Счастье Анны - Тадеуш Доленга-Мостович 21 стр.


Он нервно рассмеялся:

— Видите, до каких «чертиков» можно дойти путем логического рассуждения. Насколько безопаснее вера!

Пани Гражина глубоко вздохнула. Ей казалось, что напряженное внимание, с каким она слушала рассуждения Владека, приостановило нормальную работу ее легких, что повредило сердцу, так как в висках стучало все сильнее.

— Я чувствую себя хуже, — обратилась она спокойно.

Владек встал, легко нажал большим пальцем на сгибе кисти. Она наблюдала за выражением его лица, но он, казалось, был погружен в свои предыдущие размышления. Она почувствовала сильное давление в горле, а потом вдруг сердце начало останавливаться.

«Умираю», — подумала она.

Хотела поторопить Владека, попросить, чтобы он помог, чтобы позвонил другим врачам, но не было сил. Ноги и руки леденели, затылок давила какая-то непонятная пустота, в глазах становилось темно, а слух обострился настолько, что она слышала сейчас не только трепет собственного сердца, но и дыхание Владека, тиканье его часов, тиканье часов на серванте и храп Кубы в четвертой комнате.

— Мне плохо, — едва пошевелила она губами.

— Дышите глубоко, — посоветовал он, — еще глубже, а руки выше. Глубже, длинный вдох!

Он встал, взял свой несессер и стал что-то вынимать оттуда. Она следила за ним с ужасом. Она знала, что он делает все быстро и ловко, но это не уменьшало ее страх. О, чего бы она только не дала за возможность крикнуть: «Скорее, скорее, потому что будет поздно! Я умираю!»

Она понимала, что Владек готовит укол камфары. Она часто слышала, что умирающим для усиления работы сердца вводится камфара. Она хотела попросить его ввести большую дозу, хотя уже не верила в возможность спасения. Когда он будет вводить иглу в ее тело, оно уже будет трупом… Воображение рисовало новые картины. Разбудят Кубу, этого бедного глупого парня, который, вероятно, и не почувствует утраты, сообщат Ванде… Ванда брезгует мертвыми… Сомнительно, что вообще придет. А потом катафалк и похороны… Чем ее смерть может изменить течение их жизни, их мыслей? Ничем. Самое большое, нарушит обычный распорядок нескольких дней! Погребение и юридические формальности. Кто из них заплачет? Неужели у них такие холодные сердца? Разве Куба или Ванда могут понять ее трагедию, трагедию матери, умирающей в этом диком холодном одиночестве, семидесятилетней женщины, бедной старой женщины, вслушивающейся в ужасающе слабеющий, уже почти неслышный ритм сердца?..

И сердце, как бы тронутое той немой жалобой, вдруг сорвалось и забилось в бешеном бессознательном темпе. Казалось, оно бросается во все стороны, мчится в бессильном зловещем галопе, булькает, как бы давясь паническими глотками крови…

— Умираю, — захрипело в горле.

В тот же миг в правой руке выше локтя она ощутила острую боль — укол камфары. Открытые глаза различали только контуры самых близких предметов, но на коже предплечья она отчетливо чувствовала боль от синяка, растираемого горячей ладонью. Спасительная камфара впитывалась в кровь, бежала с ней к сердцу. В ноздри ударил освежающий запах эфира.

— Дышите глубже, глубже, — услышала она нетерпеливый голос.

Но она не могла. При каждом хотя бы немного более глубоком вдохе горло сжималось и приходила уверенность, что больше уже не раскроется, что больше не пропустит в легкие ни малейшего глотка воздуха. Рот был полон холодной слюны, но она не отважилась бы проглотить ее, потому что одно движение гортани равносильно было удушью. Слюна начала стекать по губам. Это, должно быть, выглядело омерзительно. Она вытянула руку за платочком, но не смогла найти его на обычном месте. С усилием она поднесла ко рту угол одеяла и промокнула им слюну, чувствуя на губах прикосновение холодной простыни.

— Руки над головой! — сурово приказал Владек.

Минуту спустя она снова почувствовала запах эфира и новый укол, на этот раз выше правого колена. Молниеносно пронеслась мысль, что она лежит раскрытая. Да, она должна быть раскрытая, потому что на груди почувствовала холодное, приятно холодное прикосновение мокрого компресса, а затем ладонь на сгибе кисти.

«Как он это быстро делает, — подумала она, — а ведь у него только одна рука».

И это ее вдруг успокоило. Она подняла на него глаза и встретила печальный неподвижный взгляд. Этот взгляд черных затуманенных глаз был для нее неожиданностью, открытием. И она почему-то улыбнулась, а глаза ее наполнились слезами.

Сердце замедляло свой панический бег, оно билось еще очень быстро, но уже ровно и уверенно.

— Прошу вас ничего не говорить, — жестко сказал Владек, и только в тот момент она уяснила, что хотела сказать ему что-то хорошее, теплое и сердечное.

Его приказ задержал слова, но не помешал мыслям. Ведь он спас ее, этот парень, которого она не уважала, так часто унижала, к которому всегда относилась с неприязнью и с определенной степенью презрения. И нужно было наступить такой минуте, чтобы открыть в нем что-то совершенно неожиданное, какую-то мистико-материалистическую философию, что-то соединяющее в себе деизм Тиндаля и Лессинга с мироощущением Шопенгауэра и с пантеизмом Джордано Бруно, Гегеля или Спинозы. Пани Гражина знала эти взгляды и порицала, как не соответствующие ни науке, ни костелу, однако их эклектическая связь носила у Владека тот же энтузиазм или экзальтацию, что и у Бруно, сумасшедшего доминиканца, сожженного на костре, которого пани Гражина считала еретиком, опасным, но, конечно, не настолько, чтобы жечь его на костре. Он вызывал у нее определенную симпатию. Владек, может быть, не обладал этим огнем, но у него было что-то более неожиданное: чувства. Она это точно знала. Человек, которого она считала неспособным на какие-либо чувства… Так что же значит, его скептицизм, цинизм и неприятный моральный нигилизм?

По правде говоря, она не много знала о нем. Их редкие беседы ограничивались неприятными стычками по инициативе Владека, иногда неприличными и неуместными. О его личной жизни до нее доходили сведения очень редко: сдал экзамены, получил диплом, открыл собственный кабинет, поселился с какой-то разведенной. И это все. Еще слышала, что дела у него идут неважно, что зарабатывает немного. С ее детьми он не поддерживал почти никаких отношений. Он никогда не упускал возможности посмеяться над Вандой или Якубом. Как-то сказал о Ванде:

— Она переживает в своих статьях эротические волнения всего человечества.

И добавил к этому еще что-то двусмысленное, чего пани Гражина не хотела помнить и не помнила. О Кубе он говорил:

— Если бы между едой и сном он нашел время на мышление, то думал бы, что съесть и когда поспать.

Пани Гражина никогда не задумывалась, насколько справедливы злобные высказывания Владека о ее детях. Она просто игнорировала мнение Владека, отбрасывала его априори. Слушая Владека, она более чем когда-нибудь подчинялась навыку председательствующей, которая может в любой момент нежелательного оратора лишить права голоса или же настоять, чтобы его речь вычеркнули из протокола.

Однако сейчас она почувствовала потребность найти в ком-то отзвук осуждения их черствости и эгоизма.

— Ты уже устал, Владек, — откликнулась она, — а я настолько лучше себя чувствую, что не хотела бы тебя задерживать.

— Вы не беспокойтесь. Это моя профессия, и я попрошу за это заплатить, — ответил он резко.

— Не об этом речь… Видишь ли, Владек, у тебя талант ставить каждый вопрос в обидной и неприятной манере. Я хотела выразить тебе благодарность…

— Я думаю, что все трудности в поисках формы благодарности перестали существовать со времени, когда финикийцы придумали деньги.

Пани Гражина, притворно улыбаясь, сказала:

— Однако сам ты не ценишь деньги.

— Я ценю. Для меня это малая ценность, чтобы зарабатывать, но очень большая, чтобы тратить. Поэтому я гол, и в то же время меня считают скрягой.

— Ты очень устал… — начала снова пани Гражина, желая вернуться к затронутой теме. — Мне кажется, что я уже могу остаться одна… Может, лучше было бы разбудить Кубу или кого-нибудь из слуг…

— Кубу, — он улыбнулся с сарказмом, — можно было бы разбудить только сообщением, что пришло время поесть. Иного способа не вижу.

— Ты очень устал… — начала снова пани Гражина, желая вернуться к затронутой теме. — Мне кажется, что я уже могу остаться одна… Может, лучше было бы разбудить Кубу или кого-нибудь из слуг…

— Кубу, — он улыбнулся с сарказмом, — можно было бы разбудить только сообщением, что пришло время поесть. Иного способа не вижу.

— Да, я вот подумала… Наверное, мне придется пригласить какую-нибудь медсестру по уходу, потому что ни на сына, ни на дочь я рассчитывать не могу.

— Наверное.

— Как это тяжело в семидесятилетнем возрасте, имея двоих взрослых детей, видеть, что ни один из них не чувствует не только долга по отношению к матери, но и вообще…

Она махнула рукой: да что говорить ему, сам ведь знает эту ситуацию.

Владек надул свои узкие губы с выражением удивления:

— Не понимаю… А вы ждали от них чего-нибудь большего?

— Я думаю.

— А на каком основании? Извините великодушно, на каком основании?

— Можешь делать вид, что не понимаешь этого, но ведь то, что я их мать, останется для всего мира достаточным основанием.

— Извините, но как вы истолковываете понятие «мать»? Речь идет о биологической роли или о дружеской, социальной либо юридической? Ага! Значит тетя, главный эксперт и самая высокая государственная инстанция в семейных вопросах, считает, что у нее есть семья, но то, что тетя сделала со своей семьей, исключает какие бы то ни было сердечные взаимоотношения. Я бы сказал, что это не семья, а фамилия, в том отчасти старороманском значении…

— Ты говоришь глупости, Владек! — возмутилась пани Гражина.

— Не такие страшные, как вам кажется. Не буду говорить о себе — я дальний родственник. Но, скажем, Куба. Что вы когда-нибудь для него сделали? Я даже готов предположить, что сам факт его появления на свет не был побочным результатом обычного чувственного возбудителя. Готов поспорить, что в известную минуту для вас было важно, скажем так, получить удовлетворение от зачатия нового делового гражданина страны. Добродушный дядя Антоний! Помню его постоянно озабоченное выражение лица. Он и тогда вынужден был считаться с достоинством таинства брака и с тем, что… трудится на благо отчизны.

— Владислав!

— Прекрасно, тетя. Но даже в таком случае тетя заслужила благодарность страны, отчизны, поколений и чего-нибудь там еще, но вовсе не благодарность Кубы. А дальше? Вам кажется, что вы его воспитывали? Разве наем гувернанток и репетиторов равнозначен воспитанию, особенно когда больше внимания уделяется вопросу нравственности гувернанток, чем развитию ребенка? Кроме того, тетя никогда вообще не занималась Кубой, а Вандой лишь тогда, когда почувствовала волю Божью, да и то на несколько месяцев опоздала. Поэтому…

Пани Гражина прервала его:

— Зачем ты это говоришь? Или считаешь, что мое теперешнее состояние самое подходящее для дерзких и нелепых замечаний?

У него снова был злой, ироничный и вызывающий взгляд. Это уже верх наглости — делать ей, Гражине Шермановой, замечания по поводу воспитания детей! И это в тот момент, когда она ждала от него понимания, а может быть, даже сочувствия.

— Я только отвечаю на сетования тети, — пожал он плечами. — Нельзя требовать от кого-то теплых отношений, если со своей стороны исключены всякие чувства…

— Может быть, ты будешь любезен проявление чувств не идентифицировать с самими чувствами?

— Нет, не буду. Необъявленные чувства не существуют, объективно не существуют. С детства я бывал в этом доме, который когда-то импонировал мне богатством, но всегда отталкивал своей атмосферой гостиницы. Пока еще жил добропорядочный дядя Антоний, запуганный метрдотель, время от времени пахло здесь, скажем, пансионом. Потом это стал лишь ночлежный дом, в который жители забегали поесть или поспать. Каждый раз, когда я сюда приходил, убегал отсюда как можно скорее в убогую квартирку на четвертом этаже, где просто физически чувствовал тепло после тетиного ледника. Моя мать была необразованной, может, неинтеллигентной, может, не умела вести себя в обществе, но определенно была матерью. Сейчас вы понимаете, почему мы любили ее, почему из-за ее болезни Рена разорвала выгодный контракт, а я потерял год в университете? Мы, не задумываясь, пошли на это. Мы сделали то, чего очень хотели: быть рядом с ней.

Он закусил губу и повернул голову.

— Она воспитывала нас сердцем, — добавил он. — Нам даже сладко было от ее сердца…

— Извини, — холодно заметила пани Гражина, — но, противопоставляя мои методы воспитания методам твоей матери, не хочешь же ты сказать, что результатам ее педагогики можно позавидовать?

— А почему бы и нет?

Пани Гражина снисходительно усмехнулась:

— Потому что полагаю, что ты обладаешь достаточной степенью самокритичности, чтобы не считать себя образцом… Что же касается твоей бедной сестры… Карьера шансонетки кабаре — это не то, чему можно позавидовать. Ни карьере, ни общественному мнению. Атмосфера нежности и тепла, как вижу на вашем примере, не была разумно продуманным инкубатором.

— Допустим, — легко согласился Владек, — но в этом инкубаторе было хотя бы тепло. Я вообще противник доверять женщинам какие бы то ни было функции, кроме рождения и вскармливания детей. Моя мать была только женщиной, но когда я говорю об этом с вами, то должен сказать, что она была настоящей женщиной.

— Добавь: женщиной с ограниченным кругозором и такими же запросами, которая не занимала в общественной жизни никакого места. Дорогой мой, я ценю твою сыновнюю любовь, но не нужно делать такие рискованные противопоставления, особенно в день моего рождения. Я подозреваю тебя если не в объективизме, то, по крайней мере, в стремлении к нему. Поэтому положи на одну чашу весов мою пятидесятилетнюю общественную работу, а на другую — плоды жизни твоей драгоценной матери: себя самого и твою сестру.

Владек нетерпеливо заерзал:

— Мы не понимаем друг друга, тетя…

— Ты меня не хочешь понять.

— Вы сами себя не понимаете. Извините! Значит, полвека вы потратили на выполнение работы, предположим полезной. Вы оказали услугу человечеству, скажем, отчизне, хорошему делу или как там еще звучат эти дутые избитые фразы, но вы забросили то, что в соответствии с провозглашаемыми вами лозунгами было именно вашей обязанностью, — семью, детей, дом. Я последний из тех, кто что-нибудь делает лишь из чувства глупого так называемого долга. И никого не собираюсь принуждать к исполнению его обязанностей. Пусть каждый делает то, что ему нравится, и пусть потом не имеет претензий к другим. Я согласен с тем, чего вы не сказали, но что спрятано в вашем сердце. Да, Куба и Ванда — жизненный мусор, но пусть тетя на это не обижается, если работу свою предоставила челяди, а сама просиживала в прачечной на посиделках.

— Красиво выражаешься!

— В прачечной, потому что ваше бабское общество и политиканство — это обычная прачечная, куда сходятся кумушки, чтобы помолоть языками. Более широкая арена, более отточенные языки, более важные фигуры, а в сущности происходит то же самое: «Моя дорогая, моя дорогая…» Закладываются основы мира, составляются — трактаты и рецепты для соления петрушки, куется бронзовая мысль и порочатся соседки. А тем временем отродье делает, что хочет, и вырастает в черт знает что с катаром кишок, потому что за кухней никто не следит. В прачечной чешут языками о священном институте семьи, о священном домашнем очаге, а тем временем костер чадит в собственном доме, святой институт семьи поглощают дьяволы, а удивленная панюся спустя пятьдесят лет нашла минуту времени, чтобы заглянуть в дом, и с ужасом узнает наконец, что это лишь меблированные комнаты, а ее родные дети даже пальцем для нее не шевельнут. И они, черт возьми, правы! Правы или нет?!

Пани Гражина вся дрожала от негодования. Она предпочла бы умереть, ну если не умереть, то, по крайней мере, перенести снова сильнейший сердечный приступ, чем подвергнуться выслушиванию столь грубых упреков. Никто и никогда не осмеливался так говорить с ней. Этот сопляк просто сошел с ума.

— Как ты смеешь, как смеешь! — сумела она выдавить из себя. — Шут!

Назад Дальше