Деревянный ключ - Тони Барлам 3 стр.


Сократив по возможности ритуал встречи в прихожей с Докхи, Мартин проходит в гостиную. В ней никого нет, пахнет едой и, кажется, даже прибрано. Берта читает молитвенник подле кровати больной в бывшей детской комнате, из которой она успела соорудить нечто вроде лазарета. Не отрывая взгляда от книги и не прекращая шевелить губами, она предостерегающе поднимает палец. Мартин замирает и, терпеливо ожидая, пока Берта доберется до конца, осматривается. Поймав себя на том, что вновь избегает смотреть в лицо незнакомки, сердится и заставляет глаза остановиться на нем — будто сделанное из костяного фарфора, оно почти бесцветно, лишь на скулах просвечивает внутренний жар. Лежащие на подушке по обе стороны головы туго заплетенные косы огненными змеями охраняют непокойный сон. «Или золотые цепи» — думает Мартин.

По-прежнему глядя в книгу, Берта трогает мокрую тряпку на лбу пациентки и, отложив чтение, обращается к нему со словами:

— Пышет чисто печка. Хоть хлеб на ей пеки.

— Берта, скажите, зачем вы переносили ее одна? Неужели нельзя было дождаться меня?

— Невелика ноша! — фыркает старуха. — Легка, как перышко. В чем и душа-то держится? Я ее сперва в ванне отмывала в семи водах. Вся в саже, что твоя трубочистова щетка. В пароходной трубе, что ль, сюда добиралась, бедняжка? Ну да уж я ее привела в божеский вид. Девка-то рожавшая, — как бы невзначай добавляет она.

— Вы в этом уверены? — спрашивает Мартин, чтобы хоть что-то сказать.

— Мне ли не знать? — Берта укоризненно склоняет голову к плечу. — У меня глаз наметанный.

— Да, простите. А она ничего не говорила в бреду?

Старуха принимает заговорщицкий вид и, понизив голос, сообщает:

— То-то и оно, что бормотала что-то, пока не заснула. По-русски!

Мартин вовремя сдерживается, чтобы опять не спросить, уверена ли она? Но Берта, видимо почувствовав это, уточняет сама:

— Я ж в Эстляндии родилась, в Российской империи. Говорить-то по-ихнему уж не смогу, но понимать понимаю.

— А что она говорила?

— Да ничего ясного. Все «да», «нет» и «отпустите». И еще какого-то Мишеньку поминала. Бредила, понятное дело.

— М-да… Кстати, у нее был узелок. Вы посмотрели, что в нем?

— Я в чужих вещах рыться не приучена! — расправляет плечи Берта. — А на ощупь тряпки там да книжка какая-то. Перстенек на ей был, так вон он — на столике. И вот что, господин доктор. Я с утра к вам жить перейду, покуда ее не выходим. И не перечьте! Денег с вас за то лишних не возьму, будете как обычно платить.

— Но, Берта, дело совершенно не в деньгах. Просто мне неудобно вас эксплуатировать!.. — лепечет Мартин.

— Неудобно левой рукой в правый карман лазить! — перебивает старуха. — Все одно семьи у меня нет. Завтра на рынок схожу. Уж нынче ночью она всяко есть не запросит. Я там сготовила кой-чего, что в реф-ри-же-ра-торе нашла. Собачку вашу мясом покормила. Уж так жалобно смотрел!

— Берта, но Докхи не ест мяса!

— Вот я и говорю, жалобно. — В голосе Берты явственно звучит осуждение. — Вы с им сейчас погуляете, и пойду я — у меня цветы не политы, да и вставать завтра рано.

«Что ж это она все время командует? — думает Мартин, спускаясь по лестнице вслед за Докхи. — Теперь еще у собаки расстройство желудка будет. Этого мне не хватало».


Мартин готовил на кухне лечебный состав, хмурясь и бормоча под нос нечто невразумительное, вроде детской считалки: «Король — камнеломка, ферзь — шалфей, слоны — термопсис и змееголовник, ладьи — желтушник и гипекоум, кони — талая вода, пешки — прохладные травы… А завтра — камфару двадцать пять. Белые начинают, черные доделывают, всё как всегда». Говорил он всё это лишь для того, чтобы изгнать из головы тревожные мысли. Но куда там! С тем же успехом он мог бы пытаться утопить дюжину футбольных мячей одновременно. Мысли упорно всплывали и вертелись хороводом вокруг одного вопроса: что же будет потом? К тому же Мартин боялся лечить эту женщину — нет, он не сомневался ни в своей способности исцелить ее, ни даже в ее выздоровлении. Страх его был совершенно иррационален. Так бедняк, откопавший в своем саду старинный сундук, боится сломать замок и заглянуть под крышку.

Ночь Мартин провел в кресле подле больной. Он то проваливался в скверный сон, то вскидывался, когда та бредила, поил ее, менял холодный компресс и подолгу прислушивался к бессвязным обрывкам незнакомой речи.

Берта пришла с рассветом, заполнила собой все пространство холостяцкого жилища, приготовила завтрак и отпустила Мартина на краткосрочную прогулку с Докхи, а после снарядилась кошелками и сообщила, что вернется не позже, чем через два часа.

Не успели затихнуть ее гренадерские шаги, как с черного хода донесся условный стук. Мартин открыл дверь и, от удивления забыв поздороваться, спросил:

— Шоно? Ты же сказал, что будешь размышлять до послезавтра!

— Однако шибко быстро думал, — с деланным китайским акцентом ответил тот. — И ты здравствуй, мой мальчик!

— Извини. Здравствуй!

— Извинил.

— Очень хорошо, что ты пришел сейчас.

— Вот и я подумал, а вдруг тебе будет приятен мой нежданный визит? И решил безотлагательно проверить свою гипотезу. Ну-с, показывай свою протеже!

Войдя в комнату, Шоно присвистнул на вдохе и поглядел на Мартина:

— Ты ее осмотрел? По бегающим глазкам вижу, что постеснялся. Эх, Марти, Марти, я плохой учитель, хороший побил бы тебя бамбуковой палкой! — И, напустив на себя суровый вид, он уселся на край кровати. — А я ведь тебе доверял. Так, поглядим, что тут у нас! — И с этими словами откинул одеяло.

Женщина оказалась совершенно нагой, по каким-то своим резонам Берта не стала ее одевать в мужскую пижаму. Мартин невольно зажмурился, но образ прекрасного тела успел запечатлеться у него на сетчатке и тут же отчетливо проявился на изнанке века, заставив сердце пропустить несколько ударов. Осознав, что продолжать стоять с закрытыми глазами глупо, Мартин вздохнул и стал смотреть в сторону.

— Ай, какая замечательная фигура! Боттичелли сюда! Праксителя! — восхищенно восклицал Шоно, приступая к пальпации. Поймав на себе укоризненный взгляд ученика, с ненатуральным покаянием в голосе признался: — Да, я никогда не был настоящим монахом. Но видишь ли, в моем возрасте женщинами любуются уже совершенно бескорыстно. Как лошадьми. А вот если бы такая фемина встретилась мне всего лет двадцать назад, то… Я не уверен, что река моей жизни не сменила бы русло.

Окончив обследование, Шоно укрыл пациентку одеялом, приложил свои пальцы к ее запястьям и замолчал. Через пару минут он задумчиво пожевал губами и произнес:

— Знаешь, в чем коварство фарфора? Он кажется холодным, даже когда раскален. Да. Передай мне, пожалуйста, иглы!

— Что ты думаешь о моем диагнозе? — спросил Мартин, протягивая ему черный кожаный футляр.

— Думаю, что я все же не такой уж плохой учитель! — улыбнулся Шоно, вонзая длинные серебряные стебельки в пресловутый фарфор. — Я ее правильно увидел. Но мне еще нужна какая-нибудь ее личная вещь.

— У нее с собой был узелок.

— Что в нем?

Мартин замялся:

— Э… Как-то не успел…

— Давай его сюда! Твоя щепетильность тебя когда-нибудь погубит.

Покончив с иглами, Шоно решительно распустил узел. Предмет, замотанный в несколько деталей женского туалета, оказался не книгой, как предполагала Берта. Это была фотография в деревянной рамке, семейный портрет: темноволосый мужчина с тонкими усиками и веселым, довольным лицом обнимает за плечи круглоликого мальчика в матроске, а светловолосая красивая женщина положила ладонь на плечо мужчины. Мальчик и мужчина живым взглядом смотрят в объектив. Женщина почему-то глядит в сторону.

— Один? Не может быть! Весьма странно. Весьма, — тихонько пробормотал Шоно.

— Что странно? И что один? Я не в состоянии сейчас понимать твои ребусы! — потерял терпение Мартин.

— Прости. Это не мои ребусы. И я тоже пока что не понимаю. Будем надеяться, что эта прелестная особа вскоре сама сможет их нам разгадать. А я должен подумать. Ты знаешь, когда снять иголки. Меня проводит Докхи. Докхи, ты ведь меня проводишь?


С приходом к власти Берты дом делается регулярным, как римский военный лагерь, — в нем налаживается быт, устанавливается порядок, заводится расписание. Насильно освобожденный от большинства хозяйственных забот, Мартин лишь время от времени отряжается в набеги на окрестные магазины да допускается к телу больной для проведения процедур, а большую часть дня бесцельно вышагивает по квартире, не в силах сосредоточиться и вернуться за письменный стол. Не без труда ему удается отвоевать право проводить у скорбного одра хотя бы часть ночи.

В третью вигилию,[2] едва задремав, Мартин просыпается от ощущения пристального взгляда, то женщина, приподнявшись на локтях, ласково смотрит на него и улыбается. Но не успевает он открыть рот, как она произносит длинную фразу по-русски и вновь возвращается в горячечное забытье. Мартин выслушивает ее легкие и понимает, что кризис недалек. Ему мучительно хочется курить, и он, сам того не замечая, начинает покусывать самшитовый черенок стетоскопа вместо мундштука.

С приходом к власти Берты дом делается регулярным, как римский военный лагерь, — в нем налаживается быт, устанавливается порядок, заводится расписание. Насильно освобожденный от большинства хозяйственных забот, Мартин лишь время от времени отряжается в набеги на окрестные магазины да допускается к телу больной для проведения процедур, а большую часть дня бесцельно вышагивает по квартире, не в силах сосредоточиться и вернуться за письменный стол. Не без труда ему удается отвоевать право проводить у скорбного одра хотя бы часть ночи.

В третью вигилию,[2] едва задремав, Мартин просыпается от ощущения пристального взгляда, то женщина, приподнявшись на локтях, ласково смотрит на него и улыбается. Но не успевает он открыть рот, как она произносит длинную фразу по-русски и вновь возвращается в горячечное забытье. Мартин выслушивает ее легкие и понимает, что кризис недалек. Ему мучительно хочется курить, и он, сам того не замечая, начинает покусывать самшитовый черенок стетоскопа вместо мундштука.

Наутро является Шоно. Он, как обычно, элегантен и жовиален и даже пытается заигрывать с Бертой, превосходящей его в объемах чуть не вдвое, и монументальная старуха, к безграничному удивлению Мартина, принимает эти ухаживания вполне благосклонно. После ее ухода Шоно сообщает:

— Беэр вернулся. Видел его вчера у Боденбурга. Он сказал, что зайдет нынче к тебе.

— И это все?

— Вокруг было слишком много лишних ушей. И чувствовалось, что он едва сдерживается, чтобы их не пообрывать. Похоже, он даже слегка перебрал.

— В это с трудом верится. Там бы не хватило пива.

— И тем не менее. Впрочем, я не дождался кульминации вечеринки. Что там с нашей спящей красавицей?

— Жду кризиса в ближайшее время. Хрипы стали тише.

— Что ж, прекрасно. Я помою руки и посмотрю ее, а ты пока приготовь мне, пожалуйста, немного того питья, что у тебя сносно получается.

— Какого именно?

— А разве у тебя прилично получается еще что-то, кроме кофе? — Довольно засмеявшись, Шоно хлопает Мартина по плечу и удаляется в ванную комнату.

Через четверть часа оба уже смакуют кофе по-бедуински в кабинете. Аромат кардамона и арабески вишневого дыма от Мартиновой трубки создают ленивую атмосферу сераля. Вдумчивый кейф[3] прерывается долгим звонком в дверь. Чувствуется, что рука звонящего тяжела.

— Беэр пришел, — невозмутимо констатирует Шоно. — Впустим?

— Так ведь дверь сломает. — Мартин с сожалением отставляет тонкую чашку и встает. — Вот, уже начал.

Звонок и впрямь сменяется полицейским стуком. Мартин спешит отщелкнуть замок, и в дверном проеме показывается человек величиной с дверь. У него разбойничье лицо — черная борода, низкий лоб с выпуклыми надбровьями, одно из которых пересекает старый кривой шрам, умные и лукавые обезьяньи глаза и совершенно не вяжущиеся с такой брутальной внешностью светлый шикарный костюм в микроскопическую полоску и светлая же фетровая шляпа итальянского фасона. В ярком шелковом галстуке бриллиантовый зажим. Левая рука Беэра небрежно забинтована. Он нежно обнимает Мартина, потом отстраняет от себя и рассматривает.

— Ты спал? Я уже отчаялся и почти ушел! — говорит он по-английски.

— Твой прощальный стук вырвал нас с Шоно из нирваны. Мы курили опиум.

— А, этот старый мухомор уже тут? Кстати, я рассказывал тебе, как разломал опиумокурильню в Сингапуре?

— Рассказывал, и не раз. Проходи, пожалуйста!

— Подожди, я должен как следует поздороваться с Докхи! — Беэр сграбастывает пса в охапку, прижимает к груди и трется щекой об его складчатую морду. — Кто мой любимый песик? По кому я так скучал? — Продолжая сюсюкать и тискать в объятиях пятипудового кобеля, гость перемещается в кабинет. — Здравствуй, Зеэв![4] — по-немецки приветствует он Шоно.

— Здравствуй, Баабгай![5] — отвечает тот и, окинув Беэра критическим взглядом, заявляет: — Ты теперь говоришь с американским акцентом и одеваешься как сутенер из Шикаго.

— Зато ты по-прежнему говоришь с китайским, а в своем героке[6] выглядишь промотавшимся гробовщиком из Моравии, — парирует Беэр и добавляет, усаживаясь в кресло и спуская собаку на пол: — А сутенер лучше гробовщика.

— Это почему еще? — интересуется Мартин.

— Потому что он наживается на радостях жизни!

— Ты вчера хорошо порезвился? — спрашивает Шоно.

— Какое там! Представляешь, меня пытались вышвырнуть из пивной!

— Кто были эти безумцы?

— Какие-то ублюдки, услышав мой акцент, завели «Gott strafe England»,[7] а когда я потребовал от них извинений, набросились на меня вшестером. Или всемером — мне все никак не удавалось их пересчитать они слишком мельтешили.

— И?

— Судя по состоянию моей руки, я сломал кому-то челюсть. Но в общем и целом было весело. Я бился и пел «March of the Cameron Men», как в пятнадцатом! — Беэр прикрывает глаза и гнусаво затягивает:

Nach cluinn sibh fuaim na pioba tighinn,
Gu h-ard than monadh 'us ghleann;
Agus cas cheuman eutrom a'saltairt an fhraoich!
Si caismeachd Chloinn Camrain a th'ann!..[8]

Докхи начинает очень похоже подвывать, а Мартин и Шоно покатываются со смеху. Вытерев слезы, Шоно говорит:

— Я не знал, что ты — шотландец. Но очень живо вообразил тебя в килте.

— Я из древнего клана МакКавеев. Кстати, почему ты вчера ретировался? Ты должен был прикрывать мне спину!

— Меня бы едва хватило, чтоб прикрыть твою задницу.

— Это самое главное! — хохочет Беэр, — Особенно для нас, шотландцев. Кстати, о задницах, — он разом становится серьезным. — Мы должны их уносить отсюда, и побыстрее. По моим сведениям из надежного источника, война начнется очень скоро, и начнется она, вероятнее всего, в Данциге.{9} Вот здесь… — великан достает из внутреннего кармана пиджака толстый конверт и бросает его на стол, — визы и билеты на пароход до Нью-Йорка. На сборы вам остается чуть более сорока четырех часов. Вопросы?

Мартин и Шоно переглядываются.

— Что случилось? Вам мало времени? Вы собираетесь упаковывать майссенский сервиз на двести персон?

— Видишь ли, Беэр, — тихим голосом говорит Шоно, — дело всего в одной, но очень важной персоне, без которой мы не можем уехать. Пойдем!

Все трое подходят к дверям детской. Беэр заглядывает в комнату поверх голов. Минуту он с ошалелым видом рассматривает лежащую на кровати женщину, потом индейским шагом приближается и изучает ее лицо, низко склонясь над изголовьем, а затем скорее выдыхает, чем произносит, на чистом русском языке: «Шоб я сдох!..»

Глаза женщины неожиданно раскрываются. Взгляд быстро яснеет, обретает смысл.

— Вы кто? — шепотом спрашивает она по-русски.


Ответить на этот вопрос Беэру было непросто.

Мотя Берман, единственный сын успешного одесского коммерсанта, бывшего кантониста, отличившегося в русско-турецкую кампанию, угрюмого медведя Лазаря Бермана, появился на свет в 1890 году. Мать его, хрупкая и тихая красавица Рут из семьи богатого купца Якова Ломброзо-Картби, единственная любовь Лазаря, годившегося ей в отцы, угасла вскоре после родов. Берман-старший хотя и был завидным, несмотря на свои пятьдесят, женихом, о повторном браке слушать не желал, а отношение его к сыну было сложным, если не сказать суровым.

Мотя Берман, здоровяк и шалопай, которого из всех педагогов любил только преподаватель гимнастики, запоем читал приключенческую литературу и мечтал о военных подвигах, необитаемых островах и кладах, прогуливал уроки, предпочитая разноязычную портовую ругань латыни и греческому, а соленые брызги прибоя — библиотечной пыли. Он трижды избегал исключения из гимназии, благодаря связям отца. За все свои похождения он бывал еженедельно порот, что, впрочем, по естественным причинам не прибавляло ему усидчивости — Мотя Берман был прирожденным авантюристом и эскапистом. В первый раз он убежал из дома в десять лет — помогать бурам в их праведной борьбе с английскими завоевателями — и был обнаружен таможенниками на греческой шхуне среди влажных тюков с контрабандой. Второй побег — в пятнадцать — Моте тоже не удался — его арестовали при попытке пробраться в эшелон, направлявшийся в Порт-Артур. В том же году за участие в уличных беспорядках Мотя угодил в каталажку и лишь за большие деньги был вызволен Лазарем, а после им же жестоко избит. К привычным поркам Мотя относился с пониманием, но вот ударов по лицу он отцу простить не смог и решил убежать навсегда. Мотя Берман, прибавив себе года, нанялся матросом на торговое судно и в конце 1907 года оказался в Сиднее, имея при себе пятьдесят долларов и пару запасных штанов.

Мэттью Картби, два года отработав землекопом, водителем грузовика и кузнецом, натурализовался в Австралии в 1909 году и тотчас приступил к воплощению своей заветной мечты — записался в ряды вооруженных сил. Первая мировая война застала его уже младшим лейтенантом.

Назад Дальше