Мальчик на велосипеде - Екимов Борис Петрович 2 стр.


- Одни? - изумился Хурдин.

- Одни,- подтвердила мать.- Сережка, он неплохой. За девочкой доглядает, стирает на нее и себя. Газ у них есть, варит.

Во дворе на веревке сушилось какое-то цветное тряпье. Двери хаты были отворены, а ничего не видно.

- Зимой матери не было, сам управлял, печку топил. Хороший мальчишка...

Хурдин с недоумением глядел на мать: правду ли говорит она, да еще так спокойно.

- Десятилетний мальчик один? Да еще девочка? - переспросил он.

- Не знаю, сколь ему. В какую он группу ходит. А мальчик неглупой. Козы у них, сено, гляжу, косит и возит. Косёнку ему отбили. К велосипеду тележку он приспособил, сам. возит помаленьку сенцо, молодец.

И, словно подтверждая ее слова, выехал из двора мальчик на велосипеде, тележка погромыхивала сзади, а в ней - коса. Тележка погромыхивала голыми железными ободьями, а мальчик, заглушая ее громыханье, порыкивал, изображая голос мотора, и переключал рукою невидимую скорость. Переключил, нажал на педали и покатил.

До самого дома Хурдин молчал. На базу мать принялась молоко цедить, а Хурдин закурил, уселся на лавку, в тени.

- Ты бы погодил чадить-то, я тебе парного волью.

- А? - не понял ее Хурдин.

- Молочка, говорю, волью, попей.

- Спасибо.

Хурдин принял от матери кружку молока и поднес ее к губам - и вдруг отставил.

- Мама, - сказал он.- А почему их не заберут, ребятишек? В детдом бы забрали, что ли?

- Откуда я знаю?..

- Ну, вы бы заявили... Управляющий позвонил... И заберут их.

- Не удумай. Этот черт зевлоротый нас тогда спалит.

- Какой черт?

- Да отец ихний. Придет и спалит,- убежденно сказала мать.- Это такой, от черта отрывок. Лучше их не трогать. Ты гляди не удумай. Да они ничего,успокоила сына мать.- Сережка, он неглупой, он все могёт. И люди им приносят, кто щей, кто молочка. Надысь посылку они получали, бабка прислала.

- У них бабка есть?

- Значит, есть.

- А чего же она глядит? Взяла бы...

- Кто ее видал, эту бабку? Може, она еще хужей живет.

Хурдин выпил молоко, не почуяв вкуса его.

- Сладкое? - спросила мать.

- Сладкое,- послушно повторил Хурдин.

- Хорошая коровка, нечего сказать. Конечно, молодая, первым телком, а молочко...

Мать говорила что-то еще, но Хурдин ее не слышал: мальчик стоял перед глазами. Хурдин пытался вспомнить черты его лица, но они смывались. И виделся лишь мальчишка на велосипеде. Синий бумажный костюмчик, кепочка с целлулоидным козырьком, тонкие руки на руле.

- Ты меня и не слухаешь?! - вернул его к яви оклик матери. - Либо уснул?

- Нет-нет, я слушаю.

- Шурку, говорю, на стойле видала и Лексевну. Петрову дочку, куму Василису - всем переказывала тебя проведать прийти. Мишки Харитонова жена тоже спрашивала. В кухне истоплю тебе побаниться с дороги. А я петушков зарублю. Как же, люди придут...

Вечером, готовясь встретить гостей, Хурдин переоделся и вышел из дома в сером костюме, при галстуке. Мать в первый миг обмерла, а потом заплакала. Она кинулась к сыну, но обнять его не посмела, и вернулась к столу, и, опершись на руку, стала глядеть и плакать с открытыми глазами, и причитать:

- Да какой ты у меня хороший... Неужто я тебя родила да вскормила. Отец бы поглядел... Не привел господь...

В хорошем костюме, при галстуке, Хурдин и впрямь был чужим на подворье, словно из другой жизни, из телевизора вышел.

И родня и гости, что пришли на Хурдина посмотреть, чувствовали себя неловко, церемонились, беспрестанно извиняясь. Осторожно расспрашивали о загранице, о видах на войну. Бабы, потаясь, шпыняли мужиков, не давая им выпить. Тем более что хозяин водки не пил.

Посидели и разошлись. Мать убирала со стола. Хурдин на крыльце курил и глядел на остывающее небо. А хутор уже засыпал. Гасли огни.. Но в доме переселенцев, так хорошо видимом отсюда, с крыльца, горел свет. Хурдин смотрел туда и думал о мальчике. Чем он занят сейчас, в эту пору? Почему не спит? Собственное детство Хурдина уплыло далеко; малые годы сыновей стояли рядом, но неприложимы были они к теперешним дням мальчика, не могли помочь. И Хурдин глядел на лучистые окна домика и мог представить себе лишь телевизор да поздний ужин. И все.

Мать на кухне убралась, и пошли в дом. На воле комары одолевали, да и пора было спать. От горницы, от парадной кровати Хурдин наотрез отказался.

- Стели в боковушке, - сказал он. - Что я, гость?..

- А кто же?.. Да какой дорогой...- проговорила мать, но сына послушалась.

Хурдин включил телевизор, непривычно малый, с крошечным экраном.

Ложились спать. Хурдин подошел к окну и поглядел в темноту. Весь хутор уже уснул, но дом переселенцев по-прежнему светил в ночи желтыми окнами.

- Мама? - спросил Хурдин.- А чего они не спят? Мальчишка этот, без матери?

- Переселенцы, что ль? Не знаю. Кажеденно свет жгут.

- Может, чего случилось у них?

- Да чего случится! Сережка, он... - мать не договорила и зевнула сладко.Ныне лишь до подушки - и в сон покачуся. Сердце на покое. Ложись, сынок.

Мать легла, но, против обещания, не сразу заснула. Она полежала, вспомнила и через тьму двух комнат громко сказала:

- А мы, сынок, Витю похоронили... Здесь, у нас.

- Какого Витю?

- Твоего дружка. Такой хороший похорон был. Музыку привезли. А почему его не в городе схоронили? Либо они с женой не жили?

До Хурдина доходило медленно. Медленно, но неотвратимо.

- Какой Витя? Ты что, мама? - пытался сопротивляться он.

- Ну, какой...- еще не понимая, легко ответила мать.- Твой дружок.

- Виктор?!

Хурдин встал и пошел в комнату матери. И она навстречу ему поднялась и свет зажгла, все поняв.

- Виктор умер? Когда?

- Тот год еще. А тебе не передали? Какая беда... и я, на ночь глядя...Но, понимая, что теперь таить уже нечего, мать рассказала все.- Он далеко погиб. Издали его везли, в железном гробу. И никому не показали. Жена тоже хоронила, с сыном. А вот почему не возля себя, а здесь? Видать, они не жили, сынок. Такая беда. Боле десяти человек разом побилось. Вот и я всегда горюю, летаешь ты на этих самолетах, не дай бог. Конь о четырех ногах и тот... А тамотка...- поглядела мать вверх. - Как вы не боитесь? А Витю...

С Виктором Хурдин учился. Сначала в Вихляевке, потом на центральную усадьбу вместе ездили. И уже смальства вместе начали думать они о будущем. Виктор хотел стать летчиком, а Хурдин - инженером. Так и остались они каждый в своей вере: после школы Виктор поступил в летное училище, Хурдин - в институт.

С той поры дороги их нечасто скрещивались. Но все же видеться случалось, особенно в последние годы, когда Виктор стал испытателем. И каждая встреча была такой радостью: говорили и наговориться не могли, вспоминали, на будущее загадывали.

Но последняя встреча была иной. Три года назад, как раз перед самым отъездом Хурдина за границу, Виктор прилетел в Москву. И сейчас так отчетливо помнилась эта встреча. Особенно в ночи, в тишине.

Мать давно уснула.

И тогда была ночь. Вечером при жене и детях говорили о другом. А потом одни за шахматами сидели, и возник этот разговор.

Виктор как раз вернулся от матери, почти месяц у нее прожил и теперь нет-нет да и объявлял какие-либо новости.

- Камагорова встретил, - сказал он.- Помнишь?

- А как же... Лесотехнический он кончал?

- Да. Вот наворочал мужик!

- Чего? Натворил что-нибудь?

- Нет, я о хорошем. Поговорили, он рассказал, да и я сам потом глядел. Решил он все пески, что от Ильменя идут, от Вихляевки, все пески сосной засадить.

Хурдин даже присвистнул.

- Ну и ну...

- Вот тебе и ну. Ты там давно бывал?

- Давно.

- А вот поедешь, погляди. Там уже больше половины засажено. От Ильменя до Летника сосна стоит. Трехметровая. Лес. Маслята растут, да много.

- Вот тебе и Камагор,- удивляясь, сказал Хурдин.- А мы смеялись: лесник...

В те, далекие теперь, школьные годы над Камагором смеялись. Тогда все десятиклассники техникой бредили, авиацией, заводами, ну, педагогический девчатам прощали, медицинский или сельхоз, кому по душе. Но лесной...

- Смеялись, смеялись... и досмеялись,- вздохнул Виктор, оставляя шахматы: партия была закончена.- Досмеялись.

Какая-то горечь была в его голосе, и Хурдин спросил:

- Ты чего?

- Да так... Просто подумалось. Послухай, дружба,- присел он возле Хурдина и положил ему руку на плечо.- А не проиграли мы свою жизнь, а? Ты только не полохайся. Я это, может, в шутку. А может, всерьез,- добавил он.

- Почему проиграли? Ты о чем, парень?

Виктор подумал, хмыкнул, потом сказал:

- Да я тут кое о чем все размышляю. И неутешительные итоги, знаешь ли. Камагор лес посадил, помог ему вырасти. На голых песках, какие хутор засыпали. Теперь там лес, грибы. И тут любого спроси, от черта до бога - всяк скажет: хорошо. И что главное, и самое завидное, что Камагорову самому нравилось этот лес сажать, глядеть за ним, растить. А мы с тобой в технику играемся.

- Как это играемся? - не понял Хурдин.

- Да очень просто. Нам ведь уже по сорок. Юный оптимизм испарился. И что-то сдается мне, что вся наша так называемая работа - пустая игра,хохотнул Виктор, глядя на изумленного Хурдина.- Ведь сколько бы мы с тобой ни пыжились, ты в своем деле, я в - авиации, а получаются лишь громоздкие коробки с грохотом и вонью. Да и не могло быть по-иному. Ты же не самонадеянный хлыщ, подумай: природа - тысячи лет ее трудов, миллионы. А тут выскочил некто, я или ты, и решил все по-другому устроить. Устроил... Летаем. Грохочем. Воняем. А рядом - стрекоза, - легко повел рукою Виктор. - И муха. Я, знаешь, муху люблю за посадку. А оса? Чудо. Коршун. Сорока. Какой прекрасный лёт. А все наши поделки - глупость.

- Как это играемся? - не понял Хурдин.

- Да очень просто. Нам ведь уже по сорок. Юный оптимизм испарился. И что-то сдается мне, что вся наша так называемая работа - пустая игра,хохотнул Виктор, глядя на изумленного Хурдина.- Ведь сколько бы мы с тобой ни пыжились, ты в своем деле, я в - авиации, а получаются лишь громоздкие коробки с грохотом и вонью. Да и не могло быть по-иному. Ты же не самонадеянный хлыщ, подумай: природа - тысячи лет ее трудов, миллионы. А тут выскочил некто, я или ты, и решил все по-другому устроить. Устроил... Летаем. Грохочем. Воняем. А рядом - стрекоза, - легко повел рукою Виктор. - И муха. Я, знаешь, муху люблю за посадку. А оса? Чудо. Коршун. Сорока. Какой прекрасный лёт. А все наши поделки - глупость.

Хурдин глядел на Виктора, слушал, понимая, что это не шутка. Товарищ его не болтал пустого.

- Конечно,- согласился Хурдин.- Ты прав. Но мы же не обольщаемся. Мы это понимаем. И в этом залог нашего движенья. Ты сравни, как далеки хотя бы ваши машины от первых. Конечно, это не середина, но...

- Боже! - перебил его Виктор.- Какая самонадеянность. О какой середине речь! Мы в миллиметре от начала пути, а впереди бесконечность. И бесконечность, незримо для нас летящая вперед. Ведь человек - брат птицы и насекомого. На каплю мудрее, но бесконечно самонадеяннее. Но то, что природа создает лишь дыханьем, естественно, человек лепит огромным трудом. Он землю уродует, тратит столько сил, а для чего? Машины, машины... А где им предел? Где разумный предел? Пока на земле места хватит? Пока в небе места хватит? А не в беличьем ли мы колесе? Может, мы уже сейчас не для людей стараемся, а для машин? Это им нужна новая и новая нефть, металл, уголь. Все больше и больше, а человеку что... Человеку, в общем-то, нужен кусок хлеба и кружка воды. Остальное - лишнее. Хлеб и вода. Вот он и живет. И душу живу. И мудрость, чтобы понять: не обжираться и не опиваться он приходит на землю, не собирать побрякушки. Но жить. Единственный раз. На прекрасной земле, устроенной чудно: с зеленым лесом и травой, с синей водой и небом, с людьми-братьями, дорогими, любимыми. И вся мудрость мира, все лучшие люди его из века в век твердят: живите проще. Высшая мудрость в том, чтобы не мудрить. Главное вам дано жизнь. Иначе собой будете обмануты. В мире бе и мира не позна - это о нас, дружба...

- Но ведь ты мечтал с детства об этом,- сказал Хурдин. - Ты стремился к этому. К авиации, к самолетам.

- Не попрекай меня детскими глупостями. Мы же стали, черт возьми, мудрее или нет? Я вот о наших матерях думаю,- заговорил он спокойнее,- об отцах, обо всех хуторских. Нужны ли им наши игрушки-самолетики? А ведь делаются они их потом и кровью. Мы на их шее сидим, их не спрося, что-то мастерим. А ведь матери моей не нужны самолеты, они ей ни к чему. И твоей тоже. Всему нашему хутору будет спокойнее, если они не будут гудеть в небе. Так ведь?

- Ну, почему?.. - ответил Хурдин. - И там нужна авиация. Полететь куда-нибудь.

- Никуда они не летали и не полетят. Это мадама моя летает на субботу-воскресенье в Самарканд. Или на море. А для всех, и для самих мадамов тоже, будет лучше, если они дома посидят.

Спорить с Виктором Хурдин не хотел, он видел, что товарищ его встревожен и болен душой, и нужно было хоть чем-нибудь да успокоить его, и потому он сказал:

- Предположим, ты прав. Но взгляни по-иному. Вся наша работа - это наш хлеб. Хлеб насущный. Без него не прожить ни нам, ни детям. Так же как отцы и матери, зарабатываем мы свой хлеб, но иным трудом.

Виктор улыбнулся и помахал рукой.

- Нет, не на хлеб мы работаем. Матери наши на честный хлеб, а мы - на дьявола. Разве мебельные гарнитуры, японские - это хлеб? А немецкие ванные? Столовое серебро, золотые побрякушки? Да и даже в еде: паштеты, оливки, дурь всякая - какой уж там хлеб... И наша работа тоже. Если завтра по волшебству исчезнут все наши самолеты, мир остановится? Нет. Поохают и забудут. Единственная беда: мадама моя в Испанию не улетит. У нее путевка. А представь, что завтра наши мамки не станут свою работу делать. Уж тут, без их хлеба, мир взвоет, а потом помрет. Значит, там - хлеб насущный, а у нас - баловство.

Виктор подошел к Хурдину, положил руки ему на плечи и пристально поглядел в глаза.

- Боже мой, дружба... На что мы жизнь свою тратим, что мы с ней делаем... Ведь ее больше не будет. А мы ее - впустую. Я пробыл пятнадцать дней дома. И это равно пятнадцати годам жизни. Да, да... Долгие дни, мудрые, счастливые. Пойти на Вихляевскую гору и сидеть, глядеть, думать. Как травы растут. Как облака плывут. Как живет озеро. Вот она, жизнь человеческая. Работать в огороде, плетень плести во дворе. И жить. Слушать ласточек, ветер. Солнце для тебя встает, роса падает, дождь - все доброе, сладкое. Зарабатывать на хлеб чем-нибудь и жить. Жить долго и мудро, чтобы потом, на самом краю, не проклинать себя, не скрипеть зубами. Второй жизни не дано, и об этом жалеть пустое. Но упустить свою единственную... Какая беда.

Просидели с Виктором далеко за полночь. А утром нужно было расставаться. Хурдин все дела бросил и поехал провожать. О ночном больше не говорили, но, конечно, думали, временами пытливо вглядываясь друг другу в глаза. И уже на аэродроме Хурдин спросил, называя Виктора их любимым словом:

- Послушай, дружба, это все у тебя серьезно?

- Да,- ответил Виктор. - И надо бы уже сейчас все бросить и уйти. Но я слаб. Одно да другое. Все, конечно, глупости: всякие цели, выслуги, пенсии. А давай вместе,- вдруг заговорил он,- давай бросим все. Зачем ты едешь туда? Целых три года. Что тебе это даст? Ну, "Волгу" привезешь, японской аппаратуры натащишь, тряпья, денег. Зачем это? Давай все бросим и уедем домой. Будем работать, к Камагору в помощники пойдем или еще чего. Будем жить, построим дома, семьи приедут. И попробуем сочинить что-нибудь. От этого ведь не уйдешь, привыкли. Но что-нибудь вроде велосипеда. Велосипед - это так естественно и прекрасно. Я преклоняюсь перед ним. Давай, дружба...

Хурдин опустил глаза, и Виктор все понял, потух. А на прощанье сказал:

- Запомни: ровно через три года я уйду. Я тебе говорю это точно. Уйду, уеду на хутор и буду там жить. Насовсем.

Сколько не дожил он месяцев или дней? Разговор был осенью, под зиму. А погиб в августе, считай, за месяц до срока, который назначил себе.

Потом, позднее Хурдин не единожды возвращался к ночному разговору. И корил себя за телефонный звонок и беседу с женой Виктора. Это случилось в день проводов, вечером. Хурдин неспокоен был и позвонил Виктору домой, жене.

- Он сходит с ума,- ответила жена. - Его лечигь надо. Дурь всякую собирает. Старик какой-то к нему ходит, сумасшедший.

Она говорила зло и много. Не надо было звонить и с ней разговаривать, потому что она, видимо, все выложила Виктору. И неизвестно как.

Из-за границы Хурдин дважды писал другу, но не получил ответа.

А теперь вот смерть. И отчетливо вспомнилась мысль, которую Виктор повторил дважды:

- Сейчас я смотрю на жизнь и спрашиваю: где я был счастлив? И твердо знаю: дома. Помнишь, когда мы ездили из школы на велосипедах. Утром всегда спешили, а потом, когда уж домой, ехали свободные. То низом, Тубой, а еще лучше горою. Что осенью, что весной - как хорошо было. Счастливее не было дней. Все остальное, так называемые успехи, все это пустое. А вот тогда...

И теперь, в ночи, перед глазами Хурдина всплывали картины того далекого бега. От школы - в седла и айда! Наперегонки, в гору, словно в небо. Позади, на земле, оставались Вихляевка, Туба и окрестные хутора, Ильмень - все далекое земное отрывалось. И как-то странно было глядеть на крохотный дом свой за плантацией, за садами. Маковое зерно на огромной земле, под немереным небом.

А потом с горы - лётом, насколько смелости и духу хватало. Сердце замирало в счастливом задохе. И мчалась навстречу земля.

И лица, веселые лица друзей так явственно проступали из тьмы ночи и времени. Пухлощекий Камагор крутил педали дамского, невесть как попавшего на хутор велосипеда. Вася Фалалеев... Румянки на щеках - хоть вырежь. И Витек... Дружба... Цыганок, бровастый и черноглазый. Девки по нему умирали. Витек... Дружба... Как живой!

И возвращение в явь, к ночи и неудобной, с периною, постели было горестным. Раздумья о смерти друга, а потом, так естественно, о смерти вообще и о своей собственной порождали страх. И ни единого звука вокруг, в тиши старого дома, в гибельной хуторской тишине. Что-то вовсе жуткое стало мерещиться, и Хурдин поднялся, взял сигареты и пошел на двор. У порога он нарочно долго и шумно искал башмаки. Мать проснулась и спросила:

- Ты, сынок? Зажги свет, не боись.

Но ему хватило и материнского голоса. Тягостная ночная немота раздалась и отступила. Теперь он был в живом доме, в живом хуторе, на этом свете.

Во дворе было звездно, на небе светлей, чем на земле. Но и земная тьма дышала жизнью: кошка подошла неслышно, замурлыкала и стала тереться об ногу. Корова шумно вздыхала. Слышно ворочался на насесте петух, готовясь петь. Ветер с шелестом плутал в листве вязков, и что-то шуршало в старых катухах. А за плетнем, наискосок, поодаль, ярко светил незатворенными окнами дом мальчика.

Назад Дальше