежую рассаду, которую Варвара Тимофеевна высадила во дворе перед домом.
– У паралич! Дьявол не нашего Бога! – завопила Варвара Тимофеевна. – Вот я щас выйду, вот я тебя поймаю…
– Это детская площадка, а не огород, – огрызнулся снизу Ромка. Когда Варвара Тимофеевна была высоко, он ее не боялся. – Вы бы еще свиней развели…
Варвара Тимофеевна хотела ответить Ромке, но за ее спиной раздался звук-лязг средней мощности.
Варвара Тимофеевна оглянулась. На полу лежала люстра, вернее, то, что было люстрой. В потолке зияла черная неаккуратная дыра.
Когда стихийное бедствие касается всех людей, то несчастье как бы раскладывается на всех в равной мере, и это не так обидно для каждой отдельной личности.
Но когда стихийное бедствие касается только одного человека, то это воспринимается как несправедливость, а всякая несправедливость покрывает душу шрамами.
Варвара Тимофеевна оделась и пошла в домоуправление.
Управдом Шура внимательно выслушала Варвару Тимофеевну и сказала, что ни о каком индивидуальном землетрясении не может быть и речи, потому что в Москве нет вулканов. А стены трясутся скорее всего оттого, что сверху или снизу подрались соседи, и по этому поводу надо обращаться не в домоуправление, а в милицию.
Варвара Тимофеевна сказала, что сверху нее живет мать-одиночка, лифтершина дочка Таня с грудным младенцем и драться между собой они не хотят. А снизу живут две сестры-двойняшки, по восемьдесят лет каждой. Они, бывает, ссорятся между собой, но вряд ли могут разодраться с такой силой и страстью.
Управдом Шура ничего не ответила, видимо, осталась при своем мнении, подняла руки и поправила в волосах круглую гребенку. Она сидела с поднятыми могучими руками, как монумент, во всей своей переспелой сорокапятилетней красоте, и Варвара Тимофеевна, глядя на нее, подумала: «Кобыла».
Но вслух ничего не сказала.
Управдом Шура тем не менее услышала то, о чем подумала Варвара Тимофеевна, но вслух ничего не ответила.
Милиционер Костя был молодой, с длинным ногтем на мизинце и мало походил на представителя власти.
Говорят, жизнью правят два инстинкта: инстинкт любви, чтобы оставить потомство, и инстинкт самосохранения, чтобы подольше пожить.
Варвара Тимофеевна и Костя существовали под властью разных инстинктов и не понимали друг друга.
– А почему у вас все на полу валяется? – спросил Костя.
Варвара Тимофеевна специально ничего не прибирала, оставляла как вещественное доказательство. А недавно принесла с помойки совсем еще крепкий стул с продранным сиденьем и присовокупила к общему фону.
– А зачем подбирать? – спросила Варвара Тимофеевна. – Все равно упадет.
– Так все время и падает?
– Так и падает.
– А как же вы живете? – удивился Костя.
– Человек не собака. Ко всему привыкает.
– Понятно… – задумчиво проговорил Костя.
Человек действительно не собака и, как разумное существо, быстрее приспосабливается к окружающей среде, какой бы противоестественной она ни была.
– А сейчас почему не падает? – спросил Костя.
– Сегодня суббота. Выходной у них.
– У кого?
– А я знаю?
Костя помолчал, потом забормотал непонятные слова:
– Мистика, фантастика, детектив…
– Чего? – не разобрала Варвара Тимофеевна.
– А вы давно эту квартиру получили?
– С месяц.
– А раньше где жили?
– В Тупиковом переулке. Нас снесли. Знаешь небось…
Костя дипломатично промолчал. Ему нравилось казаться хорошим специалистом: знать все, что происходит в городе Москве с каждым ее жителем, имеющим постоянную или временную прописку.
– А до войны в деревне жила. В Сюхине.
– А где это Сюхино? – полюбопытствовал Костя.
– Сейчас нигде. Старики померли, молодые в город подались, – разъяснила Варвара Тимофеевна. – На месте деревни одни печины стоят. Дикие свиньи развелись, рыси, волки.
– Печины – это печи?
– Нет, это печины…
Костя задумался: представил себе забытую под небом деревню, где вместо кошек, собак и свиней бродят рыси, волки и кабаны.
А вся Варвара Тимофеевна в темном штапельном платье представилась ему частью этой покинутой деревни, ее представителем.
И Косте вдруг отчаянно захотелось помириться с Таней. Должно быть, скомандовал инстинкт любви.
– А ночью тоже трясет? – спросил Костя, игнорируя инстинкт.
– Нет. Ночью не работают. Спят.
– Ну, я пошел. – Костя поднялся с кушетки.
– Может, в понедельник зайдешь? – пригласила Варвара Тимофеевна. – У них с восьми смена.
– У меня тоже с восьми, – сказал Костя. – У них своя работа, а у меня своя.
В понедельник к Варваре Тимофеевне приехали архитекторы района.
Управдом Шура объяснила, что они должны обследовать дом, нет ли в нем просчета, строительного дефекта.
Один архитектор – толстый лысый мужик – все время брал стакан и капал в него из пузырька, и в комнате пахло аптекой.
Варваре Тимофеевне стало совестно, что из-за нее человек тратит свое здоровье. Она забилась в кухню и сидела там с виноватым видом.
Управдом Шура носилась по квартире с легкостью, не свойственной ее объему, и было видно, что переживает яркую страницу в своей жизни.
– А почему сейчас не стучит? – спросила молодая архитекторша с черными очками на голове.
– Не знаю, – сказала Варвара Тимофеевна. – Может, надоело…
– А это у вас что? – Архитекторша ткнула пальцем на подоконник.
На подоконнике в трехлитровой банке своей обособленной жизнью жил лохматый гриб. Варвара Тимофеевна кормила его чаем, сахаром и взамен получала кисловатое терпкое питье, ни с чем не сравнимое. Одни говорили, что гриб полезен. Другие говорили, что от него помирают.
Варвара с готовностью поставила на стол уцелевшую чашку, нацедила гриба сквозь пожелтевшую марлечку и протянула архитекторше.
Та недоверчиво понюхала и подняла глаза на Варвару Тимофеевну. Варвара Тимофеевна смущенно, неестественно улыбнулась, а потом подумала: «Чего это я улыбаюсь? Что, я дешевле стою?» И нахмурилась.
В этот момент на кухню вошел архитектор с каплями и громко спросил, будто Варвара Тимофеевна была глухая или придурковатая:
– Ну что, мамаша, говоришь, домовые завелись?
Управдом Шура красиво захохотала.
Варвара Тимофеевна посмотрела на каждого по очереди и ничего не ответила.
Архитекторы посовещались и ушли.
А на другой день к вечеру явилась Шура и вручила Варваре Тимофеевне направление в психоневрологический диспансер.
Варвара Тимофеевна оказалась четвертой в очереди. Перед ней сидели нарядная барышня и двое мужчин в казенных халатах. При диспансере находился стационар.
Барышня нервничала и все время смотрела на часы, а мужчины сидели нога на ногу, размышляли о футболе и о политике. Впереди у каждого был долгий праздный день, а от праздности устаешь так же, как от занятости.
– Вас сюда вызывали? – осторожно спросила Варвара Тимофеевна у барышни. Она подумала: может, у нее тоже знобят стены.
– Мне нужно заключение, – сухо сказала девушка и уставилась в книгу.
Варвара Тимофеевна поняла, что из девушки собеседницы не получится, а поговорить хотелось.
– А у вас что? – спросила Варвара Тимофеевна у человека в халате. Он сидел первым в очереди.
– У меня обратные реакции, – охотно поделился Первый.
– А как это?
– Когда все плачут, я смеюсь. И наоборот. Все смеются, а я плачу. Например, человек на улице поскользнулся и упал. Всем смешно, а мне грустно. Или кто-нибудь из знакомых совершит подлость, жена возмущается, а я смеюсь.
Варвара Тимофеевна увидела, что девушка перестала перемещать глаза по строчкам, остановилась взглядом на одном месте. Слушала.
– А последнее время я перепутал день с ночью. Днем я сплю, а ночью читаю, гуляю…
– А почему так получилось? – насторожилась Варвара Тимофеевна.
– Понимаете, у меня квартира возле Курского вокзала, и окна выходят на Садовое кольцо. Днем там очень шумно и угарно, а ночью тихо и воздух свежий. Я уже привык. И собаку свою приучил.