Одиночество пастыря - Ион Друцэ 2 стр.


- Добре.

А между тем накатывала тяжелая пора поставок, налогов, займов. Бедная земля после четырех лет войны и запустения лежала серая, бездыханная, задавленная пылью. За все лето ни капли дождя. Небо из конца в конец, как бескрайняя белесая пустыня, и огромное раскаленное солнце с утра до вечера губило все на корню. Пожелтела поднявшаяся было до колен кукуруза, сгорели начавшие было колоситься хлеба, помутнела вода в колодцах, родники пообсохли. Огромные трещины, как ящерицы, бежали, раскалывая землю вкривь и вкось.

Особенно тяжко пришлось тем, кто правдами и неправдами сберег какую-никакую скотинку во дворе. Пасти негде, кормить нечем, а уполномоченные по госпоставкам дохнуть не дают: требуют мяса, молока, шерсти, шкурок, потому что, мол, наступил тот самый последний срок, после которого уже карательные органы займутся твоими недоимками. А бедный человек, слушая все это, раздумывал про себя, чего бы такого кинуть в ясли, не то погибнет и та, последняя скотинка.

И гибла, особенно среди овец был большой падеж. Обстриженные наголо под самую зиму, выдоенные до капли, бедные овечки забирались туда, куда и коза не каждая вскарабкается, в надежде прокормить себя. Пастухи сбивались с ног. Хибара на вершине пустовала. Бывало, сумерки заполняют низину, медленно ползут по склону, вот уже и сам домик растаял в темени, а дымком все не тянет, в чугунке ничего не варится, и голоса свирели не слыхать.

Соседи, должно, постарались записать за его двором тьму-тьмущую, потому что ужас охватывал при перечислении одних недоимок, которые числились за пастырем. Десятки мешков с шерстью, тонны брынзы, сотни шкурок. Катастрофа была неминуемой. Ее можно было только отдалить, если бы хоть малость какую сдать, но ему сдавать было нечего. То, что у тебя нету овечек, говорили ему, это дело десятое, а то, что ты государству задолжал, вот что главное! Сник и опечалился бедный пастырь. Прожить жизнь хоть и бедно, но без долгов, и вдруг такой огромный долг да перед таким государством!

Стали вызывать по ночам в сельсовет. Поначалу звали вечерком, в общем потоке, но затем внесли в список злостных недоимщиков и уже вызывали вместе со злостными ближе к полуночи, а потом из того списка еще в особый перенесли и вызывали уже под утро. Неизменная доброжелательность пастыря и готовность к сотрудничеству выводили власти из себя. На кой черт им это его вечное "добре", если оно не оборачивается чем-нибудь материальным так, чтобы можно было погрузить и отправить на вокзал?! В конце концов отправили в район его самого в сопровождении двух милиционеров, дабы он, чего доброго, не сбежал по дороге. В районе, как известно, за один день такие дела не решаются. И вот в понедельник прошел он по склону холма в сопровождении двух милиционеров, и во вторник вели его так же, и в среду, и уже по долине прошелестело грозное и таинственное - "контра".

Что и говорить, при всей своей несуразности, долина не хотела ему зла, и тем не менее, когда настали трагические ночи и сельские активисты, собравшись вокруг керосинки, принялись составлять списки классовых врагов, в конце концов дошли и до него. Невозможно было его обойти, потому что, в самом деле, если человек при таких чудовищных задолженностях продолжает улыбаться на все требования говорит "добре", а не сдает государству ни шиша, то что это, если не чистое предательство? Кое-кто, правда, попытался стать на его защиту, говоря, что, возможно, у него нету овечек, но были высмеяны, потому что, резонно им заметили, если нету овечек, откуда столько овечьих орешков во дворе?

Настал день, и одинокий житель Верховины стал собираться в дорогу. У пастыря интуиция - это суть профессии, хлеб насущный. Он, должно быть, знал, к чему идет дело, не зря родился и прожил жизнь с такой печалью в глазах. Во всяком случае, той ночью, когда за ним приехали, он не спал. Вышел с узелком. Сунул свирель за пояс, привязал верную собаку к дверной ручке, взял узелок, поклонился трем камням, белевшим в темноте, и сел в машину.

На станции из машины - прямо в вагон, и те битком набитые вагоны долгие недели стучали колесами день и ночь, все на восток да на восток, пока не остановились рано утром в каком-то перелеске. Когда их выгрузили, строгий начальник спросил, как доехали. Обычно, когда спрашивают о чем-нибудь толпу, все стараются тянуть как можно дольше с ответом, пока не найдется чудак, готовый пострадать за всех. То ли потому, что пауза между вопросом и ответом затянулась, то ли потому, что он был выше других ростом, пастырь счел, что обратились именно к нему, и, улыбнувшись, обронил обычное: "Добре".

Что ж, подумало про себя строгое начальство, если после такого потрясения да после такой дороги он все еще хорошо себя чувствует, самое что ни на есть время спустить его в шахту...

Тем временем долина ожила. Случились два-три урожайных года, и колхоз очухался. Люди отъелись, приоделись, затем, засучив рукава, застроили всю долину почти что заново. Началось повальное увлечение виноградарством. Что ни двор - то виноградник, а там, где своя ягода, там и бочки, там и погребок.

Жить бы да жить, если бы не та рублевая лихорадка. Вдруг оказалось, что можно легко выбраться в люди, и для этого нужно всего-то ничего - рубли. Но, однако, рубли тоже разные бывают. Честно заработанные, которые в долине назывались твердой валютой, были и шальные рубли... Шальные надо было все время куда-то перепрятывать, дабы они, чего доброго, не подвели. Так все и шло. Компромисс оборачивался комбинацией, комбинация перерастала в махинацию, а от махинации недалеко и до аферы...

Болото греховности засасывало долину, и так всем хотелось омыться, что сгоряча построили даже новую баню, а толку чуть, потому что душу в бане не отмоешь. Душа очищается только от соприкосновения с другой чистой душой, а где ты ее найдешь, ту, другую, чистую душу, когда вон все вокруг окосели от вина да от пустословия... Жил, правда, когда-то на холме старый чудак, который своей свирелькой буквально творил чудеса, да и то сказать, когда это было...

После долгих лет молчания иные из сосланных стали подавать о себе вести, а о пастыре ни слуху ни духу. То ли угрызения совести не давали покоя, то ли по какой другой причине, но долина заговорила о нем. Достоверных сведений по-прежнему не было, а когда нету достоверных сведений, на их место спешат слухи. И слухи были самые невероятные. Говорилось, например, что обвалилась шахта, в которой он работал, и сколько их там было, все остались в завале. А то еще поговаривали, что пытался он убежать, да тайга сожрала. Было, наконец, подозрение, что женился он на китаяночке и вместе подались в Японию.

В конце концов его стали забывать, но, когда подошли сроки возвращения из дальних мест, как-то под вечер заявился и пастырь. Господи, что с ним сталось! За эти годы он не то что постарел, он рухнул как-то. Ходил медленно, приноравливая свой шаг к странному сипению, вынесенному им из тех сумрачных глубин. И голос, и глаза, и обычное его молчание - все было уже другое, и только светлая улыбка да привычка снимать шапку, прижав ее к сердцу в знак дружеского расположения, да полупоклон в сторону собеседника и то, ставшее уже знаменитым слово, из-за которого столько было выстрадано...

- Добре, - отвечал он по-прежнему, когда его спрашивали, как поживает.

Обрадовавшись встрече и отпраздновав его возвращение, долина жаждала подробностей, потому что народная память, народный опыт, народный здравый смысл - они только и существуют благодаря тому, что питаются страданиями отдельных судеб. Но - он был пастырем, а пастыри, как известно, молчуны. Такая у них странность. Такая у них слабость. Такой у них завет. Ну, хорошо, рассуждала сама с собой долина. Сегодня он не в духе, завтра компания попалась не та. Сегодня слишком напрямик спросили, завтра речь и вовсе была не о том. Но если он ничем не хочет поделиться, тогда на кой ляд вернулся? Родни никакой. Верный пес, провыв трое суток на Верховине, сорвал дверную ручку и понесся по миру искать хозяина. Ни дома, ни двора, ни даже тех трех камней, потому что после создания колхоза на том самом месте, где была его хибара, построили двухэтажное правление. Теперь там с утра до вечера трещат счетные машины, звонят телефоны. И, стало быть, если не к чему возвращаться, если незачем возвращаться, если некуда возвращаться... Правда, водилась за ним еще одна страсть, которая могла бы как-то оправдать его возвращение, но если у тебя не было овечек, каким образом можно вернуться к отаре, которой у тебя не было?!

Вернулся. Выделили ему участок для застройки в долине, за мостом, место, в общем, неплохое, но ему там не понравилось. Воздуха мало. Глаза так и бегают в поисках хоть какой-нибудь возвышенности Увы, холм, на котором он жил, был занят, а строиться по соседству нельзя, потому что у властей, как известно, соседей не бывает. Выделили участок на другом, пологом холме, потому что село, как и всякое другое уважающее себя селение, лежало в низине, меж двумя холмами. Правда, тот, второй холм был на отлете, чуть пришибленный, чуть придавленный, короче, холм второго сорта, но в конце концов, если его обжить, можно и там скоротать свой век.

- Только с одним условием, - предупредили его. - Деревня занимает первое место в районе по уходу за фасадами. Строй, что хочешь и как хочешь, но фасад должен быть безукоризненным. Мастеров полно, материалы, хоть и со скрипом, достать можно, так что давай обживай холм и помни - качество! А фасад не просто качество, а супер-прима-первый сорт!

- Добре.

Самое главное для пастыря - это покой духа, а покойным дух может быть только в собственном доме. Для отвода глаз нанял какого-то старого плотника, а в остальном сам смастерил себе домик. Красота красотой, ну, а по прочности он мог выстоять на любом склоне Карпат. Потом, когда появился забор, он тоже чем-то стал смахивать на загончик, и калитка очень уж напоминала струнгу...

Говорят, на него донесли. Написали куда следует, и снова его стали вызывать в сельсовет. Республика, сказали ему, стоит в первых рядах по механизации и автоматизации производства. Животноводство, и в особенности овцеводство, будет развиваться в строго ограниченных пределах. Что до индивидуальных овечек, то об этом ни-ни-ни...

- Добре.

Сказал и вышел. Молчаливым покинул свой край, молчаливым вернулся. Молчал среди своих, молчал среди чужих, умел хорошо помалкивать и на молдавском, отмалчивался неплохо и на русском языке. Но молчание в том говорливом краю, оно тоже на дороге не валяется. Его ценили. Им дорожили. Бывало, иной раз вечерком какая-нибудь голова, измученная потоком пустых фраз, вдруг увидит одинокий домик на сплющенной горке и умоляюще запоет:

Молодец с той Верховины,

Ты бы к нам направил путь...

Он благодарно улыбался, но уже не спешил спускаться. Правда, любил вечерами, сидя на пороге своего домика, следить подолгу за долиной. Поучительного там было мало, интересного тем более, и все-таки после отары долина была самым потрясающим зрелищем из всего того, что ему доводилось увидеть. Иной раз, изведенный одиночеством, глядишь, мелькнет то на свадьбе, то на концерте каком-нибудь. Постоит-постоит, помолчит-помолчит, потом как бы про себя молвит слово, и вздрогнет долина - не слово, а чистое золото! Скинув с себя хмельную дремоту, люди обступят со всех сторон: может, еще что скажет, а тем временем старческие, выцветшие глаза пастыря уже гуляют по тем дальним, вечно голубым, вечно загадочным холмам...

- И опять пошел искать своих овечек, - поражалась долина. - Уж через что он только не прошел, куда его только не забрасывало, но не дают ему покоя холмы, на которых пас когда-то свои отары!..

И в самом деле, какое-то загадочное влияние имели на него те дальние холмы. Что-то они ему нашептывали, во что-то посвящали. И вот опять во дворе появляются три здоровенных камня, расположенных таким образом, чтобы между ними можно было огонь развести. Конечно, холм уже был не тот, да и ветры, как нарочно, все время дули в другую сторону, и тем не менее вечерами нет-нет и потянет дымком над низиной.

Свирели, правда, не было, но долго ли, умеючи?.. Подобрал сучок, помудрил над ним, поскоблил тут и там ножиком, и в один прекрасный вечер, когда долину опять окутали сумерки, вместе с дымком вдруг поплыла над ней та древняя, та изначальная наша печаль.

Господи, как он был наивен! Попытка вернуться к старому образу жизни была пресечена в самом зародыше. Его дымок поднял по тревоге целую часть. Засушливое лето, пожароопасный режим. К тому же защита окружающей среды. Сколько можно дымить над деревней? Дымят заводы, машины, трактора, теперь и ты еще принялся дымить?!

- Добре, - сказал пастух и убрал со двора камни. Но оставалась свирель как искушение, как великая мука, и по вечерам, затопив в доме печку, оставив двери открытыми, он садился на порог таким образом, чтобы хоть изредка увидеть краешком глаза великое чудо живого огня, и, направив звуки в сторону долины, опять заводил речь об извечной, неизлечимой печали души человеческой...

Свирель его погубила, потому что нынешние соседи - это не наивные простачки минувших времен. Говорят, они записали на пленку все, что он наигрывал по вечерам, и пленки те были переправлены в Кишинев, в компьютерный центр, на дешифровку. Импортные машины мигом переложили те наигрыши и мелодии на язык тридцати трех букв. И когда все было дешифровано и напечатано в трех экземплярах, оказалось, что свирель безнадежно тоскует по тем далеким голубым холмам...

Стало быть, овечки у него-таки водились. По долине шли самые невероятные толки. Поговаривали, например, что многие привезли с собой оттуда, с востока, кое-какое золотишко. Пока чуяли за собой слежку, еле сводили концы с концами, а как только наблюдение поослабло, бегом в город. Зубные врачи и продавщицы овощных ларьков - самые что ни на есть верные покупатели. Набив карманы рубликами, пошел, должно, по ярмаркам. Там пару ярочек, там баранчика. Долго ли, если ты в этом понимаешь толк, если у тебя к этому лежит душа, если тебе, наконец, попросту везет в этом деле?

Долина следила за ним с тайной завистью, которая больше смахивала на гордость. Сколько они его хаяли, и травили, и на тот свет отправляли, а он стоит себе на своем - и точка. Он, изгой, играет на свирели а они, прожившие жизнь в этой уютной долинке, прикипели душой к телевизору, и нету для них большей радости, чем цветной футбол. И песен своих уже не помнят, и петь их разучились. Скажи на милость, поражалась долина, сколько раз мы тут дурачили друг друга, полагая, что занимаемся высокой политикой, и то мы кинемся в одну крайность, то в другую, а он знай себе плетется за невидимым стадом своим.

Его спасала любовь. Он любил ежеминутно, ежечасно, он любил все и вся. Его глаза, его движения, его бесконечное молчание были наполнены какой-то неизъяснимой отеческой любовью. Он любил своих овечек, он любил эти холмы, эту низину, в нем было необыкновенно живуче чувство любви к малой родине. Говорили - все дело в корнях. Говорили - корни у него необыкновенно глубокие. Явление это само по себе примечательное, и были вызваны специалисты из центра. Глубокие корни, в которых заложена большая жизнестойкость, имеют в наш век стратегическое значение. Пока не поздно, нужно срочно создавать плантации по культивации и рекультивации глубоких корней, и как было бы здорово, если бы долина стала застрельщиком, всесоюзной базой...

По вечерам трактора, мотоциклы, "Жигули" всевозможных нумераций, возвращаясь домой, выгадывали таким образом, чтобы въехать в низину через покатый холмик, и нет-нет да и тормозили у одинокого домика. Пока мотор остывал, стояли у калитки, ждали. Он выходил с неизменной отеческой улыбкой и, прижав к сердцу старую шляпу, чуть наклонившись вперед к собеседнику, молчал в ожидании того, с чем к нему пожаловали. А те, пытаясь разговорить хозяина, топтались вокруг да около. Расспрашивали, например, в каких краях доводилось ему побывать, как там живут, сколько зарабатывают, на что тратят деньги. Допытывались, сколько дней ехал он обратно домой и что именно почувствовал, когда после стольких лет увидел из окна вагона утром ранним плывущие к нему навстречу те самые далекие голубые холмы, на которых паслись когда-то...

- Добре, - говорил он, улыбаясь, но ни в дом не приглашал, ни в долг не давал, ни в чайную не соглашался ехать.

Господствовал все-таки. Его влияние каким-то таинственным образом расходилось по всей долине, и ничего с этим нельзя было поделать. Менялись власти в селе, менялись поколения, но его авторитет оставался незыблемым. Это было неслыханно, это было невероятно. Полуграмотный, полуголодный, полуоправданный, он оказывал влияние на образованную, зажиточную, преисполненную чувством достоинства деревню...

А вот интересно было бы проследить: как именно осуществляется влияние пастыря на долину? Из чего слагается его авторитет? И с чего это зеленая молодежь зачастила на тот покатый холм? Неужели чистое фрондерство? И вот уже берутся на заметку те, что норовят чаще других пройти мимо его домика. Когда собирается достаточно народа, созывают их на семинар, на слет, на пятиминутку. Начинают, как правило, с международного положения, а там переходят к тому, что вот, мол, и у нас начинает поднимать голову недобитый враг, те самые элементы, которые постоянно пышут злобой, ибо новые порядки навеки похоронили их чаяния, нажитое богатство...

О ком речь? Да вот взять хотя бы того астматика с покатого холма. Вы, может, знаете, а может, и не знаете, что дело его возвращено на доследование. Он сам вынудил вернуть дело на доследование, потому что не извлек должного урока. Пастырство по-прежнему не дает ему покоя. Чуть что, и уже рыщет на тех далеких голубых холмах, где некогда паслись...

Какие овечки, о чем вы говорите? Если хотите знать, его пастырство комедия чистейшей воды, а его овцы - плод воображения. Да? А в таком случае чего погнали его на край света? Он пострадал по нелепой случайности, потому что, скажите, можно ли подоить воображаемую овцу, можно ли превратить ее молоко в брынзу? Вот на спор - приведите к нему настоящую овцу и увидите, сумеет ли он ее подоить. Хе-хе, не беспокойтесь, еще как выдоит! А молоко куда денет? Как куда? Выпьет. Отличное парное молоко. Это он пьет парное молоко? Да вы посмотрите, как он ходит, держась за заборы! Разве так ходят те, что пьют парное овечье молоко? А свирель тогда ему зачем? Свирельку он смастерил себе по настоянию врачей, чтобы дыхание тренировать. У него в легких завал угольной пыли, и врачи сказали, что, если не будет тренировать дыхание, капут, хана, конец.

Назад Дальше